Za darmo

Свет мой. Том 4

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

В воскресенье Максим, управившись с домашними делами, сходил в баню и поехал в больницу.

И только он подошел к желтому двухэтажному корпусу – ему навстречу вышла Вера Матвеевна – уже от Насти.

Он поздоровался, спросил:

– Ну, что?

– Сделали ей прокол, – сообщила она невесело.

– Ах, все-таки прооперировали?

– Да. Ее взяли в три ночи и держали до одиннадцати утра. Это показывает, насколько тяжелое положение у нее.

– Значит, так ничего уже нельзя было сделать…

– Видно… Вскрыли плерву или нет, просто вставили трубку, и по ней течет гной. И дышит кислородом. Частота дыхания уже сорок один в минуту. Уже порозовела, а то посинела вся.

– А как же: под наркозом делали или нет? Не знаете?

– Навряд ли. Она и не почувствовала. В таком состоянии. Уже голову не поднимает. Глаза не открывает.

И она повернулась и вместе с Максимом подошли к большому окну палаты, где лежала девочка, как раз в минуту, когда возле нее находилось трое или четверо врачей – они ослушивали и осматривали ее. Настя тут же, в палате, намазывала ложкой полоски плотной бумаги какой-то желто-коричневой массой, вычерпывала ее из детского горшка. И потом потянулась к раме, заклеивая ее, чтобы не дуло из-за нее.

Она повернулась к врачу, помогая ему протянуть проводки к девочке, дышавшей в кислородную маску. Врач что-то сказал ей, и она стала плакать, потом чуть улыбнулась. Потом опять заплакала.

Врач все хлопотал возле малышки. Стал переключать ее, отвинчивая, на новый кислородный баллон. И снова слушал ее. Заходили сюда женщины-врачи, рассматривали вместе с ним рентгеновские снимки. Потом снова подходили к малышке, что-то делали над ней. Потом к ней подошла медсестра с приборами. Настя между тем дозаклеивала окна.

Вера Матвеевна стала замерзать, и Максим отослал ее в теплый тамбур – там постоять, согреться.

На территории больницы суетились школьники с заступами, граблями. Вероятно, был у них воскресник; они расчищали захламленную территорию, вдобавок еще перепаханную чем-то, с какими-то канавами. Школьницы, любопытствуя, поглядывали сюда, на окна, в которые виделись им в основном дети, больные. Здесь шла борьба за их выздоровление. А рядом вот, ничего не подозревая, гуляли эти дети, полные жизни. И рядом же, выстукивая по рельсам, проезжала электричка.

Настя, докончив оклеивание окон, стала мыть горшок от клея в раковине. Затем вытерла стол. Вера Матвеевна показала ей, чтобы она перестала плакать. И чтобы вышла. Настя кивнула.

Они встретились в тамбуре.

– Ну, что сказал врач? – спросила Вера Матвеевна.

– Сказал, что дочь сегодня ночью вернули с того света. И тут я заплакала.

– Ей лучше?

– А вот спросите у сестры.

Медсестра тут, в комнатке, гремела инструментами, мыла их. Она появилась на пороге.

– Женя, – назвала Настя ее по имени, – скажите моим, ей лучше?

– Ну, разумеется, – подтвердила та. – Она порозовела, а то ведь совсем отходила.

– Когда?

– Да вот ночью… Думаю, что все будет хорошо. Такая большая девочка. Сердце сильное.

– Я принес тебе поесть, только мяса нет, – отдал Максим ей пакет с провизией. – А ты-то где тут спишь? На раскладушке?

– На стуле, – сказала Настя.

– Ну, хотя бы раскладушку попросила… Попроси. Дать-то могут?

– Могут. Попрошу.

– Доченька, ты врачам-то помогай, – сказала Вера Матвеевна.

– Они не церемонятся. Просто выгоняют.

– Ну, иди, доченька, иди к ней. Все-таки тяжелое положение. И она не спелената?

– Какое! Ей ручонки не поднять. Пальчики все исколоты.

– Ничего: до свадьбы заживут. Вот только бы выходить ее…

– Да у меня ведь молоко может пропасть.

– А такое хорошее, густое. Ты хоть других деток тут корми.

