Выхода нет

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Выхода нет
Выхода нет
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 18,34  14,68 
Выхода нет
Выхода нет
Audiobook
Czyta Авточтец ЛитРес
9,17 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Аналогия с Бродским? В Советском Союзе так себе поэт, а в мире – великий.

– Бродского не трогай! Потрогай кого-нибудь другого. Вопросы?

– Нет вопросов.

Во внутреннем кармане джинсовки зажужжало.

«В себя пришла?» – пришло на IСQ от Таньки.

Какой отвратительный мир без ватсапа, верните меня обратно.

«Только зашла», – ответила и бросила подальше в сумку, чтобы не мешался. Тогда жизнь была проще в миллион раз только уже потому, что телефон еще не стал частью ладони и не было еще этого мерзкого невроза от неотвеченных звонков. Тогда всё было гораздо медленнее, тогда можно было не отвечать на входящие и сообщения по несколько часов и никто тебя за это не осуждал.

– С тобой завтра едем? – в проходе кабинета возник Громов.

– Привет, Коль.

Оператор улыбнулся. Был рад мне.

– Что снимать есть, с кем снимать есть – иди, пора тебе! – поторопил Орлов из кабинета.

– Ну хорошо-о-о, – протянула и потянулась за Громовым. – Слушай, а давай с двух камер снимем?

– С двух камер? Зачем? – удивился мой любимый оператор.

– Так красивее будет, мы тогда сможем одну на общий план поставить, второй крупные снимать, как тебе?

– Я и так сниму, – дернулся всем телом от глупых предложений.

Коля снимал со мной всю мою стажировку, все три месяца я была привязана к нему, как микрофонный шнур к камере. С Громовым отказывались снимать все корреспонденты редакции. «Резкий», «тупоголовый», «несдержанный», «осел», «тепленький» – и это только малая часть эпитетов, коими его награждала съемочная группа. Мне повезло – с Колей мы быстро нашли общий язык. Я не лезла в его работу, он иногда что-то добавлял в мою. Мне казалось, что это очень круто, что мы работаем в связке. Я покорно слушалась – он же профессионал, куда мне до него? Так и подружились. Хотя дружбой назвать это было непросто, скорее, хорошо слаженное сотрудничество.

Вся его сложность, напыщенность не приносила мне неудобств, скорее, это позволяло мне много не разговаривать о лишнем – приехал, выставился, снял, уехал. У него ко мне было что-то отеческое, наставническое, несмотря на то что разница у нас была лет пятнадцать. Это я сейчас скажу, что в тридцать пять он мог не так уж и много знать, но впечатление производил сведущего. Все у него были идиотами, никто не умел работать, только под руку и лезли. Я под руку не лезла, поэтому была в почете.

Но готова отдать ему должное: снимал он хорошо, любил выстраивать киношные планы, выстраивал их долго, как обычно это делают сами киношники. Хотя можно было бы и побыстрее, ну вот правда. Отчаянно любил снимать перебивки в сюжеты – легкий снежок, покрывающий озимые, предметы через стекла и зеркала, листья, падающие с деревьев, птиц, разлетающихся в сторону, морщинки, шероховатости, неровности. Вот под это была настроена его камера, а не под мои глупые разговоры. Так он считал.

– Сама приедешь завтра или из редакции с нами?

– Сама, наверное. Не помню.

– Не помнишь, как поедешь? – скривился даже от моей глупости.

О, если бы это была просто глупость, то я бы себе ее без остатка простила, но нет, тут надо было по пазлу собирать картинку давно уже забытого и стертого сюжета со всех информносителей в голове.

– Сама поеду.

– Угу, – промычал, свернул за угол в комнату с техникой.

– Помочь?

– Сам соберу.

– Ну, пойду тогда.

– Ну, иди тогда.

А на улице остановилась весна. И сердце – такое бывает, когда замедляешься. Пауз в моей жизни не было года с две тысячи одиннадцатого, наверное. Вот как устроилась работать на телевизор, так и забыла, что это такое – смотреть, как жизнь идет в обычном режиме, а не на ускоренной перемотке.

