Книга рассказов

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Мы с Аннушкой, не сговариваясь, повернули в сторону гостиницы. Больше всего на свете мне хотелось очутиться с этой женщиной теперь, где-нибудь в тепле и уюте.

Пройти мимо дежурной в свой номер с посторонней женщиной – это сложновато, но я был уверен, что как-нибудь все утрясется. Главное, чтобы дежурная не стала сразу кричать и звонить в милицию, а там посмотрим…

Аннушка, хотя одна ее рука была занята хозяйственной сумкой, то и дело прижималась к моему плечу, сторонясь очередной лужи. Ее тепло проникало в меня сквозь тонкую ткань куртки, тревожило своей доступностью, предвосхищая и торопя события.

Мы то и дело останавливались, прижимались друг к другу, целовались, и моя подруга не должна была не чувствовать всю мою готовность к продолжению. От частых прикосновений, она тоже торопила события, с каждым разом все крепче и продолжительнее прижимала к себе мою голову, хватала губами мочку уха, делая влажно и горячо за воротником куртки. В этот вечер нас уже было не разъять никаким способом.

Несмотря на то, что город еще не отапливался, маленькая котельная в гостинице на сей раз, клочкасто дымила на фоне абсолютно черного неба. Дым, то уходил вверх, то ложился на желтую от фонарного света крышу, сползая вниз рваной ватиной. Пахло, как из преисподней – серой и жженой шерстью.

Сквозь незанавешенное окно было видно, как очкастая дежурная клевала носом какую-то бумагу лежащую на столе под ярко-красным абажуром настольной лампы. «Нет, с этой кочергой мне, наверное, не справиться?» – подумал я.

Тяжелая скрипучая дверь швырнула нас с Аннушкой прямо пред светлые очи ночного директора. Несмотря на заспанные глаза, стекла ее очков весело поблескивали, вселяя надежду.

Дежурная, встряхнувшись – как ни в чем не бывало, бодро стала листать что-то перед собой. Я сделал унизительно-просительное лицо, показывая кивком головы в сторону номера. В это время Аннушка, распаковав сумку, положила на стол дежурной какой-то сверток. Что было в нем, я не знаю, но что-то хорошее было. Дежурная тетя, то ли сконфузившись оттого, что мы ее застали спящей, то ли от подношения, понимающе улыбаясь, сняла ключ с гвоздя, и с высочайшего позволения мы нырнули во вседозволенность одиночного номера.

Нашарив выключатель, я надавил на него, и тусклая лампочка без абажура осветила наше временное прибежище.

Сдвинув на край стола всю непотребность, которая накопилась за все время моего проживания, Аннушка вытащила из сумки свертки, и разложила снедь на столе. Коньяк и бутылка вина, как генерал с денщиком, замерли по стойке «Смирно!», намекая на предстоящий праздник и мирное решение всех вопросов. К ногам генерала припали еще не остывшие котлеты, брусок отварной говядины, большая подкова колбасы, кофе «На утро!» – сказала мне благодетельница, батон белого хлеба, лимон и два яблока.

При сём антураже можно было и не торопиться – все остальное обождет.

Вытряхнув из стакана изжеванные окурки на пол, я, для профилактики дунул в граненое стекло и поставил стакан на стол. Потом, немного помучившись с коньячной пробкой, плеснул Аннушке приличную порцию в мутную посудину. Она поглядела стакан на свет, покрутила его и тут же вылила содержимое в цветочный горшок, стоявший на подоконнике. Сухая, кочковатая земля в один момент заглотила драгоценную жидкость. Горшок стоял без цветка, так – на всякий случай. По всей видимости, постояльцы, как и я, выливали туда всякую гадость.

Ополоснув, таким образом, стакан, моя подруга поставила его на стол, взяла из моей руки бутылку с коньяком, плеснула себе на самое донышко, и вопросительно посмотрела на меня. Увидев мое недоумение, Аннушка увеличила первоначальную дозу вдвое.

То ли от коньяка, то ли от нахлынувшего возбуждения ее глаза масляно отсвечивали, придавая лицу выражение томного удовольствия. Как говорят теперь, – она ловила кайф. Я свою порцию выпил по-плебейски быстро, хотя коньяк требует иного подхода.

