Совсем короткая жизнь. Книга советского бытия

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

10

Гога, стоявший позади обречённого воина Аллаха, сжалившись над ним, резким ударом приклада в шейные позвонки возле основания черепа, переломив их, полностью парализовал его конечности. Крики и рычанье мгновенно пресеклось, и афганец обвисшим мешком свалился на землю, и только жёлтая пена всё продолжала пузыриться и пузыриться в его последнем оскале.

– Зря ты его вырубил! Пусть бы поплясал на шнуре. А теперь что с ним делать?

– Как, что? Шея-то у него цела. Пусть покачается на башне для острастки. Давай его в петлю сунем.

– Давай!

Обвисшее тело с мотающейся в разные стороны головой не как не хотело лезть в петлю.

Снова бросив тело на землю, Магога кошкой вспрыгнул на башню, распутал провод и кинул Гоге:

– Затяни петлю на шее, а другой конец давай мне!

Гога быстро в два раза, прихватив заодно и вздёрнутую броду афганца, затянул петлю, а другой конец передал товарищу.

Магога перекинул провод через башенный ствол и, обмотав проводом свою кисть руки, другой, так же схватившись за провод, повис на нём контргрузом.

Весил Магога килограммов под восемьдесят, и потому щуплый и теперь уже совсем не страшный душман, «дух», оторвавшись от земли, тут же размашисто закачался на короткой трубчатой консоли ствола.

Закрепив провод за остатки трансмиссии танка, Магога для верности подёргал висельника за ноги обутые в американские кроссовки, но тот не подавал никаких признаков состояния агонии. Гога основательно перешиб ему шейные позвонки, обеспечив тем самым полный паралич конечностей.

Наверное, правоверный уже предстал перед своим Богом, и теперь отчитывается за свои земные дела, поправляя ошейник из кручёного медного провода советского производства.

11

Любое дело требует завершения. Магога оглянулся по сторонам, неожиданно вспомнив, что их миссия в кишлаке окончена, и надо срочно что-то предпринимать, чтобы выбраться из этого гиблого места, где смерть стоит на часах бдительно и неотступно.

Низкие приземистые саманные дома без окон на улицу были похожи скорее на норы каких-то необычных гигантских насекомых, чем на человеческие жилища. Пустая улица уходила в горную расщелину, откуда можно было ожидать в любую минуту нападения. Но тишина и мерное шуршание на ветру сухой безжизненной на первый взгляд растительности больше похожей на оборванные мотки колючей проволоки, говорили о том, что кишлак опустошён и мёртв, и надо было каким-то образом этим двум ангелам войны добираться до расположения родной части.

– Витька бросать что ли? – указал тот, которого звали Гогой, на распятого лейтенанта, в обрывках кожи которого уже возились, высасывая молодую сладкую плоть, большие зелёные мухи, источая при этом невыносимый запах разложения.

Лейтенанта за его молодость и мальчишеские повадки солдаты называли за глаза Витьком и часто устраивали ему всяческие не всегда безобидные «приколы», а потом веселились над его оплошностью.

Лейтенант же в своих подчинённых видел не только исполнителей приказов, но и боевых товарищей. Над шутками не обижался, но и сам мог подвести какого-нибудь неумеху и ротозея под смешки его товарищей.

Солдаты любили своего командира, и теперь эти двое, по счастливой случайности, уцелевшие в живых, никак не могли оставить своего «Витька» здесь до того, как сюда прибудут те, кому это положено.

Телефонным проводом связь с расположением части не установишь, а ждать вертолёт было совсем небезопасно. Двух солдат просто так, из-за чувства национальной солидарности, здесь мог пристрелить из-за угла любой востроглазый афганёнок. Они на это дело большие мастаки. Автомат для местных мальчишек являлся самой привычной и необходимой вещью ещё с пелёнок, и если какой мальчишка стрелял, то промахивался редко.

Чтобы не попасть под такой шальной выстрел, бойцам надо было срочно покидать этот мрачный кишлак, да только на чём? Сотню километров по чужой стране в такую жару не протопаешь, а уходить отсюда было надо.