В городе пахло асфальтовой пылью и сиренью. Снег с каштанов путался в волосах и создавал им объем у корней, осторожничая, перебирался к глазам и носу, забавлялся, когда чихала от щекотки. Город летел в троллейбусном окне вместе со мной, моими мыслями и пухом в лицо.

У «Советского рынка» троллейбус замер на светофоре. В окне мелькали люди, кошки, стенд с кассетами, которых в моем мире уже и не существует. Наверное, уже и mp3-плееров не сыскать, всё ушло в онлайн, гаджеты. А на этих кассетах были настоящие, длинные откровения, которые до одурения будоражили воспоминаниями. Я даже помню свою первую кассету.

Папа тогда в первый раз сделал большую покупку сам – купил домой красный двухкассетный магнитофон. И к нему всего лишь одну кассету. На стороне «А» была Ирина Аллегрова, на стороне «В» Вадим Казаченко. Зачем я помню эти имена, до сих пор остается загадкой, но когда мы с друзьями весело поем караоке, эти две стороны, «А» и «В», возвращаются в мою жизнь флешбэками. На разрыв, пока голос не сорву.

Так в голове, как пленка кассетная, крутилась мысль, что вся наша жизнь словами такими же, схемами на пленку записана где-нибудь на студии «СОЮЗ». На моей записи музыканты лажали в нотах, и рифма их песен была нескладная, как у Рильке. Только не в переводе на сложный русский, а в оригинале на устрашающем немецком: «Du must anders leben».

Больше всего на свете в тот день я боялась вернуться домой. Но, кроме как домой, возвращаться было некуда, никто меня не ждал здесь и не искал там. Никто и не опомнится, что меня нет в моем две тысячи двадцатом году. Мама не позвонит, Танюха занята своими безъяйцевыми, а Вадик пообещал, что спасать больше не будет. А вдруг сейчас я версии две тысячи восьмого отправилась туда, в будущее. Вот она удивится ведь.

Но страшно было не от того, что кто-то меня не найдет там, а от того, что они, мои домашние, не узнают меня здесь. Сразу поймут, что это не их ребенок, что я подстава, китайская подделка и прогонят. Я прежняя и я нынешняя – две разные меня. Два разных ребенка одних родителей. Но это были мои родители, и для меня они были всегда одинаковыми.

В час пик уже как два десятка лет толпа поступала со мной всегда одинаково – не видя во мне явного лидера в общественном транспорте, они прижимали где-нибудь на заднем ряду, к стеклу, между дверями, в лучшем случае у окна, откуда хотя бы поступал воздух. Сегодня был точно не мой день, это я поняла уже с утра, поэтому смиренно ехала, не держась за поручни, между высоким человеком справа и широким человеком слева. И просто ждала, когда объявят мою остановку.

– П’ивет, – где-то между толпой нашел меня знакомый дефект речи.

– Виталик? – подняла глаза, и сердце так «тык-тык-тык-тык» сделало.

Кассета в моей голове мотала пленку не так энергично, как хотелось бы, поэтому дни в числа не складывались и события пока восстанавливались не по порядку. Но сегодня был тот майский день, когда сердечко мое хрупкое защемило не только между высоким и широким, но и между «невероятно красивый» и «какие отвратительные усики».

Молодой нелепый мальчишка с вьетнамскими острыми скулами, с живой, непривлекательной вовсе мимикой, с тонкими губами и абсолютно очаровательной картавостью. Вот что-что, а фрагменты, сохранившиеся в подсознании, не дают стереть из головы то, что понравилось мне тогда, и то, что никогда бы не понравилось сейчас. Он был один из тех городских мальчишек, который по привычке таскал с собой горсть жареных соленых семечек в кармане кожаной куртки.

– Ты куда? – махнул в мою сторону, пробираясь через возмущенную бунтующую толпу прилипших друг к другу людей.

– Домой, – во рту пересохло, ладошки вспотели.

«В смысле?» – попыталась осечь себя влажными ладошками, но не вышло, волнение подкатывало к горлу.

– И я.

Навис сверху, оградив от высокого человека. Помолчали пару секунд, послушали гул толпы и звуки города из открытой форточки.

«Только тебя мне не хватало», – в голове током от проводов ударило, и троллейбус дернулся на светофоре. На пол кто-то кинул деньги. Случайно. Они эхом зазвенели в голове.