Столового ножа не было, и мне пришлось доставать свой, с узким выкидным лезвием, нож армейской выделки. Подобные ножи с заморским клеймом теперь продаются повсеместно, да только – не то! Лезвия у них сырые, сделанные из плохой стали с некачественной пружиной. Надежность такого ножа сомнительна. А у меня был нож – подарок десантника-афганца, с лезвием, сделанным из полотна саперной лопаты. Этим ножом запросто можно было рубить гвозди. Нож-защитник, нож – боец, для которого западло выступать в роли дамского угодника, и крошить какую-то закусь. Таких ножей я ни у кого не видел, да и сам больше не имел.

После котлет и мяса захотелось выпить еще. Мало, но пила и моя Аннушка. Она громко смеялась, лицо ее сделалось пунцовым, пуговка на кофточке расстегнулась, выпуская наружу пару чистокровных белогрудых голубей с розовыми клювиками. Голуби ворковали, терлись друг о друга, просились покормить их с ладони – всех вместе и каждого в отдельности. И я кормил их, моих голубок с ладоней и с губ кормом, сладостней которого не бывает на свете! И голуби эти торкались в щеки, нос, глаза, подбородок сытые и благодарные.

Сжав пальцы у меня на затылке, Аннушка тихо постанывала, как от легкой боли, прижимая мое лицо к себе. Сквозь тонкую кожу я чувствовал, как рвется ее дыхание, как воздух резкими толчками выходит из ее гортани, рождая характерные звуки любви.

Моя ладонь, почувствовав волю, нырнула, куда ей следовало, и стала ласково тереться о паутину колготок, заставляя мою подругу все чаще и чаще, изгибаясь, пульсировать.

Вдруг Аннушка, ни о того, ни с сего встревожено ойкнула и резко вскочила со стула. Лицо ее вместо любовной истомы выражало испуг и растерянность. Она стала, как-то нервно и суетливо застегивать кофточку. Пуговица то и дело не попадали в петельки, руки ее дрожали.

Повернувшись к окну, я услышал, как что-то звякнуло о стекло, и резко задергалась освещенная ветвь дерева, а дальше – ночь, чернота и больше ничего.

– Да, брось ты! – попытался я прижать к себе недавно такое близкое и податливое тело, но теперь оно стало каким-то деревянным и чужим.

Я одной рукой дотянулся до бутылки, и знаком предложил Аннушке выпить, но она отрицательно замотала головой. Не утруждая себя стаканом, и предчувствуя пустые хлопоты, я выцедил оставшийся коньяк до донышка и, подойдя к окну, швырнул бутылку в форточку. Было слышно, как она, звякнув о камешек, мягко покатилась в сад.

Аннушка уже запакованная стояла у двери. На все мои уговоры остаться она категорически отказывалась.

Что могло так подействовать на мою спутницу? Тень в окне? Там росло раскидистое дерево вяза, и ветки его, нет-нет, да и, царапая стекло, пытались вломиться в оконный проем, для своего со мной знакомства. Но, не на столько же у моей подруги развито воображение, чтобы испугаться присутствия дерева в наших упражнениях. А начало было многообещающим! Я, когда еще мы шли сюда в мое логово, уже прокрутил в голове все мыслимые и немыслимые сюжеты наших батальных сцен. Как жаль!

Меня швырнуло к столу, и я чуть не опрокинул стоявшую там и уже, когда-то початую бутылку вина. Аннушка стала меня останавливать, чтобы я не шел за ней следом, но мне, почему-то, неудержимо хотелось туда, на воздух.

Взяв со стола нож, я убрал лезвие и сунул нож так, на всякий случай, в карман. Аннушка помогла застегнуть мне куртку, и мы вышли в ночь.

Порывистый дождь, как будто кто хлестнул меня по лицу кнутом, сразу отрезвил меня. Я с недоумением оглянулся вокруг. Рядом никого не было. Ночь. Темные дома с угрожающими провалами окон. Гостиница осталась где-то там, позади, отсюда ни огней, ни тубы котельной видно не было. Только впереди за дальним фонарем, то, пропадая, то, возникая на свету, торопливо уходила то ли женская, то ли детская фигурка, держась за зонт, как за воздушный шарик.