– Врачи не разрешают. А так берут. Вот три рожка взяли. Надо еще четыре – четыреста грамм нацедить. Почти невозможно: больно.

Максим, отчасти успокоенный после посещения больницы и оттого, что Настя чуть повеселела, даже говорила: «Ой, а тут один негритенок лежит – очень жаль его, к нему никто не приезжает… И тут всякого насмотришься: из того корпуса новорожденных выносят, с цветами, радуются, а в нашем корпусе малыши лежат, мучаются, умирают…» После этого он беспокоился все меньше об исходе лечения девочки – надеялся на то, что ее все же выходят. Только вот когда… Он больше всего теперь мучился тем, что девочке могло быть очень-очень больно. Когда Настя пожаловалась врачу на то, что дочь ее только хрипит, он ей сказал строго: «Еще бы! Попробовали бы Вы – Вы бы на ее месте не так стонали…»

Надеясь на лучшее, Максим в понедельник с утра не стал звонить в справочное больницы, чтобы узнать о состоянии больной малышки. Он в половине третьего часа дня приехал в больницу и подошел к знакомому окну. Однако в кровати девочки не было. Не было и Насти. Он растерялся.

Одна из молодых матерей, увидев его, показала что-то жестом – сведя руки к груди. Он не понял, кинулся в тамбур. Та вышла к нему навстречу:

– Вы, что же, не знаете, что она умерла?

– Нет. – Земля поплыла под ногами у него. И он спросил, словно это имело какое-то значение: – Когда?

– Сегодня. В без пятнадцати час.

– А где же мать ее?

– Они все повезли ее в морг. Вон туда. Наверное, там. Туда машина повезла.

И были у него противоречивые чувства: ему никто не позвонил об этом!

Ругая себя, что не позвонил утром в справочное, что рухнула вся надежда на радость – уже вот-вот жить втроем с дочкой, мучаясь неизвестностью – что теперь с Настей, если даже у него защемило в груди, так каково же матери было, когда дочь перестала дышать, – он направился по аллее искать морг. Он вышел за ограду, пошел по тротуару, где люди шли, далекие, казалось от всего, что происходило за этими кирпичными стенами. Вошел с другой стороны – от железнодорожной насыпи – по накатанной черной от угля дороги – в полуподвал, сразу же пахнувший на него трупным запахом. Направо была дверь с надписью, звучавшей очень странно: «Прощальная» – тогда как здесь лежали уже умершие, а не умиравшие. За дверью ничего не слышно было, и он пошел по коридору дальше – опять никого. Двери направо и налево – никого и ничего не слышно, и он не стал толкаться в них, словно кто внутри говорил ему: «не надо пока, не надо; здесь ваших никого нет. Иди, пожалуйста, дальше».

Х

На повороте коридор разветвлялся и из какого-то узкого темного проема, как из преисподней, вдруг вылез, пригибаясь, тучный с тучным лицом человек, с большими красными руками и в запачканном белом халате, напоминавший чем-то мясника. Максим вежливо – испуганно (от внезапного его появления) справился у него:

– Скажите, сегодня привезли сюда девочку на вскрытие?

– Пожалуйста, налево и первая дверь направо, поднимитесь по лестнице на первый этаж, – удивительно вежливо ответил этот мясник.

– Вот сюда?

– Да, сюда.

Максим поднялся, вошел в коридор анатомички. Налево в коридоре сидела девушка в халате и по ее замешательству, как только он обратился к ней, он почувствовал, что это студентка, так как в это время вывалилась целая компания студенток в халатах, весело разговаривавших, и он вынужден был пойти дальше и повторить вопрос женщине, прибиравшей кабинет. Что девочка находится тут, она подтвердила. Для родных узнавать что-то – это не разрешается; но Вы побудьте – она спросит.

Выйдя затем из комнаты, что была напротив, она сказала, что вскрытие заканчивается.

Она говорила с какой-то виноватостью за смерть девочки:

– Минут через сорок будут результаты. А Вы кто ей будете? Родственник? Вот только не знаю, где Вам подождать…

– Да Вы не беспокойтесь, я выйду, – сказал Максим.

– Да, придите позже. Минут через сорок.