– Погода сегодня классная, – прищурил глазки-бусинки, поморщился и стал похож на финик. Симпатичный такой финик.

«Соберись, Демидова!» – дала себе установку, но установка не сработала.

– Ромашек много в этом году, – я правда не знаю, что говорить, когда в самое сердце смотрит один симпатичный сухофрукт.

– Да, ‘омашек много.

– Никогда не замечала.

– М-м-м.

Еще с пару секунд помолчали. Уже, казалось бы, все пуговицы на рубашке широкого рассмотрела.

– Что читаешь? – зацепилась взглядом за книгу под мышкой.

– За’убежка. Экзамен в с’еду. В с’еду «Динамо» еще иг’ает. Так неудобно поставили – не ‘азъехаться. Надо будет пе’вому сдать и бежать.

– Сдашь! Что ты, не читал Бальзака?

– Зачитал насме’ть.

Все-таки это невыносимо. Кто придумал, что с людьми, которые нравятся, надо разговаривать? Что по-другому нельзя, что ли? Не знаю, как там у вас, а у меня всё идет неправильно: эти нелепые фразы, слова неудачно подобранные, и зачем-то надо постоянно думать, что сказать, как, и всё время после продолжать думать, что наговорила лишнего. Это как «синие» сториз в инстаграме – наутро после беспробудной вечеринки стыдно за всё, что спел по воле белого сухого.

– Что слушаешь? – потянулся к наушникам на мне.

– Земфиру.

– Не слушаю ее, – обратно вернул, как открестился.

– Вот это да. Может, ты еще и дискотеки не любишь?

– Всё это е’унда. П’иходи на КВН. Это я люблю, – застыл в улыбке.

– Угу, – ответила тем же.

Не приду я, конечно, никуда, я же испугаюсь, расстроюсь и уеду из этого города. И отправной точкой моего невозвращения будешь ты, Виталик. Только вот не узнаешь ты об этом никогда. И хорошо, что не узнаешь. Как камбэк в прошлое всё то, что уже давно забыто и пылью вековой покрыто. Всё возвращалось на свои места.

– Молодые люди, проездные готовьте! – послышалось где-то из центра салона траллика.

– Пошли! – схватил за руку и вытащил из толпы в открытые двери троллейбуса.

В руке его рука еще несколько минут была, такая теплая, пальцы эти длинные в мозолях.

 

– Это еще зачем? – выбежала следом, прыгнула со ступеней на неровный асфальт.

– П’оездной не п’одлил! Стыдно как-то.

Встали тогда посреди остановки, за которой прятался ветер, в теньке и вдаль уезжающему троллейбусу смотрели, который через две стоянки был в районе дома. Коснулся слегка шеи и потянул к себе наушник, будто опомнился.

– Я не буду тебя спасать, догонять, целовать… – повторил за автором вслух. – Не то. Никогда не понимал эти песни.

Вернул наушник снова.

– Там всё прозрачно, – попыталась объяснить.

– Я «Снайпе’ов» люблю. Вот это музыка.

Ну всё. Вот я и решила загадку двенадцати лет, почему у нас с ним так и не сложилось: он слушал «Ночных снайперов», я – Земфиру. Всё просто: музыка нас не связала. А я еще думала, гадала, что со мной не так? Всё со мной было так, мы просто играли в разных тональностях. Но разве можно запрещать себе чувствовать? Вот так даже, находясь в полустранном состоянии: то ли во сне, то ли в приходе. Вот так вот идти и остро чувствовать его присутствие рядом – стоит того, чтобы вернуться в этот две тысячи восьмой год.

Через две остановки налево во дворы, по вытоптанной тропинке и в арку новостройки, пересекая детскую площадку, перебежать дорогу не по зебре – и среди сосен на почти что окраине города стоял барачного типа старый деревянный мой дом. Виталик жил чуть дальше, в высотках за двумя перекрестками. Он оставил меня за фиктивным дорожным переходом и скрылся среди сталинок.

– Увидимся! – махнул длинной рукой, обернувшись.

– Вряд ли, – прошептала я вслед.