Зонт порывами ветра трепало в разные стороны, и в разные стороны металась фигурка в плаще. Я боялся, что она вот-вот улетит в черноту неба, и я ее больше не увижу. Исхлестанная дождевыми струями фигурка отчаянно металась от лужи к луже, и мне стало жаль ее.

Вдруг, у железной, решетчатой ограды стадиона, теперь я стал понимать, где нахожусь, большая черная птица, откуда-то сбоку, хищно кинулась к фигурке, и та громко вскрикнула.

В широком распахнутом плаще, человек похожий на птицу схватил ночную странницу за плечи, задергался головой, что-то зло и резко крича, словно хотел расклевать свою добычу.

Я, ни думая, ни о чем, ринулся к ним. Зачем – я и сам в то время не знал. Чтобы защитить ночную гостью? Не думаю. Просто подогретый недавним выбросом адреналина и парами алкоголя, мне надо было действовать, непременно надо.

Услышав мой топот, человек-птица, выпустив из когтей свою добычу и стелясь над землей, ринулся ко мне. Два черных распахнутых крыла победно трепетали за его спиной. Птица хотела взмыть надо мной и не могла, это последнее, что я хорошо помню.

В припрыжку, как все большие птицы, она закружила около меня и, вскинувшись, ударила своим, как мне почудилось, железным крылом.

Удар пришелся вскользь, в шею, между плечом и ухом, и я оказался на четвереньках. Хорошо, что железяка попала в мягкую ткань, а то бы лежать мне с развороченным черепом на местных черноземах. Обрезок толстой арматуры, наверное, и до сих пор еще валяется там, у забора, где все произошло.

Потом я специально ходил туда, держал этот шкворень и все удивлялся, и благодарил судьбу, что шкворень, в тот злополучный момент, сжимали нетвердые руки.

Сбитый на землю, я имел право на защиту, каким образом – неважно, но защитить себя я должен.

Если бы я в то время был трезв – единственным способом защиты от озверевшего, нетрезвого и явно сумасшедшего нападающего, было бы бегство. В этом я и теперь не вижу ничего постыдного. Как говорят в народе, пьяного и безумного сам Бог стороной обходит.

Убеги я, то этим все и закончилось бы – ночной странницы все равно рядом уже не было, она исчезла, размазалась по этой сырой и тяжелой, как глина, темноте. Но во мне бушевали хмель и страсть, и чувство бесконфликтного самосохранения не сработало.

 

Мгновенно вспомнив про армейский нож, рука тут же сама инстинктивно выбросила его вперед. До конца я не осознавал свои действия. Беда в том, что я не видел перед собой человека, – была какая-то опасная преграда, и ее надо было одолеть.

Только я выкинул нож, как меня тут же накрыла своими черными крылами тень, и я снова, еще не разогнувшись от первого удара, юзом сполз в наполненный жижей кювет. Что-то хрустнуло у меня под рукой, и я выпустил рукоятку ножа.

Неожиданно, как будто натолкнувшись на неодолимое препятствие, черная тень переломилась пополам, замерла, затем закружилась на месте. Я услышал только какой-то зловещий животный хрип и кинулся к спасительной ограде.

Вот тут-то, наверное, и сработал инстинкт самосохранения, – до меня еще не дошел весь ужас содеянного. По-кошачьи вспрыгнув на узкий поясок ограды, я, ухватившись за острые кованые пики, подтянул вверх тело, и опрокинулся на другую сторону, прямо на беговую дорожку стадиона.

Краем глаза я видел, как человек-птица, вскинувшись, тут же взлетел на ограду, и я, не разбирая дороги, ринулся прямо поперек игрового поля, не оглядываясь и ни о чем, не думая, туда, к парку, где были выход и укрытие.

В одно мгновение, перемахнув стадион и парк, я выскочил на освещенную центральную улицу города. Там, вдалеке, за желтым журавлиным клином фонарей я увидел дымящуюся трубу нашей котельной.

