Czytaj książkę: «Точка опоры. Книга 1»
Снег и книги
За окном смеркалось, когда Вера стала собираться в библиотеку.
Было воскресенье, последний день рождественских каникул. Мама, Лидия Григорьевна, убирала со стола выкройки. Ее лицо было красивое и устало, тяжелые черные волосы она убрала в низкий тугой узел, в ушах поблескивали золотые серьги-кольца – последнее, что осталось от приданого.
У окна стояла швейная машинка «Зингер», накрытая чехлом из плотного ситца. Лидия Григорьевна – танцмейстерша, но частных уроков теперь стало меньше, так что шитье из подработки стало основной профессией. Вдовья пенсия после смерти отца Веры, чиновника из учебного ведомства, была такая, что и оплату комнат не покрывала.
– Не задерживайся, Вера, – сказала мать, поправляя выбившуюся прядь у виска. – Завтра уже в гимназию, а ты еще не собралась.
– Хорошо, мама, – ответила Вера. – Я быстро.
Она поправила перед зеркалом черный берет, который мать сшила из остатков старого пальто. Некоторые девочки в гимназии посмеивались: «Носишь бог знает что, как художница с Монмартра!» – но берет хотя бы грел голову и не слетал на ветру, как их шляпки. К тому же он ей шел – подчеркивал белизну ее кожи и блеск темно-зеленых глаз с длинными ресницами.
На ней уже было длинное пальто цвета жженой охры со скромным кроличьим воротником, которое когда-то носила мать. Из-под подола виднелся край темно-вишневого теплого платья, тоже перекроенного из старого маминого наряда. Густые черные волосы Вера заплела в две длинные косы, которые носила и теперь, в выпускном классе. Они привлекали внимание всех девочек в гимназии, а Варвара Костромина, главная богачка класса, как-то сказала с явной завистью: «У тебя кудри сами вьются, а мне приходится крутить их и обжигаться».
Вера перехватила косы за спину и взяла с комода связку книг, туго стянутую кожаным ремешком. В ней лежали две книги – «Отцы и дети» Тургенева и томик стихов Фета.
Она спустилась вниз и быстро дошла до условленного места, где ее поджидали подруги. Надя – румяная от мороза, в шерстяном платке вместо шляпы, и Лиза – высокая и немного сутулившаяся, словно она стеснялась своего роста. Они двинулись вверх по Волхонке до Моховой, где вдалеке, на холме, светились окна библиотеки Румянцевского музея.
– Помните, что Карловна велела выучить все фигуры мазурки? – напомнила Надя, потирая ладони в перчатках друг о друга. – Говорила, что если не выучим, то останемся после занятий. Девочки, да я готова лучше еще раз прочитать «Отцов и детей», чем зубрить эти па.
– Да уж, – отозвалась Лиза. – В прошлый раз я так запуталась в этих фигурах, что чуть не упала. И Костромина еще так фыркала, как будто сама только и делает, что по балам разъезжает.
Они некоторое время говорили о Варваре, а потом разговор свернул к гимназии.
– А я «Отцов и детей» до конца еще не дочитала, – поделилась Надя. – Мария Пална велела нам написать сочинение про душевные свойства «нового человека» в образе Базарова. Как будто живого человека можно разобрать по пунктам.
– Да ладно, – ответила Лиза, – самое главное – ответить на вопрос «Кто такой Базаров?» Ты только не пиши, что он «нигилист», – а то Пална поставит кол за неглубокий ответ. Надо писать: мол, Базаров крайний материалист, чуждый всякой поэзии и авторитетов. Она такое обожает. Вера, ты как написала?
Вера перевела взгляд от Пашкова дома, росшего перед ними по мере приближения, и повернулась к подругам.
– Я написала, что его трагедия – в абсолютной честности перед собой. Даже когда он понимает, что его теории рассыпаются перед живым чувством или смертью.
Надя фыркнула:
– Ну ты даешь! Пална же сразу придерется, мол, в чем выражается честность? Лучше объяви его лишним человеком эпохи крайнего отрицания. А то поставит двойку и велит переписать.
– Не поставит, – спокойно сказала Вера. – Я подкрепила это мнение тремя цитатами из текста и выводом о неизбежности душевного кризиса материалиста. Против текста Пална не пойдет и ниже четверки поставить не сможет.
Они поднялись по обледенелым ступеням к дверям Румянцевского музея, толкнули тяжелую дубовую створку и вошли. Надя и Лиза остались ждать Веру в вестибюле, а сама она прошла к конторке выдачи, за которой сидела библиотекарь Анна Семеновна.