Антон поспешил сесть на трамвай – поехал к Красковым: предполагал, что Настя, которая должно быть, вне себя от смерти дочери, уже у них, тоже, наверное, сбившихся с ног. Вера Матвеевна, одетая, сидела на стуле в каком-то размышлении и вскинулась при его появлении:

– Вот хорошо, что приехали. Мы думали как раз о Вас.

– Вы все знаете? – спросил он.

– Да, нам Кирилл сказал.

– Когда?

– Утром сообщил. Он там в плавательный бассейн ходил и зашел узнать.

– А Настя так и не позвонила?

– Нет.

– А где же они?

– Не знаем. Я только что от них приехала. Их не застала, оставила записку строгую. А они, пока я ездила, приезжали к нам, сюда, и Сеня отчитал их и выгнал. Он их крепко отчитал.

Арсений Борисович нервно ходил по комнате:

–Да, представляете: ребенок умер! Мы думали, что дочь первым делом приедет к нам с горестью – мы столько возились с ними – и к нам ближе – тут пешком можно было бы дойти, если она и ночью уже ушла из больницы, как только ребенок умер. И вот только в полдень, после – звонок в дверь. Открываю ее: представляете – она с Вадимом. Говорю: «Ну, что? Достукались!» И он еще говорит в оправдание свое: «Это все природа!» «Природа, говорите? – поднялся я. – Нет, не природа. Идите теперь и хороните сами!»

– Наверное, Арсений Борисович, Вы неправы тут, – возразил Максим.

– Как неправ? Вера столько для нее сделала – и нате: мать для нее не мать. Подалась туда, к этому прохвосту, принесшему для нее столько несчастья.

– Любовь у них такая, – сказал Максим.

– Не любовь, а распущенность. Они оба – сплошные эгоисты; думают только о себе, права качают.

– Да Максим, – сказала и Вера Матвеевна, – я не думала, что она такая будет. Она все критиковала жизнь брата. Мол, я так жить не буду, однако вот как сорвалась. Она, правда, фаталистка; сказала: только хотела остаться с Вами – решила окончательно, как через два дня узнала, что забеременела.

– Ну, это не судьба, – сказал Максим. – Просто она, как выразилась, прощалась с ним.

– Да, каждый человек – кузнец своего счастья, а она мучается сама и мучает других из-за того, что кричит: «хочу, да и только!» Дело в том, чтобы теперь увезти немедленно ее оттуда.

 

– Да, и вещи могут напоминать ей о девочке.

– Вы, голубчик, поезжайте, разыщите ее; все теперь от Вас зависит. Ее надо вытащить – и тогда мы будем спокойны. Это отпразднуем в праздники октябрьские. А то жизнь опять затащит ее.

Ее родители, посудив, сошлись во мнении, что для того, чтобы все у дочери не повторилось дальше (а ручаться за то, что повторения не будет, никак не приходилось, принимая во внимание ее теперешнее поведение), необходимо было ее как-то вытащит с Охты, и вся надежда возлагалась только на Максима.

– Но Вы помогите мне, – попросил он.

– А в чем? Мы все, что могли, сделали, – был уверен отец.

– Не могу же я войти в жилище Вадима. Это – противозаконно.

– И надо действовать решительно. Буквально увезти ее насильно.

Максим засмеялся:

– Ну, у нас не те времена умыкания невест. Пусть она придет в себя. Но ее-то состояние каково? Я больше всего переживаю за то, как она восприняла смерть своего ребенка.

– Как всегда. Когда я отругал их, – заплакала, только и всего.

– Все же, Арсений Борисович, надо им помочь в похоронах.

– Я повторяю вновь: я ни на сколечко не помогу. Мать тоже больна. Позволить гробить ее не могу.

– Максим, голубчик, сделайте добро. Поезжайте туда, – взмолилась теща.

– Вера Матвеевна, пока не смею. Позвоните, как завтра. Может, что узнаете.

По понедельникам у Максима бывали вечерние лекции в полиграфическом институте для студентов. Он предварительно позвонил Кириллу, брату Насти, договорился с таксистом о том, чтобы тот подогнал машину к станции метро в нужные минуты. Тогда они сядут в такси и поедут к Насте. Кирилл мог быть свободен только до 8 часов вечера: он, доцент, читал лекции студентам в электромеханическом институте. Но он дал студентам практическое занятие, разъяснил им, в чем оно заключалось, и тут же отпустил их. Освободился сам. И они подъехали к зданию, в котором проживала Настя.