Дежурная мирно посапывала, положив на стопку бумаг свой выгнутый подбородок. Дверь моей комнаты была полуоткрыта, и я проскользнул в нее. Тупо болела шея и левая сторона груди. Вылив оставшуюся бутылку вина в себя, я повалился на кровать, на ходу стаскивая с себя набухшую одежду. Сон опрокинул меня, и я провалился в его тяжелые испарения.

Но сон кончился так же быстро, как и начался. Меня качнуло и я, застонав, открыл глаза. После вчерашнего не хотелось жить. Хотелось превратиться в песчинку, в молекулу, в атом, забыть себя насовсем и растаять в мироздании…

– Фому грохнули! – почему-то радостно закричал надо мной, неизвестно откуда взявшийся, бригадир. У меня внутри все так и оборвалось. – Его нашли там, у стадиона, я ходил на опознание, – частил утренний гость. – Лежит навзничь в плаще каком-то чудном, весь в грязи и руки враскид. Голова запрокинута, а на шее дыра – кулак влезет, черная вся, жуть!

Я хотел встать, но не смог даже пошевелить пальцем, тело сделалось вялым, как тесто, и не слушалось меня, я только горестно охнул.

– Да не расстраивайся ты, начальник, его все равно когда-нибудь пришили бы. Больно он залупаться любил, особенно по-пьяни. Ты лечись – он с пониманием глянул на безобразие стола. – Ты лечись, лечись. Я сегодня сам покомандую – и ушел так же неожиданно, как и пришел.

И вот, наскоро ополоснув лицо, я стою у окна и безнадежно молюсь о несбыточном: «Господи! Что я наделал?!». Меня охватил ужас и отвращение к происходящему – к вину, к женщинам, к самому себе, и даже к этому небу в окне, тяжелому и косматому. Сама эта похотливая бабенка казалась мне сосредоточием зла и грязи, – Боже мой, почему я раньше не думал об этом?..

Конечно, моя ночная гостья была здесь совсем не причем, только ведь человек всегда такой, – когда прижмет, ему легче свалить вину на кого-нибудь, чем виноватить себя.

Я ждал. Но днем за мной никто не пришел. Не пришли за мной и ночью. А наутро я с первым поездом уехал к себе в управление, не попрощавшись даже с бригадиром. Только страшно и жутко было мне проходить мимо того места у стадиона, где все и свершилось. Толстый витой обрезок арматуры лежал никем не замеченный, тяжелый, как сама вина.

В управлении, когда я пришел с заявлением об освобождении с должности, мне пригрозили уволить по статье за самовольный уход с рабочего места без уважительной причины, но я, оставив заявление на столе у начальника, не дослушав его угроз, вышел. На другой день меня все-таки уволили, правда, статью не вписали. Пожалел меня начальник…

А Фоме не повезло. Обозленный ревностью и моим сопротивлением, с порезанной рукой, кинулся он за мной на железную ограду. Но, то ли я был ловчее Фомы, то ли его подвела водка и скользкая глина на сапогах, – Фома, соскользнув, наткнулся подбородком на пиковину ограды, и повис на ней. Так его и нашли в этой страшной и беспомощной позе, с раскинутыми руками и с тяжелыми гирями сапог.

Больше никогда я не был в этом городе, да, наверное, и не буду. Не вписался я в ту жизнь, или не захотел вписаться. А, все-таки незачем мне было соглашаться ехать туда, – не случилось бы этой страшной истории.

КРАСНЫЙ СОК СМОРОДИНЫ

Хорош город Тамбов! Хорош. Лучше не бывает. Дымы фабричные рукавом по небу. Улицы мощеные. Дома со ставнями. Не как у нас в селе, где все нараспашку – гуляй ветер…

Иду я себе, посвистывая, на вокзал к автобусу, чтобы снова вернуться в Бондари – скоро в школу.

Хорош город Тамбов, а Бондари лучше: пыль на дорогах помягче, да и люди все свои – здравствуй, дядя Федя! Здравствуй, дядя Ваня! Здравствуй, тетя Клаша!..