Вера выложила на конторку прочитанные тома, а взамен протянула заполненные требования на новые книги: «Записки охотника», «Таинственный остров», «Семейное счастие».
Анна Семеновна просмотрела их.
– «Таинственный остров» Жюля Верна, – произнесла она. – Для выпускницы… Странный выбор. «Семейное счастие» графа Толстого… – она посмотрела на Веру. – В ваши юные годы лучше читать о более легких чувствах. Граф пишет о вещах… тяжелых.
Но не стала спорить – внесла записи и пододвинула к ней новые книги.
Вера затянула пряжку ремешка и вышла в вестибюль. Подруги еще немного прошлись по морозной Знаменке, но вскоре заторопились по домам.
Домой Вера решила пойти через Малый Знаменский. Это был тихий, купеческий переулок, в сумерках он казался уютным. По краям высились глухие заборы усадеб, а вдоль тротуаров тускло желтели редкие газовые рожки.
Вскоре впереди, на середине переулка, показались три мужские фигуры. На них были серые суконные шинели, расстегнутые, так что были видны темно-синие гимназические мундиры. На головах – светло-синие фуражки с выломанными из гербов буквами – так делали все старшеклассники, чтобы не попасться начальству. Гимназисты шли шеренгой, занимая собой весь проход, и громко переговаривались.
Вера замерла на мгновение. Сердце ухнуло куда-то вниз, а пальцы стиснули связку. Позади осталась освещенная Знаменка – можно было повернуться и быстрым шагом вернуться. Но она не стала. Она сделала лицо каменной маской и продолжала идти, хотя ладони в вязаных перчатках вспотели.
Когда между ними осталась пара шагов, крайний из них – пониже ростом, с рыжими волосами под фуражкой, с резкими чертами лица, вдруг уставился на нее в упор. Он вытянул губы и издал резкий каркающий звук, и Вера от неожиданности отшатнулась. Каблук ботинка зацепился за край тротуарной плиты, и она упала, больно ткнувшись лицом в колючий снег.
И тут раздался смех.
– Да это ж Белоснежка! Прямо из сказки!
– Только принца не хватает!
Вера подняла голову. Ее берет сбился набок, косы были в снегу. Она чувствовала, как холодная жижа затекает за воротник. К горлу подступила душная, сухая тошнота, так что она не могла нормально вздохнуть.
И тут один из гимназистов – самый высокий из троицы, с каштановыми кудрями под фуражкой, – молча шагнул к ней. Он не смеялся. Протянул руку в черной кожаной перчатке – широкую, длиннопалую.
Вера не стала разбираться – поможет ли он ей встать или, взяв за руку, нарочно толкнет обратно, под хохот друзей. Страх ушел, уступив место злости. Она схватила связку и, не глядя, со всей силы рванула кожаную петлю снизу вверх. Острый угол тяжелого тома Тургенева пришелся прямо по его скуле с глухим, костяным стуком.
Воцарилась тишина. Высокий отшатнулся, прижав ладонь к лицу. На его лице мелькнуло удивление, словно он не понял, за что его только что ударили. Рыжий и третий – блондин – остолбенели.
– Ты с ума сошла? – закричал рыжий, но его голос теперь звучал растерянно.
Вера не собиралась слушать. Она схватила связку и бросилась бежать. Бежала быстро, как мальчишки, бегущие от сторожа. Промчалась по переулку, выскочила на Волхонку и только там замедлила шаг.
Дошла до 2-го Ильинского переулка, остановилась у колодезного сруба. Поправила берет, стряхнула снег с кос. И – быстро, несколько раз – встряхнула пальцами, чтобы ушла дрожь. Только потом поднялась.
Дом был старым, некогда купеческим особняком, перестроенным под доходный дом. Здесь жили всего несколько человек – они с матерью, семья пожилого служащего, вдова аптекаря, учитель гимназии. Лагодины занимали две комнаты на втором этаже еще со времен отца, и хозяйка с тех самых пор держала цену для них пониже.
В квартире пахло ванилью и каленым молоком. Из большой комнаты доносилась музыка – мать завела граммофон, шипел и играл вальс Глазунова.
Лидия Григорьевна вышла в коридор на звук открываемой двери.
– Ну что, душенька? Какие книжки взяла?
– Верн, – выдохнула Вера. – И Толстого. «Семейное счастие».
Мать взглянула на нее внимательно.
– «Семейное счастие»? – тихо переспросила она. – Ты уже до этого дошла?