– Витька бросать что ли? – повторил Гога, показывая на рогатившийся никелем руля возле одного дувала, мотоцикл советского производства с коляской.

Это был старый «ИЖ» приспособленный предприимчивым, как большинство азиатов, торговцем для перевозки товаров.

Магога направился туда, поводя Калашниковым в разные стороны, чтобы опередить нападение. Но улица молчала затаённая в своей ненависти к чужеземцам, хотя те оказались здесь вовсе не по собственной воле, а по воле политической необходимости, хотя и сомнительной. Долг солдата – упасть и не встать, чтобы на его крови был построен новый скотный двор. Новый курятник со своим установившимся порядком: кто выше сидит, тот и гадит на головы тех, кто ниже.

Немного повозившись возле мотоцикла, Магога закоротил напрямую замок зажигания и дёрнул ногой кикстартер. Мотор зачихал, задымил голубой гарью, и снова заглох.

Откуда-то из норы в тяжёлой саманной стене стали выползать на улицу люди. Видимо тарахтенье мотоцикла заинтересовало их, и любопытство пересилило страх.

Наверное, это были члены одной семьи – старик седой с узкой клочковатой бородой в длинной белой рубахе, несколько женщин закутанных в тряпьё и пара вёртких пацанов.

Люди стояли поодаль, не решаясь подойти поближе.

Мотоцикл, по всей видимости, был их приобретением. Они что-то говорили между собой, не обращаясь напрямую к солдату, который так бесцеремонно распоряжается их имуществом.

Гога, чтобы поддержать товарища, тоже направился к мотоциклу.

Вдвоем они, не обращая внимания на появившихся людей, выкатили мотоцикл на середину дороги, пробежали с ним метра два-три, и он снова взревел двумя никелированными трубами.

12

Солдаты остановились возле арчи.

– Эх, Витёк-Витёк! – приговаривали они, снимая с дерева своего командира, которому так не повезло в его короткой жизни.

Афганцы, мужчины, в любую погоду часто носят с собой, обычно на плече, свёрнутое байковое одеяло. Оно служит и молитвенным ковриком для намаза, и верхней одеждой и крышей над головой, если ночь застала в дороге и скатертью при скудных трапезах. Короче, – вещь на все случаи жизни.

Бойцы вытащили из-под одного такого правоверного, который теперь без лишних земных посредников встречается с Богом, и молельный коврик ему уже не нужен, тем более не нужны ни крыша, ни скатерть для трапезы, добротное одеяло, да не из бумазейной байки, а из настоящей верблюжьей шерсти.

Удачно словивший советскую пулю, наверное, был командиром и вместо знаков отличия, в полевых условиях он носил полагающееся ему по чину одеяло из лучшей ткани. Ведь носили же советские генералы лампасы на брюках и барашковую папаху на высокой голове…

Вот и пригодилось советскому лейтенанту это самое одеяло для прикрытия страшной, кровавой наготы своей и последних безобразий смерти…

Его, спеленали неумелые мужские руки, но спеленали так, как пеленают русские женщины своих младенцев.

Завёрнутого в шерстяной кокон лейтенанта уложили в мотоциклётную люльку.

В люльке до половины её объёма находилась россыпь золотых пахучих шаров. Апельсинов было столько, что ноги командира в люльке не помещались, и Гога, черпая пригоршнями сочные оранжевые кругляши, насыпал возле мотоцикла целую горку. Почти, как у художника Верещагина. Но эта горка был больше похожа на апофеоз мира, апофеоз щедрости мира.

То ли заинтересовавшись происходящим, то ли с намерением что-то сказать, семья во главе со стариком в белой бабьей рубахе, осторожно переступая, словно под ногами рассыпано битое стекло, двинулась к тому месту, где возились непонятные солдаты, где недавно сытно пообедала война, на заедки, проглотив и оскверненного неподобающей смертью правоверного, теперь висевшего подмоченной тряпкой на высоком орудийном стволе.

Боясь подойти ближе, процессия остановилась метров за десять от арчи.

Старик, оглаживая бороду ладонями, как перед намазом, стал что-то горячо говорить, жестикулировать руками, прикладывать их к сердцу, поворачивался к своим домочадцам, снова хватался за сердце, складывал ладони крест-накрест, и, разъединив их, вздымал к небу, как алчущий Бога библейский пророк.

