Za darmo

Свет мой. Том 2

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Под Евпаторией-то ненасытные немцы сгребали морскую гальку, загружали ее в товарняк и увозили в Германию.

Дежурные, получив выкуп, отпустили бедолажек. Но начало уже темнеть. Опасно идти. И товаркам пришлось подстраховаться – они по-новому завернули к седому дому Сани и заночевали у него.

– Чур! Подождите! – Еще задержал их раненько Мартын. – Разве вы не слышите стрельбу?! Это немцы расстреливают пойманных и выданных партизан, евреев, подозрительных лиц…

Потом он вывел женщин дворами на городскую окраину. И дальше – десяток с лишним километров – они уже неслись без оглядки, не чуя ног своих. У них вмиг отпала охота к посещению Евпаторийского рынка, куда они бывало прежде, вставая пораньше, несли на продажу молочные и другие продукты и откуда, продав их, пеше же возвращались к обеду домой. Так все сноровились.

И то нужно теперь забыть.

Стало нужно бежать без передышки, чтобы уцелеть.

– Ой, и не забуду, как румынский солдат бил прикладом мальца Романа, – говорила Анфиса Юрьевна, вздыхая, – за то, что он корову спрятал в дому, закрыл на замок. А младшие сестренки – 4-х и 6-ти лет и я, мать, плакали. А назавтра староста подошел к избе нашей: «Это я, откройте!» Ему мы открыли – а он с солдатней румынской был. Те и забрали корову – последнюю надежду. А выжили мы еще потому, что Роман по ночам-вечерам, хотя был комендантский час, ходил на пустырь зайцев ловить. Ловил сетью, и ему помогала собака приблудная. Верная. Она поймает зайца, его голову съест, а остальное отдавала Роману – только ему, сидела и ждала его. А зайцев расплодилось тогда много почему-то, не знаю.

После того, как наши освободили Севастополь и Одессу, немцы и румыны метались ровно в западне в западном Крыму еще несколько месяцев – не знали, куда им податься. Но, глядь, румыны, покрутившись, самотеком тронулись куда-то. И то: они по-цыгански своевольничали, не считаясь с арийцами-хапугами. Те-то не отдали им (хотя обещали) на разграбление часть Украины – сами дочиста грабили; обещали отдать Крым – и этим не поделились тоже. А после благодетели посулили им на поживу и далекий Кавказ… Пожалуйста, воюйте…

К 1943 году немцы позабирали всех работоспособных мужчин. Добрались и до парней и девчат: стали отправлять их на работу в Германию. А молодоженов покамест не трогали. Что и надоумило Анфису (и ей удалось) фиктивно зарегистрировать брак Полины и Лешки, одногодки, ради их спасения…

То само собой отпало, только обрели свободу.

Тогда зазнобы шастали и в старую немецкую слободку за любовью. Отчего соседский дедуля Матвей приговаривал перед Анфисой:

– Я бы пострелял всех этих баб, если бы мне дали пистолет! – И сколько же неприязни к насильникам и подельникам их скопилось в сознании нашего народа!

«Насколько же свята, истинна жизнь матерей! – Ефим по-новому подивился женскому духу, проявленному Анфисой (он зарисовывал ее лицо). – Причем она и не жаловалась на долю свою, отнюдь. И кто, кто же видит это и хочет видеть? Мир перевернут в восприятии у людей. Молятся иконам и прославляют подвиги разбойника А.Македонского. Позор стране, что лишают иную вдовствующую многодетную мать и гроша пенсии за погибшего мужа-фронтовика лишь потому, что тот официально значится пропавшим без вести, а не убитым, – железный аргумент для ликующих законников…

В свете этого сколь же банальны и жалки, и никчемны наши поползновения в искусстве… и вопли о поддержке нас… о вселенском понимании и любви…»

XIV

Настало новое утро. У соседей, за сараем, слышны мужские голоса:

– Вода в море теплая, Семен?

– Теплая.

– Девятнадцать градусов – сказали. Моя дочка вчера купалась, сказала, что прогрелась вода. А я попробовал окунуться – даже кожа на теле трескает: холодная еще! Пойду в баньку – попарюсь…

– Ну, тебе, Семен, не угодишь. Ой, сегодня, должно, жарко будет; гроза, наверное, соберется.