Помолчала. Потом добавила:
– Ну… хоть не Желиховская.
Вера прошла в свою отдельную маленькую комнатку, зажгла керосиновую лампу с белым абажуром. Умылась над умывальником в углу, молча поела, опустив глаза в тарелку. Потом открыла свой дневник – толстую тетрадь, перевязанную розовой лентой.
Перо лежало наготове. Но писать было нечего. Вернее, она не знала, что писать, когда в ушах все еще шумела кровь, а пальцы мелко дрожали, отказываясь держать ручку. Было жарко от стыда, который волнами подступал к шее и заставлял щеки гореть. Злость ушла, оставив душную пустоту.
Так и не написав ни строчки, Вера разделась и легла на узкую кровать. Она долго лежала без движения, глядя на гипсового ангела с отколотым кончиком крыла в лепнине над дверью. В детстве она подолгу шепталась с ним, рассказывая ему разные истории, и гипсовое крылатое существо казалось ей живым и понимающим. Но сейчас ангел был просто бездушным холодным рельефом.
Внутри было странное ощущение. Как будто весь ее прежний строй жизни, в котором все было ровно и предсказуемо, сейчас дал трещину. Она уже не помнила лица того высокого – лишь его растерянный взгляд из-под козырька фуражки да широкую ладонь, которую он к ней протягивал. Зачем он шагнул вперед? Он хотел помочь ей подняться?
Вера отвернулась к стене, натянула одеяло до подбородка и закрыла глаза, но взгляд из-под козырька не исчез. Он просто оставался в темноте.
Инородное тело
В переулке стало так тихо, что было слышно, как на Знаменке цокают копыта и скрипят полозья. Илья так и не отнял ладони от лица. Щека под пальцами горела. Он смотрел на товарищей и видел их растерянный взгляд.
– Ну и… – произнес наконец Сережа, светловолосый. – Не ожидал от гимназисточки, – он машинально поправил сползшую фуражку.
– Она сумасшедшая? – возмутился рыжий Митька. – С книгами в рожу. Так и убить можно.
Илья молчал. Он все еще ощущал движение своей руки – как тогда, в Егорьевске, когда маленький Петька упал с крыльца, и он поднял его, не раздумывая. Там, в родном городе, подать руку упавшему было так же естественно, как дышать. Здесь же, в заснеженном московском переулке, этот жест оказался неуместным, нелепым. Инородным телом.
Но он не чувствовал под пристальными взглядами одноклассников ни злости, ни уязвленного самолюбия – такие эмоции вообще редко им овладевали. Это было другое – нечто, напоминающее то, что он ощущал на уроках физики, когда учитель ставил опыт и получал результат, не совпадающий с тем, что было в учебнике.
В гимназии, куда его устроили хозяева матери, у которых она служила горничной, все было регламентировано негласным уставом. Толкнуть плечом в коридоре – утверждение первенства. Перебить с ироничной улыбкой – «проверка на прочность». Но не дрались, драка считалась признаком уличной шпаны, а не будущего инженера или чиновника. Даже Митька, чей отец служил в управе, позволял себе лишь насмешки. Педсовет за драку исключал без разговоров. Случись отчисление – и хозяева матери, оплачивавшие его обучение, не дали бы больше ни гроша, и вся эта его выученная московская жизнь, ради которой мать гнула спину на купеческую семью, полетела бы в канаву.
– Приложи снег и держи подольше, – сказал Сережа, кивая на сугроб. – А то в гимназии решат, что ты дрался. А ты же не дрался. Тебя ударили. Это, брат, совсем другая статья.
Илья кивнул, зачерпывая снег ладонью. Драка – это взаимность. А тут все произошло без его участия. Он оказался не участником, а мишенью.
Юноши разошлись у выхода на Остоженку. Сережа свернул к Пречистенским воротам – там была колониальная лавка его отца. Митя зашагал вдоль каменных новых домов Пречистенки. А Илья пошел к Гагаринскому переулку, где снимал комнату у учительницы словесности в женской гимназии.
Илья поднялся по лестнице на второй этаж и толкнул тяжелую дверь. Прошел в конец коридора. В его каморке было тепло – горничная хозяйки успела затопить печь. Комнатка была маленькая – четыре шага в длину, три в ширину. У стены стояла узкая кровать, над ней – книжные полки. Учебник Гано по физике, «Рефлексы головного мозга» Сеченова, Тимирязев по физиологии растений. Рядом – первый том Брема старого издания. И художественные книги – Толстой, Достоевский, потертый Чернышевский и Лесков. На них опиралось все его московское существование. У окна стоял стол, на нем – стопка тетрадей. Стул, вешалка, умывальник.