Тапочки, подаренные дядей, я снял и сунул их в сумку с бабушкиными гостинцами. «На тебе на мороженое!» – дядя, похохатывая, но после болезни как-то реже и глуше, положил мне в руку бумажку. Теперь денег на дорогу у меня – ого-го! сколько. Сразу не потратишь.

Взяв с первого же лотка в поджаренном, как хлебная корочка, стаканчике мороженое, я, поглядывая по сторонам, важничал, на ходу слизывал языком сладкую снежную пену, надкусывал краешек хлебного стаканчика и похрустывал, похрустывал, изнемогая от необыкновенного вкуса.

К этому времени я уже достаточно изучил город, где меня часто посылали одного за солью, хлебом или еще за чем. Однажды дядя мне даже доверил принести трехлитровую банку пива, которую я, правда, донести не сумел. При попытке узнать, что это такое – пиво, банка выскользнула у меня из рук и, до крови размозжив большой палец ноги, разбилась вдребезги.

Для доказательства своей невиновности я бережно собрал осколки, все до единого, сложил их в сетку-авоську и, прихрамывая, притащился домой. Дядя оценил обстановку сразу же. Улыбка недоумения быстро сошла с его губ.

Зажав мой воротник в горсти, он поволок меня за сортир. Все, будет бить – подумалось тогда еще мне. Но дядя, повозившись в брюках, вытащил наружу свое внушительного размера мужское приспособление для деланъя детей и стал поливать мою сочащуюся кровью ступню. Ступню страшно щипало, я дергался, но из дядиных рук вырваться было бесполезно.

К моему удивлению, после этой экзекуции цыпки перестали чесаться, а кровь из пальца ноги остановилась. Дядин инструмент снова нырнул в брюки, и он, шлепнув меня легонько по затылку, отправился к бабушке просить денег, хотя бы на кружку пива.

Город я уже знал хорошо и, проглотив мороженое, снова выискивал глазами лоток, где можно без хлопот купить столь удивительное по вкусу лакомство. Но рядом лотка не было, и я завернул к вокзалу. Он располагался тогда на месте нынешней филармонии, вернее, филармония была построена как раз на фундаменте того здания, в котором располагались автовокзал и прилегающие к нему гараж и мастерские.

Хорош город Тамбов! Хорош! Но меня почему-то при виде вокзала сразу потянуло домой, да так, что я, забыв про мороженое, кинулся со всех ног в билетную кассу. У кассы была длинная очередь, а стоять в очереди мне в этот раз почему-то не хотелось. Ведь не хлеб же давали, а маленький кусочек бумаги, а домой очень хотелось.

Медленно, но верно я протискивался бочком-бочком к самой кассе – такому маленькому, полукружьем зарешетчатому окошку. Вот только стоит протянуть руку с моими рублями… Окошечко загораживала широкая спина какого-то дяди. Я – туда, сюда! Нет! Не дотянуться.

– Ах ты паскудник! Щипачонок гребаный! По карманам шнырять! -дядька, обернувшись, выхватил у меня деньги.

– Ай, – коротко всхлипнула какая-то тетя и стала бить себя руками по животу и карманам плюшевого жакета, словно курица-чернушка крыльями. – Вот они, деньги-то! Ишь, гаденыш! Так смотрю-смотрю, он чево-то притирается-притирается. Цыганок приблудный, – тетка быстрым движением руки вырвала у нерасторопного мужика выданные бабушкой мои на дорогу деньги и быстро засунула их за пазуху. – В милицию его, щенка цыганского!

Моя смуглая загорелая внешность с черными, начинающими виться и лохматиться волосами, босые ноги обманывали очередь. Правда, «Цыганок» – это была моя всегдашняя деревенская кличка.

– Вот до чего, твари, обнаглели! Середь бела дня и – по карманам, по карманам.

– Зарежет, сучонок! У нас в деревне был такой случай…

Но говорившего, какой кровавый и жуткий случай был у них в деревне, перебили.

– Вот только что милиционер был. Куда он подевался? Всегда так – чуть что, а милиции нет!