– Вчера тоже собиралась, да попусту…

– Вот увидишь!..

Трехлетняя Оля прижмурилась, подумав, не снится ли ей все это: верещали ласточки, чирикали вовсю воробьи, устроившие гнездо под черепицей крыши; – оптом открыла глаза и, подняв руки, даже как бы пощупала пальчиками воздух.

– Дочка, вставай! – сказала мама. – Пора. Все твои друзья уже на ногах, позавтракали, тебя ждут.

– Тогда я сейчас, – стала сползать с постели Оля.

Радостные впечатления теперь для нее, приехавшей и большого города сюда, в приморский поселок, каждый день начинались с той минуты, как только она, просыпаясь, вставала с постели – в саду же хозяйского дома. Ведь здесь жили две собачки, два щенка, кошка, котенок и еще маленькие цыплятки и гусятки, с которыми она быстро подружилась.

Возле дощатой собачьей конуры на привязи обычно сидел или лежал, подрагивая глазами, лохматый дружелюбный Дружок золотисто-рыжей масти. Он зря не лаял. Лаял вдруг, вскакивая с урчанием и рычанием, бренча цепью, тогда, когда соседский кот показывался в огороде. И – еще по ночам иногда, если приходили чужие собаки женихаться к суке Кнопке. Его, видно, уже блохи одолевали: частенько он покусывал себя – ляжку, спинку близ хвоста, терся спиной о доски сарая и повизгивал, бил себе по шее лапой и вообще чесался.

Кнопка же – черной масти с белой грудкой и лапками, короткохвостая, – была милой домашней собачкой; ее по теплу хозяйка выпустила вместе с маленькими щенятами во двор, и здесь они резвились. По-первости Кнопка облаяла всех чужих людей, потом если Оля бежала куда-нибудь, то и Кнопка бежала с лаем за ней. Однако через два-три дня она совершенно перестала обращать на людей внимание. Тем более что материнских дел и забот у нее находилось невпроворот.

Она возилась с непослушными щенками – Рексом и Татошей. Рычала – учила их рычать. Или разнимала, отгоняя иногда Рекса от Татоши, как от более слабого, или от котеночка серого, который жил вместе с ними и спал и лакал молоко – из одной тарелки.

Рекс был крупный с золотистыми подпалинами и сильнее Татоши вследствие того, что второй родился на полдня позже и почти мертвый. Хозяйка сделала ему массаж сердца, и он ожил. Прелестный внешне: шейка и лапки белые, на лбу – белая полоска. И хозяйка сказала себе: «Ну, тогда я себе его оставлю». Ушки у него, как листочки молодые, еще не совсем развернувшиеся – свисали их кончики. Он был ослаблен. Вместе с тем лез повозиться к братцу. И щенки возились друг с другом, пробуя урчать и рычать и даже лаять неокрепшими еще голосами.

Рекс таскал то детскую тапку, то какую-нибудь веревочку, то тряпку, то грыз ремешки на сандалиях, а Татоша норовил все перехватить у него. То они вдвоем таскали половики с обувью. И Оля смеялась в голос над их проказами. Она с собачками уже была накоротке: тискала, обнимала их; даже с мамой-собачкой, как она говорила, дружила. Только жаловалась, что та, Кнопка, отнимала у нее палочки, из которых она строила домики.

Кошка временно исчезла со двора, оставив котеночка. И вот о нем стала Кнопка заботиться. Раз он сидел на пеньке подле качелей. Кнопка подошла к нему, носом ткнула его, веля слезть на землю. Котенок не послушался. Тогда она развернула его мордочкой к себе, схватила зубами за шею и, опустив наземь, стала его облизывать.

И он также участвовал в играх щенков, пружинисто выскакивал к ним из-за кустов тины картофельника, или хрена, или свеклы.

Вскоре кошка-мать вернулась насовсем домой – нагулялась. Ее к котенку подкинули. Она неохотно приняла его. А затем стала вылизывать его, и он ласкался к ней, играл с нею. Теперь она отлеживалась на солнышке. Рыже-серая, белоусая, намывалась, вылизывалась; ложилась набок, вытянув лапки и от солнца лапкой прикрывая мордочку. Лапки у ней – черные снизу, с серыми подушечками. Котенок же резвился не в меру и стал уже надоедать ей – она прямо-таки удирала от него в картофельную ботву или куда-нибудь еще.