Прошло минут 15-20. Наконец в окне четвертого этажа показался силуэт Кирилла. Он отрицательно помотал головой.

Максим тут же сорвался с места. Взлетел на четвертый этаж. Открыл дверь ему Вадим. В комнате, когда Максим вошел, все сидели молча, напряженно. Вещи были разбросаны.

Максим подошел к Насте, ласково потрепал ее, гладя, по затылку, по волосам, немытым, заколотым заколками, проговорил что-то ласково. Затем сказал:

– Я жду тебя.

Она молчала.

– Я знаю: сейчас тебе нужен покой, забота. И я могу все это сделать лучше других, ты это знаешь. Вы знаете, я не мешал вам, не вмешивался в вашу жизнь, но теперь я хочу вмешаться, и я прошу не мешать мне, тем более, что чувствую: здесь ты не найдешь покоя и заботы, при таком отношении его родителей и самого Вадима.

– Родители тут не при чем, – сказала она раздраженно. – Вон сегодня мои отличились…

– Ты мне одно скажи, при Вадиме какие у тебя планы на дальнейшее? Мы ведь, кажется, уже договорились с тобой.

– Как будто нельзя в другое время…

Она подняла голову. Лицо ее покрылось красными пятнами.

– Когда?

– Я позвоню.

– Согласен, если не можешь решить сейчас. – Он почувствовал, что серьезного разговора у них с Вадимом так и не было.

XI

Невероятный детектив приключился у них с выкупом столь дефицитного гробика для новорожденной.

«Вот она опять льет слезы, суетится. Как же вытащить ее из этого ненормального любовного чада?» – думал Максим, стоя у гроба.

Он смотрел на лицо умершей девочки – и не мог отвести взгляд от него: настолько она казалась ему живой, живей всех присутствующих сейчас подле нее. Была какая-то очевидная несовместимость того, что была она и что были все стоявшие здесь и несовместимость со всем тем, что происходило вокруг. И ему уже не жалко было никого, кроме нее. Какое-то не по-детски значительное выражение светилось в ее лице – может быть, чуть-чуть укоризненное или это он так чувствовал, потому что считал, что ее можно было спасти, если бы действовать сразу, прилежней. Да этого бы даже и не было, не было совсем, если бы отец не формазонил, заботился. Умерла она даже без имени. Все это даже жгло его внутри. Немыслимо. Каково же должно быть Насте, матери? Но она запуталась вконец. Никто не подал ей руку. Правда, говорили, что мать предостерегала сына, увещевала: «Вадим, ты что же, хочешь разбить хорошую семью? Ты бы подумал об этом?» То-то она тут поглядывала в сторону Максима как-то изучающее.

Ему досталось ехать в автомашине вместе с родителями Вадима, и он пригласил еще Надю, подружку Насти, и всю дорогу вел с ней разговор, продолжая недоговоренное прежде.

На кладбище он подошел к Вадиму и помог ему взять гробик и понес его вместе с ним вслед за гробовщиками, шедшими впереди них с заступами через плечо. Один из них хромал, был в коротких штанах, и из-под штанин были видны не то портянки, не то кальсоны на ногах.

Затем гробик у Максим перенял Кирилл. Кто-то из прохожих вслух проговорил:

– Вон привезли хоронить ребеночка.

Бросились в глаза здесь по дороге подмороженные лужи.

Шляпу и портфель Максима несла Надя.

Над могилкой, в которую на веревках стали опускать гробик, Настя судорожно рванулась вперед, уцепилась за Максимов рукав:

– Я хочу посмотреть.

Через минуты две все было кончено.

Потом пошли обратно.

Надя вполголоса говорила Максиму:

– Ужасная смерть: но зачем ей дочка? Когда он у нее как ребенок, – показывала она глазами на Настю, шедшую под руку с Вадимом и рядом с его крупной мамой с толстыми опухшими ногами. Где-то плелся в длинном пальто его нелюдимый отец.

– К сожалению, Настя импульсивна: когда тонет, тогда кричит: «На помощь! Спасите!» А когда подплывешь к ней и протягиваешь руку, – она отбивает ее и кричит: «Не мешай мне. Я сама поплыву». – Определил Максим.