Гога, наклонившись, поднял с земли один из кругляшей и, подкинув в ладони, кинул деду. Тот ловко, по-молодому, поймал оранжевый шарик и передал рядом стоящему мальчику. Мальчик, тут же обливаясь соком, впился зубами в податливую мякоть.

Дети не понимают происходящего, но тонко, на уровне инстинкта, чувствуют напряжение, разлитое в окружающем пространстве. Наверное, поэтому мальчик и стал показывать всем своим видом, как ему нравится апельсин, подаренный чужим страшным дядей.

Гога кинул ещё один апельсин, старик снова поймал его и передал то ли девочке, то ли маленькой женщине закутанной в чёрную мелкоячеистую сеть из-под которой виднелись только одни узкие кисти рук.

Гога кидал и кидал апельсины. Старик ловил их, благодарно улыбался узким щербатым ртом и передавал фрукты кому-нибудь из стоящих рядом.

Но вот, резко повернувшись, Гога сказал что-то быстро своему другу, выхватил из нагрудной опояски чёрный ребристый кругляш чуть поболее тех оранжевых и выдернул чеку: – Лови! Оп-па! – и кинул согнутому в уважительном поклоне аксакалу, который, тут же выпрямившись, изготовился его поймать.

Мотоцикл взревел, буксанул задним колесом выбрасывая из-под себя мелкие камешки, и рванул вниз по склону туда, прочь из проклятого кишлака, где полегли их товарищи, не дожив даже до первой настоящей любви.

За спиной сквозь свист ветра в ушах и тарахтенья мотора сухо громыхнуло, – так иногда в солнечный день громыхнёт на безоблачном небе и не одной дождевой капли, только оглушительная тишина.

Дороги в Афганистане вымощены самой природой, а природа, как известно, слепа. Под колёса мотоцикла попадали, кажется, самые крупные камни, и люльку подбрасывало так, что находившийся в ней лейтенант всё норовил выскочить на дорогу, и Гоге приходилось одной рукой попридерживать страшный в своей сути мешковатый шерстяной куль.

 

Каждая дорога в мире где-нибудь да кончается.

Ехали быстро, но долго.

Гнали мотоцикл на всех газах, боясь нарваться на автоматный ливень из засады, или на одиночный выстрел охотника с гранатомётом. Но дорога по обе стороны была просторной и открытой со всех сторон, так что спрятаться в секрете было невозможно никакому бородачу.

13

Ехали быстро и влетели в самый, что ни на есть тупик.

Военный аэродром и расположенный здесь же, обочь лётного поля палаточный городок советской части охранялся в два эшелона – по внешнему периметру охрана велась Народной Армией Афганистана, внутренняя же охрана осуществлялась собственными силами десантного полка, в котором и служили два товарища с библейскими прозвищами – Гога и Магога.

Над блокпостом, сооружённом из массивных бетонных брусьев, подбитым крылом, пытаясь отмахнуть от себя сущее пространство, трепыхался чёрно-красно-зелёный государственный флаг Афганистана.

Въезд на охраняемую территорию преграждал сваренный из труб полосатый шлагбаум, за которым перепоясывала дорогу широкая транспортёрная лента, унизанная стальными шипами-заточками, что говорило о строгом пропускном режиме.

Магога чуть не сбил рулевой колонкой кинувшемуся ему навстречу солдата дружеской армии с лицом тёмным, как голенище кирзового сапога, и раскрытыми то ли для братских объятий, то ли, загораживая дорогу, руками.

Двое других, видя на мотоцикле советских бойцов, продолжали стоять за шлагбаумом, спокойно лузгая, может, семечки, а, может, калёные на огне земляные орешки арахиса.

– Парол! – крикнул тот, с тёмным лицом и распахнутыми руками труднопроизносимое слово.

– Сим-Сим, твою мать! – злобно оскалясь, соскочил с заднего сидения Гога и сдёрнул шерстяное, в крупную жёлтую клетку одеяло с лица своего командира, лейтенанта советских десантных войск, Витька, мальчишку с тамбовской рабочей окраины.