Он снял шинель и повесил на вешалку у двери. Шинель была не новая, но тщательно вычищенная, с легким блеском на воротнике и локтях. Он купил ее в прошлом году на Сухаревке, взамен старой, из которой вырос. Мать на каникулах ушила сукно в талии, подогнала под него как умела. А в этом году он как-то разом дорос до нее, плечи заполнили весь положенный простор, рукава стали впору. Если не перерастет себя за оставшиеся полтора года – доносит до выпуска.
Он умылся и прошел в столовую, где Анна Васильевна – прямая, сухая, с гладко зачесанными седыми волосами – уже разливала постный суп из супницы. За длинным столом, покрытым клеенкой с аляповатыми розами, уже сидели двое гимназистов: Гриша, сын сенатского чиновника, и Петя, чья мать шила платья на заказ. На середине стола стояло блюдо с ломтями черного хлеба.
Анна Васильевна налила суп сперва Грише, потом Пете, и под конец – Илье. Просто так повелось с самого начала.
Илья принимал это спокойно, как принимал и местный скудный стол. Он привык к рыбным похлебкам, картошке с салом в Егорьевске – но умел терпеть голод так же, как и усталость.
За столом заговорили о дачах. Гриша рассказывал, как отец привез оттуда летом ягоды – не кислые, а с хвойным привкусом. Илья понял, что речь о бруснике – он читал описание в ботаническом атласе. Но промолчал. В этом доме не болтали попусту. Он выучил это еще в первый месяц, как приехал сюда после смерти отца-приказчика.
В Москву его пристроили хозяева матери – купцы Петуховы. Они же и платили за обучение, приговаривая: «Мы верим, что мальчик оправдает». Мать говорила ему: «Повезло нам, Илюша». А он слышал в этом не доброту, а условие. «Повезло» – значит, удачу могут и забрать назад, если окажешься неудобным или не оправдаешь ожиданий. Поэтому и учился так, словно от каждого его ответа у доски зависела вся его жизнь. В общем-то так и было.
В первые дни он знал только привезенные из родного города правила: дают – бери быстрее, не знаешь – помалкивай, бьют – сцепи зубы и терпи. Но московский мир оказался устроен куда тоньше. Тут не били рукой – подолгу молчали. Или переставали замечать.
Первые недели он то и дело попадал впросак. Поблагодарил учителя за двойку – на что тот усмехнулся: «Вы издеваетесь, господин Арсеньев?» В другой раз на благотворительном вечере ушел раньше времени – и поймал в спину – «Провинциал. Не воспитан». Еще как-то раз обратился к однокласснику Паше Савицкому на «вы» – и тот фыркнул: «Мы же не в театре, где ты лакеем подаешь мне пальто».
Илья не обижался. Он просто собирал эти щелчки и запоминал чужие повадки, как латинские склонения. Что наклон головы Гриши Олсуфьева – не настоящий поклон, а просто жест признания статуса. Что «простите» Сережи Аросимова – не искреннее раскаяние, а светское приличие. Он не стремился стать «своим». Он просто не хотел выбиваться. Он выучил местные правила как иностранный язык: вроде говорил правильно, но с акцентом, который другие, может, и не слышали, но сам он слышал его всегда.
После ужина он помог отнести посуду – он всегда так делал, и Анна Васильевна принимала это как должное.
Вернувшись в свою каморку, он зажег лампу и открыл тетрадь, но латинские слова плясали перед глазами. Между строчек проступало ее лицо.
Он видел много гимназисток – на благотворительных вечерах, в читальне, в городских садах. Все они казались отлитыми по одной форме: тихие, незаметные, даже говорящие одинаково. Именно таких искали бы Паша или Гриша – чтобы гулять вместе по бульварам и заводить понятные всем окружающим романы.
Но эта девчонка не вписывалась в неписаные правила. Она была настоящей. Не жертвой, которую нужно опекать, и не барышней для пустой светской болтовни. Она не раскричалась, не расплакалась. Она ответила ударом на унижение.
Илья коснулся щеки пальцами. Не больно. Странно-тепло.
Он закрыл тетрадь, задул лампу и лег на кровать, закинув руки за голову. На потолке в полумраке белела старая трещина, похожая на изгиб Цны.