– Да, пожалуй, верно, – сказала Надя. – Я так желаю, чтобы ты был счастлив!

– Надя, я ведь потому и согласился взять ее обратно с девочкой, потому что не был бы счастлив, если бы узнал, что где-то мучается их двое.

– Ты не понял меня. – Покачала она головой.

– Может быть.

– Только, желая добра, не сделай зла, – сказала она.

Антон был сильно удивлен услышанным:

– Слушай, Максим, нечто похожее приключилось прошлым годом и у меня с Любой. Я поражен типичностью случаев.

– Но не скажи, друг мой. Есть разница в итоге. Твоя-то беглянка вернулась-таки к тебе. Вы сосуществуете рядом. А моя-то Настя – нет. Отстранилась от меня по-английски. Знать, гонор ее обуял. Или я, бестолочь, не преуспел тут в уговоре. Сдулся, как товар. Необразцовый. Вот… – ответил Максим.

XII

Клены стояли сказочно желто-оранжевые – до боли в глазах; по небу расходился не то туман, не то облачная пелена – что-то полупросветное; иногда пробрызгивал косой дождик: проблескивали его струйки под солнцем; в низинах темнели следы от ног, под ними хлюпала жидкая грязь.

Усиливался ветер – и Антону стало холодно писать этюд на открытом месте. Здесь, на Черной речке, за Зеленогорском.

А еще мешали – сбивали с рабочего настроя, ритма, –любопытствующие прохожие.

– Вот сынок, учись так рисовать, – сказал дошкольнику мужчина в железнодорожной шинели и фуражке. Он с ним и, видно, его жена остановились за спиной Антона.

– Что: это береза? – спросил мальчик.

– Вот иди сюда! Отсюда нужно смотреть, – подсказал мужчина.

Они постояли некоторое время, разговаривая.

Потом шел сюда человек в сером плаще и пел: он был навеселе. Завидев Антона у этюдника, замолчал. И, зайдя сзади, восхитился:

– Да, вижу! Здорово!

Прошли мимо две женщины – пожилые, в каких-то колпаках, в длинных, почти до пят, пальто. Заинтересованно подсказали:

– Вон с той стороны хорошо рисовать.

– Вон оттуда. Там вид изумительный.

– Спасибо! – ответил Антон. – Там ветер фугует. Просифонит насквозь. И тут достается. Всюду пейзаж прекрасный – писать его – не переписать.

Но двое мужчин и женщина проходили рядом, даже не взглянув на художника: были заняты серьезным разговором между собой.

– Итак, что же с нами происходит? Никак не умнеем…

– Увы, все обычное! Мы кусаемся, и нас порой кусают паразиты.

– Но ведь это ж оправдательный для нас, для нашей жизни приговор: делай все, что тебе не заблагорассудится, милый человек! Пожалуйста!

– Нет, каково ты философствуешь! Человек, как всякое животное, живет по тем же биологическим законам. Его психику не переделаешь и страсти не уймешь. Отсюда – все наши поступки…

– Ой, тут скользко! – вскрикнула дама. – Я чуть не упала!

– А что я говорил. И земля уж не терпит нас!

За березовой рощей, повыше, рисовалось школьное здание, где слышались звонки и гомонили ребята.

Антон переместился поближе и повыше сюда, и, поменяв картон на выдвижной панели, сразу начал новый масляный этюд уже этой местности. И школьники в перемены группками то издали, то подходя поближе к нему, стоявшему перед этюдником, останавливались на какие-то минуты, наблюдали за ним, за его работой, перешептывались или комментировали между собой виденное. По шоссе, что за рощей, слышно бежали автомашины. Набегал ветерок, пошумливал в вершинах деревьев. Кричали галки настойчиво.

И уже просыпались сверху крупинки снега или града.

В три часа пополудни Антон вернулся по той же тропке к шоссе. И прошел возле продуктового магазина. Здесь, на задворках, в тишке, – на груде сваленных дров и пустых ящиках, – расположились (на пути к электричке) троица крепких мужчин, одетых по-дорожному, как рыболовы, с вещмешками, и трапезничали. С разговором:

– Да, так она шуганула его. Крепко!