Охранники, бросив грызть орешки, с любопытством окружили коляску, и заталдыкав о чём-то между собой, засмеялись.

Но смех быстро оборвался.

Огненная метелка, выскочившая из ствола у Магоги, разом подмела этих смехачей в одну кучу.

Они, наверное, и до сих пор смеются перед престолом Аллаха…

Караульная рота под командованием всё того же Холдыбека, на автоматные очереди поднятая по тревоге, зафиксировала нападение на блокпост охраны аэродрома душманской банды. Банда была отброшена и рассеяна, унося своих погибших и раненых единоверцев в одним им ведомые щели и закоулки.

Вернувшиеся с боевого задания Гога с Магогой были награждены боевыми орденами и ценными подарками за героизм, проявленный при защите мирных дехкан того кишлака, на который сделала нападение зверская орда обкуренных гашишем мародеров.

14

Служить бы ребятам ещё, как медным котелкам, разбивать бы им подошвы солдатских сапог, обучаясь строевому шагу на бетонных плацах военных городков, как их погодки в благословенном тогдашнем Союзе, да война эта проклятая забрала тело и душу, и воевали они, скобля подошвами, каменистые кручи Гиндукуша, и вычёсывали из чахлой растительности врагов афганского народа, который, народ этот, сам не в состоянии постичь – где друг-кунак, а где – шайтан-вражина.

А на войне, как на войне!

И стали забывать командиры о строевой подготовке, и железо воинского устава свободно процеживалось сквозь обожженные пороховой гарью пальцы.

Даже у майора по кличке «Халдыбек», который после строевого смотра высокого начальства из Москвы сразу стал капитаном, строгий строевой устав тоже, слава Богу, превращался в пластилин, из которого можно было слепить всё, что подсказывала боевая обстановка. Штабное начальство далеко, а смерть – вот она, только подними голову!

Горные дороги и тропы извилисты и обманчивы – идёшь вперёд, а оказываешься позади того места, откуда вышел.

Вроде отфильтровали горную гряду, зачистили, кого могли, отшлифовали подошвами кручу, карабкаясь наподобие козлов-архаров по каменьям, и ничего приметного не заметили.

Спускаясь в долину, расслабились. Да невзначай попали в засаду. Хлещут со всех сторон свинцовые струи, а откуда – сразу и не поймёшь.

Хитёр бывший майор Халдыбек, а полевой командир, тот самый, – Саббах Мухамеддинов, хитрее и коварнее: – «Аллах Акбар!». Велик Аллах. Велик гнев его…

Рассыпались интернационалисты во главе с Халдыбеком горохом по ущелью, кто ещё на ногах держался. Залегли, – как упали. А, где упали, там уже не встать…

Гога, отбросив, теперь уже бесполезный Калашников, резко перевернулся на спину; в нём взбунтовалась мускулистая жажда жизни – всаживать и всаживать до скончания веков свинцовые окатыши в кричащие злые морды бегущие со всех сторон без конца и без края. Вот они уже совсем рядом чумазые и бородатые с жёлтыми оскалами зубов.

Последняя… Заветная захоронка… Дорогая, как девичий локон, зашитый у самого сердца в нагрудном кармане гимнастёрки… Вот она, та, которая – на всякий случай… Ребристые бока её хранят тепло молодого тела. Кольцо от себя!.. Прости меня, мама!

Николая Рогова со школьных лет кликали – Гога! Трудно давалась Коле раскатистое «ррр». Вот и называл он всегда свою фамилию – вместо Рогов, никому непонятным – Гогов. Ну, раз ты – Гогов, то кличка «Гога» будет тебе в самый раз. Изволь принимать и не обижайся! Николай Рогов и не обижался. Сам умел припечатывать клички, как штемпеля в паспорте – не отскребёшь…

Разбросало Гогу вперемежку с чумазыми и бородатыми ошмётками по камням, и душа его, освободившись из грудной клетки, унеслась в свободном парении к горнему престолу, туда, где оставлено место для каждого христианина…

Стылым, безрадостным утром в морозном Красноярске, опрокинется мать навзничь, забьётся, заплещется на полу белорыбицей, и никто не сможет утереть слезы её, кроме Господней ладони… «Твори, Бог, волю свою!»