Пришел молодой сосед Семен в клетчатой рубашке:

– Ну, Рекс, пошли ко мне жить. Пришел за тобой.

– Что, отдаете? – удивился Ефим.

– Да, – ответил хозяин с некоторой грустинкой в голосе.

Сосед взял толстого щенка в огрубело-оббитые руки, присел с ним на корточки. Тот доверчиво сидел у него на коленях. А Кнопка глядела на них непонимающе, настороженно. И Оля – встревожено. Потом он, встав, понес щенка с собой; Кнопка побежала за ним, не отставая, до самой калитки.

– А ты, Кнопка, не бойся, не ходи, не ходи за мной, – ласково приговаривал Семен, поглаживая Рекса.

Целый день Рекс сидел во дворе соседа и тонко поскуливал. А Кнопка подходила к нему, подлезая во все мыслимые и немыслимые дырки в заборе, и зубами тащила его за ногу отсюда – к себе домой.

Так и вернулся на другой день Рекс снова в родной двор. Завозились они опять весело с Татошей. Возликовала Оля. Успокоилась Кнопка. Все были довольны тем, как все разрешилось. Восстановился прежний покой и мир во дворе. После этого хозяева решили: пускай щенки подрастут побольше вместе – сейчас их нельзя разлучать.

XV

В чистом плоскодонном море, стоя по пояс в воде, видишь: крабенок волокет за собой раковинку по ребристому песчаному дну; он ползет, но не оставляет ее – тащит исправно. Хищно мальчик нагнулся. Наизготовку.

– Не хватай его! – невольно повысил голос Ефим, рисуя медуз.

– Я только погляжу – и брошу снова, – зауспокоил тот равнодушно.

– Вы в смотрелках всю живность везде переловили, передушили…

– Не я, не я. И он-то все равно уж не вырастет больше. Не нужен. – И все-таки неуправляемый уже подросток схватил крабенка, поднес к глазам своим и по-скорому кинул его обратно в водное пространство: – Видите, и отпустил, – сказал вроде бы с издевкой за недопонимание его совершенно не кровожадных намерений.

Вдруг истошный крик другого юнца изошел на весь пляж:

– Папа, краб! Краб! Греби ко мне скорей!

– Сейчас! Сейчас! – Бултыхнулся отец с надувного матраца, держа в руках орудия подводного лова. – Ты только воду не мути! Давай, заходи с двух сторон! Окружай!

 

– Что, словили? – подгребла к ним поближе на матраце и мать-гусыня. – О, какие красавцы, вижу! Ловко же вы…

– Поймали! Мы поймали! Сразу двух! Смотрите!..

– Ну, какие молодцы!

В ажиотаже оглашенные ловцы, повыскочив на пляж, вырыли в песке ямку и всунули в нее изловленных пленников. Сбежались ребятишки, завосхищались, заспрашивали:

– А дальше… Что будете с ними делать?

– Известно что: ням-ням, – отвечали ловцы.

– Что, съедите? Жалко…

– Нет, мы лишь попробуем. Разве нельзя? Столько здесь добычи. Идем-ка, пошарим еще. – И вновь пускается вплавь эта проворная семейка истребителей.

На песочке к Ефиму и Насте присоединился Авдей с Олей и с радостным золотисто-рыжим Дружком, дворнягой.

Авдей разделся и с блаженством бултыхнулся в море. А за ним – и Дружок. Оля тоже полезла с краюшка. Этому последовали Настя и Ефим. Поплавали и побрызгались с удовольствием. И побегали еще по песку в догонялки.

– Раньше больших крабов на море было пропасть сколько, – сообщил, присев, Авдей: – можно было брать-собирать их запросто – голыми руками: они вроссыпь стаями выползали на берег, бегали. Больше всего на косе, на мелководье. Ловили их по сотне за час. И то, что старожилы вылавливали их для еды, ущерба для их численности не наносилось нисколько. Позже нахлынула сюда прорва всяких добытчиков всего дармового – ради даже засушенных сувениров-крабов для себя и своих чад и ради забавы – от нечего делать, да и ради продажи, чего уж говорить! Эта армия возрастает, не уменьшается.