Я тогда встала перед домом своим прекрасным и замерла. Я жила в нем достаточно долго гордой и свободной, грустной, но счастливой. Ответьте, только честно: вы хотели бы вернуться в место, где были по-настоящему счастливы? Хотя бы на один вечер? Хотя бы на час, чтобы подышать этим воздухом? Вот и я затаила дыхание. И чтобы не сбиться на кардионевроз, попыталась не представлять, что будет дальше. Над рекой за лесом стояла такая тишина, что уши закладывало. Там, за домами, вообще никого не было, только кукушки и рыбаки по утрам. Здесь всегда было тише, чем за дорогой, которая вела в город.

За спиной проехала машина, я слышала, как шины цепляются за ямки в асфальте, во дворе лают собаки и кричат дети, а где-то поодаль от дома прорвало трубу и шли ремонтные работы, мужики ругались матом и стучали железом. Главное было сдержаться, не зареветь, не начать прерывисто дышать и судорожно искать уличную колонку с водой, чтобы спастись от темноты в глазах. Эти биологические процессы с телом начались после смерти папы. Папы не стало в две тысячи шестнадцатом году, в апреле.

Перед глазами открывалась картина художников-шишковистов – редколесье, закатные лучи припадали к утрамбованному под ногами чернозему, а вместо медведей серые коты шастали по карликовым соснам и детским качелям на площадке.

Мурашки роем пробежали от копчика до затылка и обратно. В этом доме я не была давно. Прошла вдоль площадки, мимо соседей снизу, те выбивали ковер на траве. Сосед с первого подъезда мыл машину и устроил пенную вечеринку для дошколят. Те по колено мокрые бегали по воде, стекающей с «Ниссана». Из окон пахло компотом из сухофруктов, у подъездной двери – сиренью, которую через два года срубит пьяный сосед Леонид, посчитавший, что что-то на этой территории лишнее.

По скрипучим ступеням поднялась на второй и остановилась у двери. Цифры из золота блестели под закатным солнцем, которое заглянуло в подъездное окно. В квартире номер семнадцать было шумно. Ключи сжала в ладонь и не решалась войти – страх как будто обесточил меня, как айфон перед самым важным звонком за день. За красной обивкой что-то крикнул папа басом, мама подхватила смехом, по телевизору кричал Андрей Малахов, а в кухне шумела вода. Кухня была вот-вот за дверью, сразу же. Решилась. Вставила большой ключ в нижний замок – два поворота против часовой стрелки, щелк, – и дверь открылась. В нос сразу же ударил запах жареной картошки с чесноком.

– Машка, ты? – крикнул папа из кухни.

А я пыталась задержать воздух в легких, чтобы не сорваться.

– Слушай, Маш, а кто этот третий с Биланом выступает?

Звук динамика увеличился, начались вечерние новости. Я как-то пережила этот день, как-то смирилась, что он идет, но как поверить, что человек, которого нет уже четыре года, сидит за стеной, разделяющей кухню и прихожую, и не знает, что больше всего на свете я боюсь войти к нему и понять, что его нет? Увидеть, что никого нет в этой комнате, что всё это очередные фокусы моего подсознания. Я бы не пережила, если быть честной.

Осторожно, почти не дыша, прошла в освещенную желтым светом кухню и увидела дом. Дом, а не стены. Дом из папы, мамы и меня.

– Ну вот этот кто? – вонзал вилку в артистов на расстоянии.

– Это?

– Ну вот кто это? – не унимался.

– Пап, это композитор.

Встала в дверном проеме и двигаться не могла, как замерла. Слово «папа», не произносимое четыре года, снова обрело смысл на губах.

– А где он его нашел? – подключилась мама, не отвлекаясь от готовки, спиной стояла.

– В Венгрии вроде бы.

– Ну и что, победит он, думаешь? – обернулся и посмотрел на меня настоящий, живой мой папка.

– Победит, пап.

Слезы спрятались за веками, обжигая тонкую кожу.

– Машка, ты чего? – спрыгнул со стула. – Что случилось?

Покатились.

– Я так соскучилась по тебе, – налетела на него всем телом, обняла его теплого и уткнулась в плечо.

– Что ты опять натворила? – обернулась мама, размахивая своей кухонной лопаточкой по сторонам.

– Всё хорошо, правда, хорошо, – оторваться не могла. – Просто так давно вас не видела.