– И массаж, наверное, был у тебя от жены?

– Я знаешь… по дороге еще добавил! И мне попало тоже.

И вместе с тем сочувственно глянули на продрогшего Антона, шедшего с большим плоским вишневым этюдником, как на почти собрата своего по несчастью, но только не из их компании все-таки.

«А я точно такой же сумасшедший, как и эти рыболовы или охотники! – подумалось ему. – Продрог до костей. А прок какой? Могу ведь и тысячу этюдов написать – кому они нужны? И сколько выпало таких бесплодных дней? Нынче же хотел я по-особенному нечто написать, а получилось все опять по-старому… Ничего особенного… Всегда вот собираешься в поход, как на свадьбу, а только этот час пришел – и уж нет того настроения. Все не так! Даже мужики мне сочувствуют…

Главная, касающаяся меня, мысль, или, верней, вывод, та, или тот, что жить профессией художника нельзя. Нельзя у нас в стране. Надо иметь за душой что-то второстепенное из профессии, чтобы существовать материально, а жить духовно – только искусством. Тогда искусство будет много чище. Да, и жить одним своим искусством в наше время грешно. Роскошь… Но хватит ли для этого сил?

И об этом я думал подобным образом – когда? – Еще при Сталине. До своей демобилизации».

К остановке подрулил автобус № 417. Антон, влезая в салон, спросил у кондуктора – молодайки:

– До школы идет?

Она подтвердила то приветливо.

Залезал в автобус и тепло одетый и грузный – в зипуне и в резиновых сапогах – рыболов со своим громоздким снаряжением.

– А до вокзала доеду, подруга? – спросил он простуженным голосом.

– Читать нужно! – совсем не по-дружески ответила та.

Антон сел в кресло, примыкавшее к обшивке над задним колесом: от нее тянуло теплом, и он, прикладывая к ней руки, отогревался так. Подумывал:

«Вот носит меня нелегкая. Какого-то рожна… Ищу необычное в обычном – то, что другие не делают – не маются уже давно…»

Вскоре Антон уже вошел в уютное кафе гостиницы «Ривьера» – давний особнячок, где он обосновался на выходные дни, и услышал тотчас звуки игравшей радиолы и смех двух задорных официанток. Как раз транслировался по телевизору хоккейный матч между командами ЦСКА и «Крылья Советов». И показ игры хоккеистов привлекал внимание посетителей кафе – двух мужчин и женщину, которая почему-то сразу неободрительно скосила глаза на большой этюдник в руках Антона. И его самого смерила взглядом.

Тут возникший настырный парень (в пальто, но расхлистанный), кого официантки гнали прочь от себя, подошел к уже севшему за стол Антону и сказал скорее требовательно, чем просяще:

– Слушай, друг, купи мне коньяку пятьдесят грамм, только пятьдесят. Я пить хочу. Живу здесь уже больше недели, а деньги кончились. Труба! Вот столечко возьми, а. – Он пальцами показал щелочку.

Антон поначалу просто оторопел от такой прыткости и наглости полупьяного молодого попрошайки, но пришел в себя и с отвращением наотрез отказал тому в беспардонной просьбе: потом не избавишься от него, его просьб последующих, только прояви тут жалость, посочувствуй дружески человеку бедному…

– Ну, что тебе – жалко? – не унимался проситель. – Сам же сел за стол. Будешь пить, наверное?

 

– Я хочу поесть, – отрезал Антон. – И мне было бы стыдно клянчить так!

– А мне вот нет! Что же, пожалел копейку для меня?

– Считай, что так.

И вымогатель вновь пристал к официанткам с просьбой налить ему коньячку. Однако они вновь отделывались от него, не желая его слушать.

Наконец он упросил тихого гражданина купить ему выпивку, и он, выпив ее, исчез. А две светлоликие старушки, выходившие наружу, наклоняясь к Антону, зашептали:

– Скажите, кто ж выигрывает? Мы не знаем…

– Счет: два-два – ничья, – удивился болельщицам Антон.

– Ну, тогда все у нас в порядке, – порадовались они – странные.