– Авдей, ты близорукий, если носишь очки? – поинтересовался Ефим.

– Вынужденно, ответил тот неохотно.

– И ноги, вижу в шрамах…

– Да, в сорок шестом году был со мной и моим дружком (также шести лет) случай. Под Бахчисараем мы тогда жили. Только что мой папаня вернулся с войны. Нашли мы с Гошей – валялись на поляне – одну кругленькую штучку. Интересную. Конечно же, подобрали ее, стали крутить-открывать; склонились над ней поближе, чтобы повнимательней увидеть, как она будет открываться. Она-то и брызнула во все стороны пламенем и осколками. Мне один глаз совсем выжгло, бровь разрезало осколком и шею, и пробило подбородок, зуб выбило и осколок этот застрял в небе. По горячке я сам вытащил его. Еще один палец на руке расплющило в суставе, скособочило, хоть он и сгибается. Вообще я весь был отделанный. Тьма осколков до сих пор торчит в моих ляжках. Меня нес на руках папаня. А мой товарищ – следопыт полегче отделался – потерял лишь глаз – осколком выбило, и в плечо ранило. Потому-то я и хожу в светлых очках – один глаз у меня вставной. А другой – задетый… Процентность видения у него мала…

– Знаешь, я и не заметил даже… Извини, друг за то, что вынудил тебя рассказать про это…

Хотя по лету отпускники (стихийно и по путевкам) наезжали и сюда, в отдаленный черноморский поселок, местные власти даже и не пытались извлечь из этого выгоду для себя, считая излишней такую обузу и суету, как лучшее обеспечение их снабжением и транспортом. Пустовала прибрежная полоса, где можно б было настроить лечебниц, пансионатов, гостиниц; не использовались великолепные грязи из двух лиманов, не распродавался богатый урожай овощей, стоивших копейки, и продукты животноводства. По сути, извлекались лишь мелкочастнические интересы. Кому что перепадет.

– Конечно, нам, северянам, можно было бы отпуск провести и не в этой толчее, – сказала мурманчанка, жена моряка, – если бы к нам своевременно доставлялись фрукты, какие вызревают здесь, на юге. А то местные совхозники и яблоки скармливают скоту, а у нас их вообще нет – не довозят. Возмущает, что здешние бугаи в магазинах лезут вне очереди за пивком, за сигаретами, за батоном и присказывают при том: «Если вам не нравится здесь, то нечего и приезжать». Хотя с нас, приезжих, дерут прилично за житье-прожитье, стараются всех напихать как сельдей в бочке и живут за счет этого. Считают, что у нас денег видимо-невидимо. И завидуют нам. И еще автобусы нам нужно брать с боем. Будто нельзя их пустить побольше.

– Уж такая философия у всех местных. Ты приехал сюда – и гони какую-нибудь мзду, подарок. И большой, – пояснила другая приезжая.

– От родителей все идет, – сказала Анфиса Юрьевна. – Дети видят, какую пьяную развратную жизнь ведут взрослые – не просыхают от алкоголя. У нас бывает так, что даже в августе директор и главный инженер совхоза одновременно уходят на месяц в отпуск, оставляют за себя своих заместителей – это-то в самый период уборки. И никого это не колышет. Даже районное начальство. Выдюживает все село. Весь разор. Даже от пьянства. С души воротит. Захудилось княжество… Но я потом расскажу… – И она оглянулась на скрипнувшую дверь.

XVI

Анфиса Юрьевна совсем не зряшно, приварчивая, косилась на мужлана-зятя брюхатого, ветрогона, страсть ревнучего и водкохлеба, как оказалось. Михаил по похмелью, опоминаясь, но, ершась по-виноватости, позволял себе незаслуженные скандалы с Полиной – попрекал ее: «Ты меня не любишь, не уважаешь, не замечаешь…» Сноси его, нелюбязь, безропотно… И это все сказывалось. Он, как ширый князек, любящий сладко поесть, поспать, полодырничать, покомандовать, царствует, верховодит… Ни к чему рук своих не приложит. Охапку сена не подымет. В лучшем случае пришлет кого-нибудь для этого.