Анатолий Магнолин, детдомовец и пэтэушник до службы в армии никакой клички не имевший; то ли собратья обидное прозвище ему боялись давать, с опаской поглядывая на его увесистые кулаки, то ли никакие прозвища не хотели к Магнолину лепиться.

Вообще-то у него была кличка на всё время – Магнолин, которая теперь служила ему фамилией. Завёрнутого в шёлковую косыночку младенца обнаружила сердобольная нянечка под развесистой магнолией в своём детском интернате. Вот воспитатели и записали его – чей? – Магнолин! Чей же ещё? И дали имя по святцам – Анатолий.

В Армию Толя Магнолин ушёл сразу же после выпуска из Краснодарского ПТУ, где он учился на монтажника стальных конструкций, в дальнейшем – верхолаза. Все монтажники стальных конструкций выше четвёртого разряда – верхолазы, а Магнолин пока имел только третий разряд. Но он бы мог иметь и пятый, и шестой и даже выучиться на мастера, если бы не Саббах Мухамеддинов, полевой командир пуштунского ополчения перехитривший его командира, разжалованного до капитана, майора Халдыбека.

В армии кличка «Магога» пристала к рядовому Магнолину, только благодаря тесной дружбе с Гогой, рядовым Николаем Роговым. Да так прикипела эта библейская кличка, что её не отодрать, как запёкшуюся кровью солдатскую гимнастёрку с рваной раны…

Крепкие нервы у Анатолия Магнолина: расстреляв последний магазин патронов, он, примкнув к автомату штык-нож, пошёл на ревущих моджахедов в рукопашную, но, один из бородачей воровским приёмом сзади полоснул отчаянного солдата кривым азиатским ножом по горлу, выпустив его душу вместе с кровавой пеной наружу.

Последнее, что видел Магога в этом мире, – позор своего командира, который с поднятыми руками встал из-за освещённого закатным солнцем лысого валуна. «Эх, Холдыбек ты, Холдыбек!» – только и подумал он, как горло невыносимо обожгло крутым кипятком и всё померкло.

Душа Магоги и до сих пор парит над Гиндукушем в ожидании своего омовения горючими слезами. Но кто оплачет в этом мире сиротскую душу рядового Анатолия Магнолина? Так и кружит русская душа эта вместе с горными орлами в горячем небе Афганистана.

Эпилог

Офицер Советской Армии с крестьянской фамилией Земцов, ныне инструктор диверсионного взрывного дела в отряде Саббаха Мухамеддинов за свои знания имел нескрываемое уважение самого Саббаха, таджика по национальности, и пуштуна по коварности и жестокости.

С кадрами грамотных бойцов в отряде Мухамеддинова было так просторно, что бывший враг всегда мог пригодиться для святого дела борьбы с умными шурави их же оружием.

Саббах знал – хорошо готовят в советских военных академиях, так хорошо, что один из его бойцов попытавшийся перерезать в запале горло пленённому офицеру, получил удар в зубы от самого Мухамеддинова.

Холдыбек – кличка, а фамилия офицера верная, Земцов, организовал обучение по всем правилам военного искусства, с выходом на полевые практические занятия.

И вот однажды при получении боеприпасов для сдачи экзамена на подрывника Холдыбек сам распоряжался, какой вид взрывчатки полагается тому или другому боевику.

В это время в складском помещении находилось около сотня «курсантов» и даже сам Саббах, окружённый всяческими почестями своих подчинённых, здесь вальяжно пил горячий шербет, развалясь на персидском диване, принесённом сюда специально для него нукерами.

Самое время и место для подрыва. Другого такого случая может и не быть. Дорог час, дороже не бывает…

Как удалось бывшему майору Советской Армии, теперь инструктору у самого Мухамеддинова, вместе с отрядом головорезов взорвать себя и склад с боеприпасами, ныне никто не узнает. То дела минувших дней, и загадок у новой России появилось больше, чем могло бы быть ответов, поэтому и мучается душа русского героя-офицера и не находит себе покоя.