– Утром, значит, ругается с нами, а под вечер хнычет, – сказал, улыбаясь.

А у мамы картошка подгорала на плите.

Оторвалась от него с трудом, не хотелось выпускать.

– Садись давай! – усадил за стол. – Ты просто голодная, вот и нюни распустила. В училище твоем что-то пошло не так?

– В университете, пап.

Он так всегда шутил, чтобы я смеялась. У родителей высшего образования не было, и они с каким-то особым трепетом отнеслись к моему поступлению. «Хоть кто-то человеком станет», – за глаза хвалил меня отец. В глаза меня никто никогда не хвалил.

– Ну там, да, – как будто согласился.

– Там всё хорошо.

– На телеканале? Сняла что-то плохо?

Пока мама продолжала жарить и варить, он пытался поговорить, но не выходило.

– Да нет, я просто устала, наверное.

А я просто ничего сказать не могла. Сил не хватало.

– По ночам надо меньше шастать, – мама наконец отлипла от плиты, и картошка задымилась перед глазами. Преподнесла она это не как картошку, а как сибаса ресторанного. Мамина еда всегда была лучше, что уж тут.

– Жуй-жуй давай, – ткнул папа вилкой в мою тарелку.

– Ага.

Слезы добрались до переносицы и перегородили проход кислороду, пришлось дышать ртом. Запаха еды не чувствовала, будто в две тысячи восьмом заболела ковидом. Внутри всё сжалось, а потом разжалось, как во время тренировок на пресс. Сжал – простонал от боли – разжал всё тело. Вот так и с эмоциональным состоянием сейчас: всё сжалось с появлением этой новой старой жизни – простонала от боли, которую раньше, казалось, не унять, – и отпустило. Будто всё, что происходило до этого , – всё неправда.

В апреле две тысячи шестнадцатого мама позвонила в районе часа ночи. Я была в клубе с очередной компанией непостоянных друзей из рекламного отдела. Вышла на улицу подышать, вертолеты начинались. Звонок отрезвил.

«У отца остановилось сердце», – сказала она. И с того момента я мало что помню, всё на автопилоте, всё обрывками.

Через час я уже сидела в автобусе, который тогда ходил от Киевского вокзала до Брянска. Потом шесть часов на заднем потертом сиденье. Потом я уже каким-то образом очутилась в квартире. Гроб с телом, лампадка с брызгающим маслом, тряпки на зеркалах по всему дому, люди какие-то, какая-то еда. Кисель помню отвратительный. Кто-то из соседок упорно в меня его заливал, чтобы папе там наверху лучше находилось. Неужели они правда думали, что всё дело в киселе? Автобус помню до кладбища, оранжевый такой, маршрутка. Гром стоял под ногами между сиденьями, крышку всё время чуть кренило вправо на поворотах. Из приемника играл Иван Кучин. Папа его любил. Окна все завешены цветными занавесками. Я ехала спиной. Всю дорогу следила, чтобы крышка не слетела. Мама сидела в конце салона. Так, казалось, втроем его и провожали в последний путь: я, мама и Иван Кучин. Остальных сидевших людей как будто и не существовало.

Мраморный такой лежал, неподвижный. Челка эта набок виднелась, острый нос. Мама плакала и шепотом просила проснуться. Но он не просыпался.

Я не проронила ни одной слезы. Не смогла. Ни одной эмоции, ни одного слова. А внутри меня всё горело. В ту ночь, когда мама сказала, что его больше с нами нет, внутри меня взорвалась граната и разорвала всё живое. Я не знала, как залечиваться потом буду, не думала об этом. Но я так хотела, чтобы это наконец закончилось, чтобы не было так больно. Отчаяние обняло меня со спины и не давало двигаться несколько дней. Потом крышку гроба забили гвоздями, опустили эту коробку на тросах в яму, дали первой засыпать горсть земли и отстранили от ямы, чтобы не прыгнула. А я хотела.

Когда над холмиком земли поставили крест, который сразу же покосился в сторону, я наконец поняла, что всё это случилось с нами. Что больше я никогда не увижу самого дорого на свете человека.