Да, для нее, Анфисы, с некоторых пор стало до того немило в хоромах дочери, что встанет она поутру с постели – и мало уж кому улыбнется приветливо. Впрочем, все домочадцы в семье Шарых почти вовсе не здоровались друг с другом ежедневно, позабывая, к удивлению Насти и Ефима, и оттого вроде бы никакой такой своей ущербности не чувствовали всяко. Тем не менее, Анфиса по старшинству вела без подменки – не бросала все домашние дела и хозяйство (варила обеды, кормила дворовую скотину – только свиней было пять штук, консервировала кое-какие овощи, ягоды, могущие пропасть, готовила сметану, сливки), услуживала всем (даже выглаживала рубашки зятя) – все держалось на ней в рачительном, последовательном порядке.

Прежде же, когда она проживала в собственном доме в Молочном, они с Михаилом не царапались по мелочам; зять исполнял тещины просьбы беспрекословно, охотно: садился самолично в автомашину и отвозил ее туда, куда ей было нужно. Без лишних забот. Да вот встал вопрос, как и где ей, бабушке дальше жить; все близкие родичи, собравшись, держали совет и на нем порешили, что ей лучше жить у старшей дочери – Полины. И она, Анфиса, согласившись, четыре года назад продала свой дом, деньги поделила между тремя детьми и переселилась на житье в Штильное, в новый преобразившийся поселок. Но штиль недолго был…

Михаила нет-нет заедало и то, что Анфиса через отношения к нему отворачивалась и от его родни, равнодушных, непроворотливых толстяков, начиная с располневшей донельзя, почти что квадратной матери. Это было у них в роду наследственное несчастье – врожденная полнота, однако они и не отказывали себе ни в еде и ни в самоублажении, никакой умеренности в чем-то не признавали, факт. Так сестра Михаила, Кира, например, повысила свой вес до 146 кг, вследствие чего продавливала и ломала тяжестью тела постель. Она-то всего пару часочков порабатывала в скотном дворе, покидывала соломку, корм буренкам, и все, – и опять закатывалась домой, чтобы, главное, досыпать еще и еще. Безразмерно. Михаил-то всегда, когда заходил в материнский дом, сразу кричал:

– Эй, кругляки, вы где? Опять дрыхните?

Печалило то, что у всех Анфисиных детей (троих) не заладилась, не устроилась по-хорошему жизнь. И Софья, вторая дочь, вышла замуж за пропойцу, родила от него двойняшек, потом развелась, и бывший муж оттяпал у нее полдома и то продал; и она вторично замужествовала, поздно родила еще дочку, но все пошло у нее скверно. И сын Роман, майор, летчик, вышедший в отставку сорокалетним и живущий в корабельном Николаеве, женился столь же неудачно. Жена Лариса до сих пор даже не стирала своих трусиков – все вынужден был делать он, любящий муж. Каково-то! А их сыну Гарику уже 24 года. Он отслужил в армии, поступает в технический ВУЗ. Вот и снова приехал Роман на побывку к матери и сестре, чтобы малость пофорсить, половить в море крабов и на побережье – женские сердца среди отдыхающих красоток. Один и тот же наряд на нем: шорты или спортивные брюки столетней давности, роба или тельняшка, велосипед. По вечерам он переодевался во что-нибудь поприличней и уходил на свой промысел. Брюзжал на все, чем-то недоволен был; хотя пенсия у него получалась приличная, плюс были другие доходы, так как он еще работал.

Роман, надо заметить, рядился в образованного современного Дон-Жуана. С перстнем-печаткой даже. Как-никак приехал из самого Николаева. Но до общей образованности ему было ой как далеко.

Оказалось, что местные жители, несмотря на отсутствие у них образования и большого понятия, себе на уме, с повышенной амбицией и чувствительностью; за стопкой водки переберут по косточкам всех родственников и все обиды, нанесенные друг другу, и кто что должен кому; они невозможно строптивы, необъективны – по их понятиям все окружающие это должны знать и страдать за них. Здесь все брали на голос, на грудки. Нравы дичайшие. Более приличной девушке не за кого выйти замуж. Заранее жизнь ее будет загублена. Хотя вначале все обставляется благополучно: телевизор, ковры, модная одежда.