Очередь стала сразу оглядываться и шарить вокруг себя глазами. Действительно, куда милиция подевалась? Я бы ей все объяснил…

– Какая там милиция! Еще в свидетели запишут, – мужик одной рукой схватил меня за шиворот, а другой за пояс штанишек, да так, что жесткий рубец крепчайшей хлопчатой ткани врезался мне в промежность так больно, что ноги сами собой оторвались от пола, и я повис в воздухе. Мужик, немного качнув меня, выкинул в открытую дверь, и я пропахал несколько метров на животе по еще влажному со вчерашнего дня песочку. Рядом возводилась какая-то пристройка, и кругом был рассыпан песок, что немного смягчило удар о землю. И я заплакал. Нет, не от боли в мошонке, которую защемил рубец грубой ткани штанов, не от боли в груди, которой я ударился, – мне стало страшно. Страшно и обидно. Я здесь совсем чужой. Меня приняли за шпану, за карманника, за безродного цыганенка, за попрошайку. А я ведь собирался ехать к себе домой, к родителям, в Бондари… А меня вот так, с налету.

Я поднялся и, не стряхивая налипший песок, спрятался за соседние кусты, выглядывая, пока пройдет вся очередь.

Люди разошлись, помещение кассы опустело и, я, имея еще в запасе не проеденные на мороженое деньги, подался к окошечку и, оглядываясь, как бы кто-нибудь меня снова не принял за вора, тихо попросил билет до Бондарей.

Все-таки успел взять, заветная бумажка оказалась у меня в руках, и я пошел искать свой автобус.

Он уже стоял, недовольно фыркая двигателем, вот-вот готовый сорваться в путь-дорогу. Правда, дверь была еще открыта, и я нырнул в пахучую бензиновую утробу. Резкий запах табака, смешанный с бензиновым ароматом, будил какие-то до сих пор не известные мне чувства, далекие и радостные – дух странствий.

Позже, много позже, вспоминая этот эпизод моей жизни, написались такие строчки: «Вечерами сентябрь соломенный, и закаты плывут вразброс… О, автобусы, межрайонные! Как печален ваш бывший лоск. У дорог, знать, крутые горки, У шоферов крутые плечи… Пахнут шины далеким городом и асфальтом, и близкой встречей». А боль и та недобрая очередь почему-то забылись сразу же, как только я сел на черный дерматин мягкого сидения.

Впервые я оказался в городе с моим родителем, суровым и скорым на руку, как все мужики того времени: у кого руки-ноги нет, у кого темя, как у младенца, не зажитым родничком дышит, у кого – еще что.

У моего отца был выбит левый глаз. Как это произошло, я не знаю. Родитель не очень-то распространялся на этот счет, да и вообще о войне вспоминать не любил, только когда при случае выпьет, обхватит руками голову и тяжелым грудным голосом поет одну и ту же песню, как «В его зачесе гроздь рябины тупая пуля разлила…»

Мать тогда валила его на лавку, накрывала старой ватиной, и долго еще под ватиной слышались горькие слова песни, перемежающиеся матом, таким же горьким и глухим.

Вообще, отец, когда был под хмелъком, то заметно добрел и был по-своему нежен. В трезвом виде его не тронь, а по пьяному делу из него можно было веревки вить, что мы с матерью и делали.

В один из таких моментов, собираясь проведать свою родню, отец решил прихватить и меня – «Чтоб бабку, подлец, не забывал!» – с собой в город.

И вот мы идем с вокзала, который, к моему удивлению и разочарованию, оказался совсем без колес, а просто белый кирпичный сарай, набитый людьми, мешками, баулами и табачным дымом. Отец в буфете немного накинул за воротник, и я бежал теперь за ним, на ходу глотая закуску, которая ему полагалась после водки – сочащийся жиром блинчик, свернутый трубочкой и проложенный промасленной бумагой. Блинчик был таким, что я еще долго потом вспоминал его вкус, мясной и луковый запах, исходящий от него.

Город тогда мне показался настолько огромным и запутанным, что я боялся, как бы отец не заблудился в этих мощеных и немощеных улицах и дорогах, а то где же мы заночуем тогда?

На этот раз я приехал в Тамбов уже лет через шесть-семь с заветным адреском а кармане, уже один, уже большой, уже умеющий читать названия улиц, и заблудиться, ну, никак не должен.