Когда б имел златыя горы…

Памяти Фомичёвой Евдокии Петровне


Господи, скорее бы заходило солнце! Сумел бы тогда Петр Петрович, крадучись, овражками выбраться из села, а там, глядишь, залег бы, укрылся во ржи, и поминай, как звали. Ночью – другое дело! Ночью конечно…

Но, умаявшееся за день солнце, никак не хотело двигаться до заветной черты. Оно, прислонившись щекой к островерхому стожку, с интересом наблюдало, что творилось вокруг. А вокруг творилось неладное.

Только что ощенившаяся сука захудалой породы с обвисшим, как мокрая половая тряпка, животом, пустым, с розовыми сосцами, выла истошно и жутко. На низком, скобленом к воскресному дню порожке, размазывая маленьким кулачком сопли, видя недружелюбных мужиков, исходил ревом Колюша, четырехлетний пузанчик, сын еще совсем молодой женщины, которая то и дело складывая ладони у подбородка, оправдывалась, что-то говорила чернявому парню, перепоясанному короткой, кривой татарской, еще времен Степана Разина, разбойничьей саблей. В руке у парня, выбросив красную метелку огня, оглушительно жахнул курносый винтовочный обрез. Женщина, вздрогнув, глянула себе под ноги, брызнувший фонтан пыли запорошил ее босые, по-крестьянски широкие ступни ног. Eще сильнее завопил Колюша, еще истошнее взвыла сука, еще отчаяннее замотала головой, что-то отрицая, молодая женщина Евдокия, Жена Петра Петровича, бывшего моряка с легендарного крейсера «Олег», а при новой власти, председателя волостною Совета.

Один из шаривших во дворе мужиков отстегнул от пояса круглую рубчатую, как кедровая шишка, бомбу и легонько подкинул ее ревущему, по чем зря, мальцу. Колюша заинтересованный тяжелым кругляшом ухватил бомбу грязными ручонками и потянул к себе.

Рев сразу же прекратился.

Будущий офицер Советской Армии Николай Петрович Бажулин погибший в первые часы войны, обороняя Брестскую крепость, таким образом впервые познакомился с одним из видов метательного оружия осколочного действия.

Бомба с вывернутым запалом не представляла никакой угрозы, и мужик, по-хозяйски осмотревшись, полез на чердак искать исчезнувшего хозяина дома.

Чернявый молодой казак, перекинув в левую руку еще дымящийся обрез, выхватил узкую, как девичья бровь, саблю и с одного замаха перерубил воющую суку пополам. Собака, еще не поняв что с ней случилось, заскребла передними лапами землю, пытаясь уползти в конуру, где возились, попискивая, маленькие слепые живые комочки. Задняя половина туловища кровянила рядом.

Казачок, выдернув из стожка пучок подвинувшего сена, деловито вытер голубое с красными подтеками лезвие.

Евдокия только всплеснула руками, боясь что-либо возразить быстрому на руку казаку.

В село пришел Мамонтов, выпрастывая из душных изб большевистских наместников и их подголосков. Населению зла они не чинили. Собрали на майдане народ и объявили о роспуске Советской власти.

Подголосков в селе не было. Какая власть, таков и порядок. Всякой власти надо подчиняться, лишь бы не мешали косить сено. Вона ноне кака трава вымахала! Дождей Господь послал вперед, по второму покосу отава, как куга болотная, коню вскачь не проскакать, ноги в траве путаются.

 

До колхозов было еще далеко, и сельчане к Советской власти относились, как к любой власти, – безразлично.

Ну, пришел Мамонтов! Ну, и что? Плуг с косой не отнимают, а так, как-нибудь проживем, живы будем.

– Мужики! – выбросив руку вперед, кричал сотник. – Советская власть, слава Богу, кончилась. Нету жидовской власти! Больная, обворованная Россия скорбит о павших героев своих, сынов, заступников чести материнской от рук изменников Отечества – коммунистов! Заразный корень угнездился и в вашем Совете, ныне упраздненном нами. Отставной козе барабанщик, балтийский матрос, горлопан Петро Бажулин, который правил волостью, по слухам скрывается здесь, у вас. Покажите его, и Россия будет вам благодарна. Это не предательство. Хирургический нож – сотник вытащил саблю и вздыбил ее над толпой, – отсечет червивый отросток от здорового дерева русского крестьянства!