Раз Михаил Шарых вошел в комнату – лыко не вязал. Пристал к Полине, сцапал ее за грудь, нитку с брошью разорвал и платье. Семнадцатилетний Слава, занимавшийся в секции борьбы, подумал, что тот будет бить мать, размахнулся только левой рукой, и крутой отец, как подкошенный, бултыхнулся в постель. Сын и мать еле успокоились, снова повернулись к включенному телевизору, когда скандалист опять пополз к ним. Слава снова развернулся – и отец лег аккурат между двух кроватей, раздвинув их своим телом. На него тут же насела Полина и принялась его душить:

– Ты прекратишь рукоприкладство или нет?

Слава уже оттаскивал ее:

– Ты, что, сесть за решетку хочешь? Ведь задушишь его…

А после сказал матери, что он против развода родителей: их отец не хуже других.

Оттого, наверное, одиннадцатилетняя Вера с самого начала росла папенькиной дочерью. Полина не сделала аборт, к которому склонялась, потому, что все ей говорили: смотри, можешь остаться и без первенца. Характерец у Веры огневой, тоже в отца. Она дерзит всем в доме, в том числе бабушке, случается, и Славе, в присутствии всех. Огрызается. Причем родители лишь лыбятся при этом, не спешат одернуть ее; они не заставляют ее участвовать в хозяйских делах: не хочет их делать – и пускай. А ежели что не по ней, – она, что неисправимая садистка, ноет, хнычет, тянет слова, обижает маленьких, кого нетрудно обидеть, кто сдачи не даст, пыхтит, злится злюка. К несчастью, она не имеет и не находит друзей среди сверстников, как коряга, болтающаяся на мелководье.

Теперь у нее еще большая перспектива: Слава – отрада бабушки – поступает в Мурманское мореходное училище. Он уже сдал один экзамен успешно.

Справедливо то, что и здесь, в глубинке, не застаивалась жизнь сельчан, а подспудно, несмотря на крепкое и богатое совхозное хозяйство, она бродила, распускалась своеобразно, обходя препятствия. И, конечно же, у предприимчивых, ухватистых. Несомненно-таки набиравшая силу и жажду заполучить свое и получше пожить молодежь не хотела нисколько по-черному копаться в земле, и родители явно старались пристроить ее в более перспективные городские условия, чтобы чадушки не маялись – не каялись век. Для чего завязывались и знакомства с толковыми, полезными отдыхающими, могущими поспособствовать в устройстве сыночка или доченьки то в институт, то в какое-нибудь училище.

Вообщем, сельские ребята с малолетства были уже непоправимо избалованы поблажками, вольностью в запросах жизни; они, будто невесты на выданье, не могли дождаться часа, чтобы упорхнуть из отчего дама, чтобы зажить по-своему – молодо, задорно, как им представлялось.

XVII

В веселых рассказах о самих себе тамошних сельчан, не скрыть, непременно присутствовало какое-то восхищение своим неукротимо вырывавшимся, недооцененном молодечеством – ничем иным как молодечеством; оно бурлило таким, они точно знали, и в жилах их прапрапредков, дерзновенных, охочих к тому, чтобы все испытать и познать самолично, если только светил простор для их фантазии. Нельзя жить без этого! Им отчаянно весело бывало за счет какой-нибудь промашки и кого-то другого или тогда, когда убыток от их утех-развлечений несли государство, страна, т.е. вроде бы никто, а сами они нисколько не страдали, нет; все – и самые нерадивые из них – числились на вес золота в хозяйстве, особенно в страду, и их никуда (ни в Колыму, ни в Соловки) не ссылали, не выкидывали запросто вон. В худшем случае отсылали за провинность на возделываемые по чьей-то глупости равнинные виноградники.

Так, однажды при обустройстве сельсоветской конторы председатель Подтечко на совещании посетовал, что теперь нужен сюда портрет Ленина. И с готовностью выступил Вась-Вась, его закадычный друг и чуть ли не прямой родственник, пройдошливый мастеровой:

 

– Я добуду портрет! Давай червонцы!