В доме после похорон я пробыла недолго, дня три, кажется. Мама не желала никого видеть, в том числе и меня. А мне было всё равно. Я тогда уехала и, по-моему, после раза четыре приезжала домой, а потом и вовсе перестала. И по возвращении в Москву меня прорвало. Через поток неостанавливаемых слез выходили из меня, казалось бы, все внутренности. Даня у меня тогда ночевал постоянно. Утром на работу ехал, а вечером с едой приезжал и кормил меня, чтобы хоть как-то жила. Минус двенадцать килограммов за месяц от моих пятидесяти трех отошло. Он заливал в меня бульоны, сиропы, каши запихивал, а я не могла. Меня тошнило от всего, что происходит вокруг. Кулагин не трогал. Знал, что такое – терять дорогое. Он однажды потерял важный информационно-политический проект – месяц не могли достать со дна. Пил, нюхал и не существовал. И я не существовала тогда.

Месяца меня так держало, а потом подотпустило как будто. Не сразу, конечно, не одним днем. Еще с год меня накрывало воспоминаниями, после которых я закрывалась в квартире и выла, как побитая собака. Потом через слезную паузу вставала и шла дальше до следующих воспоминаний. Через год стало светлее: воспоминания не приносили столько боли, к тому времени они уже так пропитали меня, что уже начинали греть.

И вот теперь, когда я всё это пережила, судьба дала мне возможность увидеть живого папу. Зачем? Сделать еще больнее? Поржать? Плюнуть в меня? Мол, попробуй-ка это снова и снова пережить. А снова не смогу.

Мама села за стол, и нос пробило от ее запаха. Даже не помню, духи это ее или так она пахла. У каждой семьи свой нишевый запах. Этот запах хочется по красивым бутылочкам разлить и открывать, когда не хватает нежности, заботы, дома не хватает.

– Давай ешь, чего смотришь? – папа как будто даже смутился.

Папа вообще был не расположен к нежностям, всё у него было в шутку: за бочек ущипнуть, потрепать за чубчик. Всё это от неумения проявлять свою эту безграничную любовь. С мамой было не так, с ней всё было по уставу, как в армии. И чем старше становился папа, тем больше в нем появлялось заботы ко мне. И чем старше становилась мама, тем строже был ее взгляд и резче слово. Почему они были такие разные и почему тот, кто любил меня больше, не смог поменяться билетом в никуда с другим? Я бы смогла пережить всё совершенно по-другому.

За год до мы отмечали его юбилей. Он тогда первый раз за всё время нашей с ним жизни при встрече не ущипнул, не почесал мой затылок до электрических разрядов, даже не подколол прибауточкой, а просто поцеловал и прижал к себе крепко. Я тогда ничего не поняла.

Есть не хотелось совсем, как будто и не надо было мне вовсе, даже не тянуло под ребрами и не урчало. Я просто смотрела на маму и папу и не понимала, почему раньше не замечала всей этой их особенной красоты, что ли. Так бабушка делала, когда вошла в разряд почтенно возрастных, – просто сидела и смотрела на меня. Я нервировалась, спрашивала: «Ба, ну ты чего?» «Запоминаю», – отвечала она.

– Ну что там, в ПТУ твоем? – спросил папа, пытаясь увести от мыслей, которые читал в покрасневших глазах.

– Нормально так. Па, а помнишь, ты мне ролики подарил, такие странные?

– Ролики? Коньки, что ли? Ну помню, – улыбнулся он.

– Я тогда нос разбила, – улыбнулась от небольных воспоминаний.

– Теперь будешь мне всю жизнь припоминать? – на щеках ямочки его появились. – Зато научилась равновесие держать.

 

– Ага.

– Из травмпункта не вылезала, – подключилась мама. – Сметану дать?

Потянулась к холодильнику рукой.

– Не, не буду.

– Мне сметанку передай, – потянулся рукой папа. – А куда ты их дела потом? На чердак забросила?

– Не знаю. Пропали куда-то. Мам, ты их не видела?

– Я не переживу еще одного твоего перелома, – отмахнулась она. – Пропали куда-то, может, забросила куда.

Тонкие стены, обои в желтую полоску, отбитый косяк на табурете, зеленый коврик в прихожей и даже розовые занавески, прыгающие по окну от ветра то в дом, то на улицу, – все они скучали по мне. Дом как будто сняли с паузы, и он ожил. Вот сейчас эти двадцать минут пребывания в кухне я находилась в ощущении полного счастья.