Странно было Антону и увидать здесь – и узнать в вошедшем – Максима Меркулова, водящего туда-сюда глазами, словно хорошо проверявшего помещение. Этот невысокий знакомый с кажущейся замедленной реакцией обладал острым взглядом. Они обменялись приветствиями друг друга:

– О, видеть рад тебя, Максим! Причаливай!

– Да уж не премину. Ты на пленэре? Сам по себе?

– Приехал на выходные. Жена назавтра обещала быть.

– Да я тоже здесь номер занял. Безумно голоден… Фр-р! Собачий холод!..

Их пути пересеклись тогда, когда Кашин готовил дипломный проект по рассказам известного юриста Кони и сверял в рукописном отделе Пушкинского Дома процитированные им тексты писем Тургенева к артистке Савиной и так исправлял неточности и орфографию в публикациях. А сюда-то приходил и Меркулов, как редактор. Затем они встречались, уже здороваясь друг с другом, и в издательстве «Наука». И так постепенно возникли у них отрывочные товарищеские отношения. Меркулов был интересен свободой ума, нешаблонностью мысли.

– Итак, покажи, что написал! – не удержался он, управляясь с едой.

– Попробовал… восстановиться… Корявенько идет. – Антон встал, открыл этюдник на полу. И сам удивился тому, что написанное им (и недоконченное) в помещении смотрелось вполне-вполне прилично. Даже не стоило краснеть за это.

– Нет, каково: еще прибедняешься! – воскликнул Максим. – Хорошо! Не худосочен. Дай, дай досмотреть!

– Так высказываю красками свое мнение на предмет живописи, извиняюсь, – предупредил Антон. – Что совсем не актуально ныне: прет культура массовая, безобразная.

– Понимаю. С женой моей Настей я, прожив несколько лет, не мог разойтись во мнении и насчет авангарда, – признался тут Максим. – Хотя по профессии я человековед, как ты – природовед, можно так классифицировать. И мое искусство анализа событий тоже не усыпано розами, отнюдь. Оно – единичный товар. На любителя.

– Вообще человеческие психика и поступки – темный, темный лес, считаю, – сказал Антон. – Расчесывать ничего не нужно, как говориться в анекдоте.

– Ну, та же сухотара получается.

– Что такое заклинание есть? В чем оно?

– Хорош вопрос. Это все равно как если бы у тебя спросили: почему ты написал этот этюд, а ты ответил бы, что потому что поезд из Москвы прибыл во Владивосток с опозданием на три минуты. Тут тебе сказали бы: ты, что сумасшедший? И впрямь! Прежде я набирался опыта рыболовецкого на промысловых судах северного пароходства, как лаборант. Не буду вдаваться в подробности. Ни к чему. Главное, что чаще мы, матросы, возвращались в порт с пустыми, считай, бочками – сухой тарой, без улова или с испорченным уловом. Отчего? Во всем виновата была, как отмечали потом в акте, маркировка бочек, ее отсутствие.

– Это почему же?

– А вот почему. Если бы была маркировка бочек, то, дескать, на базе за ними, за продукцию уже следили бы все и отвечал за это начальник базы. И вот после таких непродуктивных случаев замполиту судна вменили в обязанность следить за маркировкой. А маркировать нужно бочки сухие. Их надо скоблить для этого. Потом ставить марку тушью. А в море – волны, тушь смывает; там во время шторма и сам можешь угодить в бочку или за борт, а тут еще надобно маркировать, быть цирковым акробатом. Но замполиту что: он должен следить за работой других. Он дело свое сделает и доложит, что тот-то и тот-то отказался маркировать, и все. А выловленная рыба все равно гибнет. Мы ловили в Северном море сельдь, так ее надо было так посолить, чтобы соль не съела ее: у нее такое нежное мясо, брюшко такое тонкое, что соль съест. А не доложить соли, значит, рыбу привезти заведомо испорченную. Миллионы рыблей убытков. Холодильных установок тогда не было.

– А зачем же тогда ловить, Максим?

– Флот рыболовный уже действовал Был запущен весь этот механизм и остановить его было невозможно. Да и набирались опыта в этой отрасли. Было выгоднее так. А по прибытии судна в порт – мне, как лаборанту, объявляли выговор за то, что привезли испорченную сельдь. У меня там за время плавания девятнадцать таких выговоров набралось. И все понимали, почему, и посмеивались только.