 

Стояло тяжелое время, и меня надо было в летние каникулы как-нибудь подкормить, поправить после долгой голодной зимы.

Бегство в город было единственным спасением от раскулачивания семьи моего отца, и теперь в Тамбове жила его мать, моя бабушка, с сыном и дочерью, моими дядей и тетей. Дед умер рано, и я его совсем не помнил, говорят, мужик был хозяйственный и умный, который не вынес нищенского существования без привычных ему крестьянских забот. В Тамбове они купили маленький домик на Ленинградской улице, в тупичке зеленом и мирном. Не то, чтобы они бедствовали, но жили тихо и небогато на некоторые сбережения после продажи хозяйства и на дядину зарплату, небольшую, но стабильную. Тетина зарплата в счет не шла, так – на шило, на мыло, на женские безделушки. Да, кажется, тетя в то время уже вышла замуж и жила отдельным хозяйством, но под одной крышей, и бабушке приходилось еще выкраивать и на молодую семью…

Детская память настолько цепкая, что я шел по тому старому маршруту от самого вокзала и сразу же нашел дом моих желанных родственников. Возле дома стояла водопроводная колонка, и я, плеснув несколько раз в лицо водой, вытерся рубахой и тихо постучал в дверь.

– Ах, мой касатик! Ах, моя ласточка! – бабушка Фекла все гладила и гладила меня по голове и все подсовывала булку, густо намазанную вареньем, пока я, захлебываясь, пил сладкий «в накладку» чай.

Дядя сидел в это время напротив меня в своей вечной зеленой гимнастерке, он после войны остался служить в местном гарнизоне на какой-то незначительной должности, и все похохатывал и похохатывал, безобидно подначивая моей деревенской конфузливости и неумению прихлебывать чай из блюдца. А на столе важным генералом, сверкая орденами, пузатился и фыркал ведерный самовар. Очень уж любили мои родственники пить чай непременно из самовара, заваривая крутым кипятком черный прессованный брикет. Чай получался душистым, тёмно-красного цвета и кисловатый на вкус. Такой чай я больше уже никогда не пил. Перестала наша пищевая промышленность делать фруктовый чай, или разучилась.

Дядя, контуженный на войне, но еще крепкий молодой мужик веселого нрава любил со мной по-товарищески поозорничать и подшутить, да и я его не раз разыгрывал, делая всякие, как теперь говорят, приколы. За один такой прикол, хотя дядя за него со мной вполне рассчитался, мне до сих пор смешно и стыдно. Переиграл я все-таки мужика своей ребячьей хитростью.

За утренним чаем я поспорил с ним, что вот этим чапельником с обожженной и засаленной ручкой я его свяжу, да так, что он не сумеет шевельнуть ни рукой, ни ногой. Дядя, похохатывая, принял мое условие, сказав, что если ему не придется освободиться, то он мне с первой же получки купит ботинки, а то нехорошо по городским булыжникам шлепать босыми ногами. Летней обуви у нас в деревне тогда не водилось, и я, конечно, прибыл из Бондарей, обутый в собственную кожу, прочней которой на свете не существует, а то, что она кое-где полопалась и в запущенных цыпках, то это не в счет.

Связать палкой человека – проще простого. Дяде и в голову не пришло, как это можно сделать. А делается это очень даже просто: надо положить человека спиной на пол, просунуть сложенные крест-накрест руки ладонями к груди в расстегнутую на две-три пуговицы рубашку, затем поднять согнутые ноги к локтям и под колени и локти просунуть подходящую палку метр-полтора длиной – и все, никакими усилиями человек сам уже не сможет освободиться, если только не порвет рубаху, что сделать в таком положении почти невозможно. Попробуйте это сделать со своим приятелем, и вы убедитесь в безотказности приема. Мы, мальчишки, не раз проделывали это друг с другом.

Бабушка ушла занимать очередь в булочную, приказав и мне позже следовать за ней, чтобы взять хлеба в два веса. А очереди, надо сказать, тогда были не просто большие, а огромные. Обычно люди приходили к магазину за несколько часов до открытия, и только где-то к обеду можно, если посчастливится, подойти к заветным весам. Эта обязанность всегда лежала на мне, но сегодня бабушка решила взять две отпускные порции, одной нам всегда хватало с натягом.