– А помнишь, как Машка нам протест утроила? – захохотал папа.

– А у нее что ни день, то протест! Ты про какой? – мамины голубые, как небо, глаза бегали от папы ко мне.

– Тебе, Маш, было лет шесть, наверное. Отвезли мы тебя в деревню к теще, а ты легкая была, как перышко. Вроде бы и взбитенькая такая, и щечки были, и ручки с ножками пухленькие, а легкая. Не ела ничего. И мы тебя молоком отпаивали. Мать налила, а ты глоток сделала и на пол это молоко вылила. Мы говорим: «Маша, будешь так себя вести – в угол поставим. Где это видано молоко выливать?» Так ты в угол встала и отказывалась выходить, только бы молоком не поили.

– Это я так себя наказывала?

– Это ты нас так нервировала, – съязвила мама. – У тебя аллергия на молоко потом оказалась, а мы кружками пытались поить. Думать же надо было! А мы молодые, сами ничего еще не знаем. Ой, было всякое, да прошло. Совсем ничего не съела! – покачала головой в мою сторону.

– Неголодная я, мам.

– В угол сейчас поставим! – продолжал смеяться отец, грозя указательным пальцем.

Мама зазвенела тарелками, стала их мыть и расставлять на сушилку – ровно, тарелка к тарелке, как любила. Дисциплина была бы ее вторым именем, если бы она стала стендапером. Мила Дисциплина Демидова. И репертуар про мужа слесаря и дочь повесу.

– Завтра я тебя будить не буду! – тонко намекнула, сказав в лоб.

– Ладно, мам, сама встану.

Да по-любому просплю, так, скорее всего, и будет. Ни одна суббота не начиналась у меня так рано, как начинались пары в университете. Завтра я вернусь домой, и всё у меня будет хо-ро-шо, а та двадцатилетняя Машка снова опоздает в универ.

– У меня сериал! – домыла мама последнюю, поставила ровно и поспешила в спальню.

– А у тебя что? – спросила у внимательно тыкающего по кнопкам папы.

Он сделал звук телевизора громче.

– А у меня «Поле Чудес».

Я еще долго сидела на кухне, рассматривала предметы, стены, отца, слушала неизменные интонации ведущего из ящика. Лампочка в торшере у окна замигала и отключилась.

– Потом поменяю, – махнул в ее сторону отец.

Календарь на стене врал уже как год. Так давно хотелось сказать эти слова важные, но как будто не получалось. За окном затихали дети и машины, заканчивался день. Сверчки под окнами делали звук своих голосов громче, а глаза мои как будто пеплом засыпало: то моргала, то щурилась. Любой звук был обманчив, мы ведь до сих пор со временем играли в «правду или действие». В темной комнате только экран мигал, и тихо так стало, что я слышала, как на глубине идет вагон метро, которого сродни не было в этом городе. Но в моей голове он гудел, отбивая ритм по рельсам. В спальне громко хлопнула дверь, дрогнули провода на холодильнике за телевизором. Глаза широко открыла уставшие.

– Иди ложись.

Наблюдал за мной. Заметил.

– Пап, – обняла его за плечи, – я тебя так сильно люблю.

– И я тебя люблю, – хмыкнул от удивления, что смог это произнести.

– Если вдруг я стану плохой дочкой, скажи мне об этом, пожалуйста.

– Да хоть сейчас! Ты когда в последний раз протирала пыль в кухне?! Смотри, слой снимать можно с полки! – провел он по почти пустой книжной полке над головой.

– Ой, ну ладно тебе.

Коснулась в последний раз его темных жестких волос и вышла, чтобы снова не разреветься. Мы будем счастливы теперь и навсегда.

Я, когда уехала в Москву, быстро влилась в корреспондентский ритм. Кулагин бросил в пучину с головой и сказал: «Выплывешь – будешь работать, не выплывешь – так и останешься за бортом». Я выплыла. Плавала я неплохо во всем этом потоке информации, еще и из трюма доползла до верхней палубы. Одной из первых историй, которые я снимала, была о жизни девчонки, которая спасла подругу в озере, но утонула сама. Рассказывала всё мама погибшей. Через месяц муж рассказчицы попал в автокатастрофу, а ребенок, которого она ждала, замер внутри нее. Она осталась одна.