С полученной деньгой Вась-Вась перво-наперво слетал в магазин за беленькой. А в афишу, оказавшуюся под рукой, и завернул подходящий по размеру фотопортрет своей непереносимой тещи, дребезжащей в доме. И принес сей пакет в правление на очередное заседание.

Правленцы пакет не развернули, а просто подвинули от себя на председательский стол. Лишь бригадир Михей с любопытством отвернул уголок упаковки, и, ухмыльнувшись от увиденного, опять прикрыл.

– Что, портрет? – спросил Подтечко. – Ну же, дайте молоток и гвоздь! – А, развернув портрет, хрястнул им об стол вдребезги.

И за фортель такую упекли Вась-Вась на виноградники. На недельку. Потому как вновь возникла потребность в нем, как в мастеровом мужике, – перевели его поближе к конторе. Теща же его, возмущенная вероломством зятя, перестала разговаривать с ним.

Да, сверхсытно вольготничало у моря не одно совхозное начальство, избранные люди, но и все клановое пристроившееся мужичье, которое ухарствовало вдосталь, с повременкой (ни тебе веры и религии – разве что она годилась, как очищающая мода на то, чтобы отслужить при свадьбе, либо отпеть усопшего или бесшабашно погибшего на дороге). Именно управляющий Подтечко соорудил пристанную времянку-домик, где все собутыльники и напивались до положения ниц.

История с лиманным привидением была еще похлеще.

К продавщице Катерине, только что похоронившей свекровь свою, пошли сельчане, чтобы, как водится, вспомянуть ее; Катерина работала в винном отделе, и питья у нее было достаточно. Так что Вась-Вась преуспел и здесь, отпрашиваясь у гаражного бригадира:

– Касьяныч, отпусти на часок, Катька просила: протечка крана у нее – надо починить. – Ну, пустил он его. А назавтра и послезавтра – то же самое. Наконец Касьян видит Катю и пытает у нее:

– И долго ты, Катерина, будешь кран ремонтировать и приглашать Вась-Вась? – У той и глаза полезли на лоб:

– Ради бога, не пускай ко мне этого Емелю. Смертно надоел. Сидит. Глушит водку. Не выгнать его.

Темной ночкой Вась-Вась, находясь в подпитии, погнал колесный трактор вцелик-прямехонько на огонек и вбухал его по самую кабину в черногрязевой лиман; сам перевалялся в грязи, разбираясь со слепу, куда он втюхался и пытаясь хоть самому выбраться из такого месива на сухой берег. Он падал и ползал. Наконец дочерна испачканный весь, приплелся на огонек – это оказалась сторожка. И сторожиха Светлова завопила с перепугу, решив, что это настоящий черт явился к ней, с воплем понеслась прочь и чуть ли не пролетела все село.

А наутро сам Подтечко, расследовавший на месте, чей трактор и как он туда попал, с трудом выяснил, что машину вроде бы брал Вась-Вась. Вась же Вась, известно, божился и уверял, что сам не знает, почему трактор вполз в лиман, но готов помочь вытащить его, хоть и трудновато будет, из грязевой ванны. И его-то, явного виновника происшествия, даже не пожурили за такое разгильдяйство. Все сызнова повеселились, как забаве.

Смешные истории забавляли всех своей немыслимостью.

После лиманной купели Вась-Вась, окрыленный всечасной поблажкой, забрел к дому самого Подтечки. И как раз на крыльце посиживал одиноко Тарас, батька председательский, еще гожий кутила. В одночасье они залезли в подпол, где хранились жбан с яблочно-вишневым вином и жбан с медом; отлично засиделись здесь – с полудня до двух часов ночи, когда домой возвратился разведенный Подтечко. Тот прислушался – и никак не мог сразу понять: где-то пели песни в два голоса; затем догадался, вскипел: да это же в его подполе спевку устроили!.. Он дернул за кольцо крышку подпольную, возопил страшенно:

– Кончай дурь, вылазь! – голосом прямо же гиены огненной.