XIII

– Так вот и с мнением, по которому мы с Настей разошлись. Однажды она, моя женушка милая, затеяла со мной (так нередко бывало) словно невинный разговор. Спросила: «Уверен ли ты в том, что все то нужное, что ты происследуешь, будет открытием и обнародуется еще при жизни твоей? И что это нечто настоящее, из-за чего стоит гробить здоровье и ломать свою жизнь? И мне». Я был готов к этому вопросу, потому как значение того, признается ли обществом мое исследование (а я чувствовал, что мог и должен был выявить гармонию) для меня не представляло уже; не в этом был весь интерес и смысл моей жизни, нет; я не стремился к какой-то (хоть малой) известности, как это понимают некоторые жрецы; главное, мне хотелось сделать что-то, сделать и для себя – получить от этого удовлетворение. Можно стать героем, посидев в тюрьме. И поэтому я ответил ей, не колеблясь, убивая ее своим спокойствием: «Да, возможно, и не напечатается мой труд. Все может быть». – «Так зачем же тогда сидеть столько?.. Это же вся жизнь…» – «Но что же я должен, по-твоему, делать? Проводить время впустую – около пивных ларьков?..» – «Нет, зачем же? Может, больше бы тогда имело смысл написать диссертацию?..» – «Какую? О чем будет эта диссертация?» – «Известно… О той области, в которой ты работаешь…» – «Но она отстала на пятьсот лет… Я же должен иметь передовой опыт, чтобы описать его. Кому нужна будет диссертация, настроенная на устаревших фактах? И потом: что она даст тебе? Что, я буду лучше, что ли?» «Да, уж что действительно тут ждать от тебя – махнула она рукой. – Давай лучше больше не говорить». – «Ну хорошо. Что тебе-то все это даст? Допустим, я буду смеяться полный вечер, веселить тебя, водить по театрам и кино ежевечернее – тебе и это вскоре надоест; ты скажешь, что неинтересно…» – «Но я почему-то думала, что ты изменишься – станешь другим». – «А ты не думала, что это может быть хуже для тебя же в первую очередь? И зачем люди хотят, чтобы ты изменился, когда меняться-то некуда и не к чему? «Вот какой он нехороший,» – сплетничаешь ты насчет меня с той же Викой, с матушкой своей, хотя я, как муж, не допускаю никакого свинства. Так, утром ты просила меня заехать с работы на базар – купить картошки. Я купил ее. Купил булки, хлеба; достал для тебя (в буфете) твоей любимой рыбки; поел дома самостоятельно; потом побежал в институт – и засел за стол; спешу что-то написать, потому как больше половины жизни уже прожил. И снова ты уличаешь меня в чем-то. Ты столько споришь со мной по пустякам (удивительный ты человек!), а на главное в жизни не обращаешь внимание. Живешь только сегодняшним днем». – Она меня раззадорила в этот раз. Я сравнил то, как она вела себя со мной, торгуясь, с тем, как относились к делу люди на работе, потому что меня мучили два момента в жизни – жена и работа – обвинения мне высказывались одинаковые – те, что я делал добро. «И еще одна особенность, голубушка: в пустяках ты решительна, в серьезном – бездейственна, но вместе с тем решительные свои суждения хочешь перенести на серьезное и сбить меня с панталыку, чтобы и я чертыхался и сбивался на твой манер. Но у меня-то другого не получится. Себя я знаю. И хотя б ты тоже посочувствовала мне по-человечески иногда. Мне-то порой трудней, чем тебе бывает. Ты всегда почему-то можешь что-то требовать с меня, чего-то хотеть от меня. А я – не смей. Ни-ни. А ведь в каких условиях я работаю. Держу все в голове. У меня такая же работа, как у всех; только еще сложней – и производственные отношения. Я там между двух огней и дома еще от тебя выслушиваю все эти сценки. Ты доподлинно пользуешься тем, что я не могу, как Толстой запереться, отгородиться от всех и всего – и сколько драгоценного времени теряется зря. Нет, ты только скажи мне, чем тебе помочь сегодня, завтра, послезавтра; для себя бери домашних дел поменьше, не хныкай, и все будет хорошо. По-моему, так». – И мне стало даже тошно от этих проповедей своих, падавших на явно бесплодную почву.