Как только бабушка ушла, я положил дядю, уже одетого для службы в галифе и гимнастерку, на обе лопатки, просунул в отворот гимнастерки, как и положено, руки, просунул между ними чапельник, а затем, не без труда, завел за ручку согнутые колена – и все! Человек на приколе!

Дядя, кряхтя и похохатывая, остался лежать на полу, как перевернутый майский жук, еще не совсем понимая всю сложность своего положения.

Я, весело посвистывая, беспечно выпорхнул на улицу и убежал следом за бабушкой в магазин. Кстати сказать, стоять в очереди приходилось так долго, что однажды у меня от напряжения так расперло мочевой пузырь, а я, как все деревенские, был стеснительным и писать за углом в городе при всей ситуации, ну, никак не мог – дурак, конечно! – что потом, кое-как дотащившись до дому, никак не мог опорожниться, и моей бабушке пришлось идти за молоденькой медсестрой, только что окончившей медучилище, и она долго приспосабливалась, зажав в руках мой секулек, и все совала и совала катетер, пока я орал и корчился от нестерпимой боли. Потом пришло облегчение. До сих пор я содрогаюсь, вспомнив эти манипуляции. Зато потом я долго гордился среди своих сверстников тем, что вот это мое мужское достоинство однажды лежало в девичьих ладонях.

Так вот, я оставил похохатывающего дядю в позе майского жука, а сам преспокойно стоял в очереди с бабушкой вместе.

В этот день в булочной было особенно много народу, и нам пришлось стоять в очереди дольше обычного, за что я получил даже хороший, еще теплый довесок и теперь трусил вслед за бабушкой, перемалывая зубами вкуснейшую коричневую хрустящую корочку. Об утреннем приколе я даже и не вспомнил.

Дома меня ждало невероятное. Дядя с затекшими ногами и руками, с выпученными на красном лице глазами стонал и матерился, крутясь на одном месте, нет, не как перевернутый жук, а, как шмель, когда его, отмахиваясь, сшибешь на землю.

Бабушка с недоумением посмотрела на меня, потом, не без труда, вытащила чапельник, а дядя, перевернувшись на живот, цепко ухватил меня за щиколотку: я всей кожей почувствовал, что он меня сейчас начнет бить.

Одной рукой держа мою ногу, другой он быстро расстегнул свой широкий армейский ремень с тяжелой медной бляхой и начал охаживать так, что бабушке с трудом пришлось меня от него отдирать.

На службу он, конечно, опоздал, за что получил взыскание и денежный убыток – времена были строгие. Но уговор дороже денег! Как мы и спорили, дядя купил мне крепчайшие тапочки, пошитые из брезента с подошвой из транспортерной ленты, в которых я этот год ходил в школу до самых снегов. Износить мне их так и не удалось – нога выросла.

Чувствуя свою вину, я, конечно, зла на дядю не держал, да и он, по всей видимости, тоже – «Кабы не денежный начет, я бы тебе кожаные сандалии справил».

Дядя потом еще долго рассказывал своим сослуживцам о моей проделке и сам как-то выиграл такой же спор, только на бутылку водки, у соседа-однополчанина: за что купил – за то и продал.

Подсмеиваться надо мной он уже стал реже, хотя всегда шутил с добродушием.

Жалко дядю, он мне доводился крестным, ушел рано – подвело сердце, то ли сказалась контузия, то ли один случай, сыгравший для него роковую роль. Дядя конвоировал двух заключенных преступников из местной тюрьмы на вокзал к этапу. Стоял ясный летний вечер, привокзальная площадь была заполнена народом – пассажиры ожидали каждый свой поезд, а гуляющие горожане просто отдыхали, пользуясь хорошей погодой.

Один из конвоируемых, качнувшись в сторону, быстро нырнул в толпу и зигзагами, сшибая ошалевших прохожих, уходил в направлении железнодорожного депо. Там, за мастерскими, он был уже недосягаем.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?