– Ну-тка, дед, мой первый черед на вылет, – обреченно просипел Вась-Вась. – Я покрепче, небось… А ты вторым пилотом будешь!… – И еще колбасил, крепко шлепнувшись за забором, выброшенный пинком под зад, а дедуля уже пикировал, делая сальто на фоне полной желтой луны, следом же за ним и договаривал на лету приятные слова:

– Слышь, Васька, ты завтра заходи пожалуйста… попеть…

Ему явно непонятен был наставший так перерыв.

– Как же я могу зайти, друг сердешный? – говорил Вась-Вась, довольный скорым исходом. – Я теперь несколько дней буду негожий, немастеровой – болеть буду; ни подняться, ни ступить на ноги не могу. Это мне, видать, за фотку тещину досталось, язви ее. Вот теща-то обрадуется, как про это узнает, стервоза, язва…

И они еще гоготали, черти!

Ефима изумляли такие невероятные «подвиги» местных героев и он лишь сожалел о том, что сейчас здесь нет Антона Кашина: он-то, конечно, тоже подивился бы на эти нравы сельчан и, возможно, мог бы их описать прозаично, поучительно. Стояще. И Ефим живо представил себе, как бы он проиллюстрировал подобное. С нынешними героями, ему знакомыми.

Действительно у Вась-Вась пять дней болела та часть тела, которой достался председательский пинок. И его чуток мучала совесть из-за того, что он по-забывчивости не попал на годовщину смерти смешливого Афонии, безвредного, свойского: тот ехал в коляске мотоцикла, когда мотоцикл врезался во встречную автомашину… Руливший водитель отделался легкими ушибами. А этот чудак, вылетев из коляски, ударился об дорожный столб… Смерть мгновенная…

Для таких людей судьба, наверное, уже предопределена… А тут-то при полете сумасшедшим из подпола даже и испуга никакого не было… «Нужно будет обязательно при дневном свете определить взглядом то расстояние, которое мы пролетели за забор…» – подумал Вась-Вась, удивляясь.

– Поля, твой-то король, когда объявился? – по-тихому подошла к калитке Зина Чалова, жена главного инженера.

– Мой – около двух ночи, – и не скрывала Полина доверительно.

– А наш Чалов, представляешь, до трех часов просидел на горушке щебневой, насыпанной подле дома для дорожного покрытия.

– Что, отключился, небось? Обалдел?

– А-а, их помрачения часты… Я среди ночи вышла наружу (наши ребята спали), чтобы на всякий случай глянуть, где мой алкаш плутает. И что ж вижу: под лампочкой (она светит), на горушке, он сидит и плачет. Просит помочь себе слезть. Стыд какой!

– Один другого стоит, Зинушка. – И Полина стала досказывать. – Я-то, проснувшись, лежала в постели и слышала, как Миша кричал: «Помоги! Помоги!» И сначала подумала: «Черт с тобой! Хоть околей!» А потом все же вышла. Слышу крики и стон, но не вижу мужа. А он-то как вперся в большущий (вот этот) куст роз (вот, видишь, весь разворотил), так и выполз из него. Я помогла ему подняться. Еще взглядом провела по той стороне улицы: нет ли любопытных глаз? Привела его на постель. Он стонал: «Помоги, вытащи все шипы из тела». У него вся спина была в бусинках крови – розы покололи. Я сказала ему: «Сейчас, потерпи; все сделаю». Только вышагнула вновь за крыльцо, чтоб прежде калитку закрыть. А вернулась в дом – он уже храпит. А утром он как ни в чем ни бывало побрился – и на работу.

– И мой тоже утек. Без словотворчества, слава Богу.

– А что ж Яков, бригадир, их напарник? Не слышала?

– Лукьян-тракторист приходил и сказал, что все в порядке. Тот в темноте совсем не ориентируется, не мог найти и дома своего. Сунулся в чью-то дверь – и даже не узнал Лукьяна, бригадного тракториста. Спросил, заикаясь:

– Ты скажи, пожалуйста, какое это село?

Со сна Лукьян даже подумал, что их бригадир того – сошел с ума, но потом догадался, что тот просто перепил, убеждал того:

– Яков Федырыч, ты ж в своем селе?

– А где ж мой дом, Лукьян? Помоги мне его найти… Очень я устал…

И что сказать? Насколько же народ не берег, не жалел себя и свое здоровье. Неслыханное расточительство души.

XVIII