Сотник, видимо, знал, что говорил. Народ повернулся к замершей в острастке Евдокии. Трое казаков подошли к ней и кивком головы приказали вести их к дому, где она проживала вместе с матросом революционного крейсера «Олег» Петром Петровичем Бажулиным, председателем волости, ныне скрывающимся от возмездия ратоборцев разоренной России.

Евдокия шла на ватных ногах к своей избе, моля Богу, чтобы успел ее хозяин задами и огородами уйти из деревни и отсидеться где-нибудь в логу, пока неутомимые охотники за коммунистами не оставят деревню в покое. Такое уже случаюсь не раз – то красные белых ищут, то белые – красных. Разве простому человеку разобраться, где она – правда. И те, и эти за крестьян. И те, и эти за Россию. Только одни не изменяли священной присяге, а другие отнесли ее в отхожее место обольщенные всевозможными крикунами, возвестившими разрушение мира своей неотложенной задачей.

«Говорила я ему, – думала про себя Евдокия, – не возись ты с этими волосатикам, откуда-то нагрянувшими в деревню. Не пей с ними. Остепенись. У тебя, вон, Колюша растет. Хозяйством займись. Плуги-бороны почини. Совсем отвык от дома. На сходках самогон жрать, да табак курить мастаки. А он стукнет кулаком по столу, достанет бумажку из кармана и сует в нее пальцем: «Смотри, дура! Бумага от самого Ленина. Мандат называется. Я за новую власть мужиков агитирую. Ну, иногда прихожу выпимши, а что здесь такого? Не твоего ума дело! Чем мне царь за исправную службу одарил? Вот этой ложкою серебряной, да парой червонцев золотых? Мне и деревянной ложкой сподручней хлебать, лишь бы хяебово было. А тут бумага от вождя революции, дающая право на власть. И револьвер – вот он! Им что, гвозди чтоль забивать?» – и клал на стол длинноносый щекастый, с отогнутым назад курком наган.

Господи! Ухлопают мужика! Порешат, как есть порешат! Петр Петрович вон тоже спервесны, когда пришли красные, собственноручно застрелил донского лазутчика, притворившимся бродячим кузнецом, и вынюхивающим на селе расположение красных командиров. Как не хотел кузнец уходить на тот свет, а пришлось. Взял Петр Петрович грех на себя, а теперь вот самого ищут должок отдать, расплатится по-честному за того донца. Хоть сбежал бы куда, под землю провалился. Засекут саблями хозяина-кормильца. Ах, Петр Петрович, Петр Петрович! Что ж нам с Колюшей делать, коль тебе глаза закроют?» – все шла с казаками обочь, да сокрушалась Евдокия, жена Петра Петровича.

Она его, благо что муж, больше никак и не называла – все Петр Петрович, да Петр Петрович. Привыкла так. Он, бывало, скажет: «Дуняшка, зови меня Петькой, а то конфуз получается!» А она: «Не могу – скажет, – язык не поворачивается!»

А всё потому, что Петр Петрович, балтийский моряк, был закадычным другом отца Евдокии, которого тоже Петром величали. Бывало, отец скажет: «Жениться тебе, Петро, надо. Забаловался, поди, по вдовам шастать?» А тот смеется, трубку покуривает, говорит: «Вон, когда твоя Дуняшка вырастет, тогда и женюсь, а пока погожу, по бабам похожу».

Лежит на печи девочка Евдокия, хихикает сама в кулачок – чудно Петр Петрович говорит: «На Дуняшке женюсь!» А я вырасту, да за такого старого не пойду!

Но вышло все иначе.

Выросла Евдокия. Как пряник стала, розовощекая, крепкая девка. А тут говорят: «Революция, мужики, пришла! Все теперь наше. Обчее. Бери, пользуйся!»