Мы разговаривали с ней почти два часа на камеру, час без камер, потом еще долго по телефону и единственное, что чувствовала я в этот момент, – что делаю очень хороший документальный проект. Программу я сдала без правок Кулагина, ту женщину я больше никогда не видела.

Интересно, она чувствовала то же самое, что чувствовала я после папиной смерти, или горе каждого – это абсолютно разный спектр чувств и эмоций? У Толстого было так, что все счастливы одинаково, а несчастны по-своему. Смогла бы я жить, если бы потеряла всех, абсолютно всех дорогих мне людей?

Вошла в спальню. А там не изменилось совсем ничего: те же оборванные шторы, которые никогда не было времени повесить на петлички; диски, разбросанные по всему подоконнику вперемежку с тетрадями; мягкая кровать с постельным в белые пионы и скрип половицы у входа. Всегда невыносимый скрип сегодня стал триггером, который напомнил, что я в настоящем. Скрип стал причиной, чтобы понять, что я дома.

Если я всё верно поняла и временной вход находится на одной прямой с выходом, то билет до Москвы спокойно даст мне возможность вернуться в сегодняшнее утро собой вчерашней.

Осторожная папина рука прокралась в комнату и нажала на «Выкл».

– Не-не, включи.

Рука тут же скрылась за дверью.

Я достала с полки фотоальбомы размером со все тома толстовских романов, разложила архив на полу.

– Ты еще не спишь?

Он всегда выключал мне свет, если мы не ругались, конечно. Когда ругались, обходил комнату без всяких «добрых ночей». Порой мне казалось, что когда меня не было дома, он по привычке заходил в комнату и нажимал на выключатель. Но он не признавался.

– Сейчас лягу уже.

– У тебя всё хорошо? – голова появилась, как голова Николсона в «Сиянии».

– Напугал! – дернулась слегка.

– Ты как? – прошел и откинулся спиной на дверной проем.

– Я просто думаю, что сегодня день какой-то очень важный, нужный.

– Каждый день важный.

– Ну да, пап, да.

– А ну-ка, посмотри на меня! – подошел поближе к лицу моему, повернул легонько за подбородок к свету, коснувшись шершавой ладонью.

– Что случилось?

– С глазами что-то сделала, что ли? – прищурился, изучая.

– Ничего не делала, – в зеркало на двери посмотрела, чтобы убедиться.

– Голубые они какие-то стали, бледные.

– Солнечного света им не хватает, пап. Витамина D.

– Свет, наверное, так падает. Ну ладно, – подозрительно так отошел, будто почувствовал. Что вряд ли. – Ложись уже.

– Ага, сейчас.

– Угу, – вышел из спальни, прикрыв дверь, по привычке коснулся выключателя, но тут же одернул руку.

Подползла к зеркалу, висевшему на двери, убедилась, что глаза на месте. Потрогала лицо – всё на месте. И взгляд тот же, и волосы эти тонкие те же, и даже дурацкая челка на месте.

Глаза у меня и правда станут светлее, но позже.

Это случится в две тысячи семнадцатом году. Уже год, как не было папы. У Вадика проходила летняя сессия, и он возился со студентами, тогда ему совсем было не до меня. Даня ушел от меня несколько месяцев назад. Мы после даже не виделись. Была суббота или воскресенье, выходной был, точно помню. Включила новости не своего канала, чтобы посмотреть, чем живут другие. Другие жили хорошо. В финальном стендапе сюжета с микрофоном стоял Даня. Он такой в костюме, в рубашке, сам на себя похож не был, рассказывал о том, о чем и неинтересно ему было рассказывать. Не о людях, о политике. В общем, тема не его совсем. И он стоял сам не свой. Худой такой, уставший.

В тот вечер я выпила достаточно, чтобы не думать о том, чем закончится день. В то время я вообще мало думала. Вот так после работы шла и покупала две бутылки вина. Одной уже не хватало. Бокал, потом второй. Так все восемь и проглотила. А потом села за руль. Я тогда только купила BMW – синюю, божественно прекрасную, именно такую, о какой мечтала лет с двадцати. Увидела ее и влюбилась.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?