И брали. И пользовались. Совсем люда с ума посходили: кто христосоваться начал, а кто плевать да материться, да иконы выносить…

Вернулся в деревню со службы бравый моряк с большевистского крейсера «Олег» Петр Петрович Бажулин. Справа на поясе наган, слева на поясе бомбы, а в кармане бушлата писулька от самого Ленина. Маленькая бумажка, а страшнее всякого револьвера. Делай, что хочешь матрос Бажулин, а советскую власть в глубинке организуй, бедноту привлеки, пусть они к новой жизни прислонятся, богатых высматривай, на заметку бери, чуть что, стреляй, не бойся, ты сам себе судья и прокурор. Кончилась слюнявая болтовня о дисциплине и порядке. Революция – есть порядок!

Пришел Петp Петрович, бравый моряк к своему закадычному другу Петру, родителю Дуняшки, и встал под матицей столб столбом:

– Клянусь Карл Марксом – это Дуняшка!

Евдокия за занавеску спряталась. Хихикает. Хмельной моряк над своим другом подначивает, веселость свою показывает:

– А ты, землячок, все приторговываешь. Лавочку держать стал. Шило-мыло, – кому, что мило! Конфетки шуйские, пряники тульские! Отрекись от буржуйского дела, как другу говорю. Прикрой свою лавочку!

А, какая в деревне лавочка? Так, гребешки-расчески, да пуговицы костяные, да иголки с нитками, ну, конфетки сосульки. Раскидает по деревне – кому в долг, кому в рассрочку, кто сам расплачивается. Не ехать же в город за булавкой какой, или за сосулькой ребенку. Вот и снабжал своих сельчан отец Дуняшки и закадычный друг матроса Петра Петровича товаром первой необходимости, как теперь говорят.

Сел Петр Петрович, закинул ногу на ногу – брюки клеш до пола достают. Разговаривают с отцом. Дуняшка за занавеской.

– Ну, что Петро? Отдаешь свою Дуняшку за меня замуж. Выросла уже. Готова.

– А-а! – махнул рукой родитель. – Теперь все твое-ваше. Бери! Ты хоть и гол, как сокол, a – власть. Куда денется? По рукам! Бери Дуньку.

Не увидела Дуняшка свою зорьку девичью со вздохами да поцелуями воровскими.

Так и стала Евдокия женой Петра Петровича, матроса со звездой на лбу и писулькой от Ленина у самого сердца. Любил он Дуняшку по-хорошему, по-мужичьи, и блудить успевал по старым адресам, по ночам холостым шляться. Бывало бабы говорят Евдокии: «Дунька, твой-то у той и у той кобелится». Она со слезами к Петру Петровичу. А он: «Кого слушаешь, Дуняшка? Эти стервы что угодно придумают! Разве я тебя на кого променяю? Посмотри ты какая красавица!» Обнимал ее. Прижимал лапищами к себе. Она и растаивала вся. Засветится, заулыбается. Только однажды попался Петр Петрович: принесла Евдокия узелок в поле, обед кое-какой, а Петр Петрович в копне с ее золовкой копошатся. Ну, чистые куропатки! Она в слезы. А Петр Петрович и здесь вывернулся: «Мы – говорит, – с твоей золовкой мышей в копне пугаем. Страх их сколько развелось! Вот мы и шелестим в соломе, чтобы они в соседский омет сбежали.

Обиделась тогда Евдокия. Поставила узелок на землю и домой ушла, к родителю. А тот смеется: «Эка, делов-то! Нашла о чем сопли ронять. 0н мужик стоящий, со всеми бабами в деревне переспал. Что ж тут такого?»

Насилу отец вместе со своим другом, теперь уже зятем, уговорили Евдокию вернуться в дом Петра Петровича. Но, обида до сих пор камешком под сердцем перекатывается…

Ведет Евдокия казаков атамана Мамонтова к своей избе. Шатается вся. А вдруг Петр Петрович дома?! Зарубят на площади. Вспомнят того кузнеца-лазутчика и еще кое-что вспомнят за революционным матросом с легендарного крейсера «Олег» Бажулиным Петром Петровичем.

Вошли в избу, Евдокия осталась во дворе. Перевернули все. Чердак-погреб облазили. На чердаке сено переворошили. Сплава Богу! Не нашли заступника за бедную жизнь. Ушел моряк. Скрылся. Псину-то за что полосонули?

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?