Вспомнился другой день. Осенью его, как одного из самых рослых и хорошо сложенных, а главное – надежных, отправили в числе других отобранных воспитанников гимназии на благотворительный вечер в женской гимназии Алферовой на Пречистенке. Он случайно услышал, как про него говорили: «Арсеньев не подведет. Не наклюкается пунша, не скажет глупостей, донесет до кареты, если что». Им нужен был тот, кто не опозорит родную Первую гимназию перед чужим заведением.
На вечере были танцы. Он танцевал вальс с гимназисткой в белом платье, говорившей заученные комплименты: «Вы так уверенно ведете!» А Илья просто вызубрил механику движений на обязательных уроках танцев, как учил латынь. Ее лицо стерлось из памяти в тот же вечер.
А эта – запомнилась.
Его руку она, скорее всего, приняла за насмешку. Но он думал не об этом, а о том, что она не стала играть по правилам, которые он учил три года. Она просто ударила. И все вокруг дало сбой.
Илья припомнил: кажется, он уже видел ее как-то. В читальне Румянцевского музея. Она тогда сидела за столом у окна, уткнувшись в книгу, пока ее подруги хихикали и переговаривались. Он тогда подумал: странная, слишком серьезная для их компании.
А теперь понимал: она не просто читала. Она искала ответ. И сегодня дала свой.
Он долго не мог уснуть. Слушал, как за окном стучит колотушка ночного сторожа, как лает собака. Потом, когда все стихло, вдруг пришла мысль. А что если существование само по себе – еще не все? Что если в другом может быть своя, непонятная ему еще сила?
Но он тут же отогнал эти мысли. Нечего и думать. Рассуждения о людях – роскошь для тех, кто может себе это позволить. А у него есть только учеба, репетиторство и необходимость держаться.
Он закрыл глаза, но за веками вместо темноты встала картинка: черные косы на фоне белого снега.
Перемирие
Учебные дни возобновились и потекли привычным чередом: дребезжащий звонок, скрип мела по грифельной доске, железный запах чернил на пальцах. И неизменное замечание классной дамы Марии Павловны: «Госпожа Лагодина, ваши волосы – не цыганский хоровод! Уберите их!»
Вера заплетала волосы так туго, что кожа на висках натягивалась. Но тяжелые волнистые волосы не хотели поддаваться уставу. Как бы Вера их ни убирала, у затылка и на висках все равно выбивались торчащие прядки. Вера убирала их механически – просто чтобы не слышать этот скрипучий голос.
То, что случилось недавно в переулке, осело внутри, как мелкий камешек в ботинке, который мешается при каждом движении. Иногда, на скучном уроке, когда задача уже была выполнена, Вера ловила себя на том, что вспоминает тот удар, стук книги о чужую скулу, и морщилась.
Малый Знаменский переулок она теперь обходила кружным путем. Шла из гимназии или из библиотеки по Волхонке, вдоль белой громады Храма Христа Спасителя. Его золотой купол тускло блестел в сумерках, как старинная монета. Когда Вера проходила мимо, там обычно как раз заканчивалась служба, и из его дверей выходила чинная толпа. Возле храма всегда было шумно и людно: извозчики зазывали седоков в сани, кучки младших гимназистов с хохотом проносились мимо, дамы в длинных шубах торопились к своим экипажам.
Потом сворачивала в короткий и тихий 3-й Ильинский переулок, где фонари горели реже, а сугробы вдоль высоких заборов были нетронутыми, как белая бумага, а снег под ногами был чистый, не засыпанный золой. Вера миновала два высоких особняка, колокольню и выходила на перекресток со 2-м Ильинским.
Здесь, на ее родной улице, все было обжито и понятно. Во дворах стояли деревянные сараи, из приоткрытых форточек тянуло запахом дыма. У крыльца их дома, если не было мороза, обычно сидел дворовой рыжий кот, и Вера кивала ему, как старому знакомому.
Но в тот день, выходя из библиотеки с очередным томом, она вдруг разозлилась. Хватит кружить. Хватит бояться. И свернула на прежнюю дорогу.
Когда она дошла до середины улицы, там, где был фонарь, она подняла голову – и вдруг замерла.
Перед ней стоял он.
Вера узнала его мгновенно. Дыхание перехватило, словно она снова влетела лицом в сугроб.
Первое, что ей пришлось сделать – запрокинуть голову, чтобы увидеть его лицо. Он был выше любого знакомого ей мальчика. Она знала, что не удалась ростом, – Лидия Григорьевна, перешивая подол своих платьев на Веру, грустно шутила, что та осталась «маленькой», – но никогда прежде Вера не ощущала так остро свою мелкость.
Она невольно отступила на шаг.
Он как-то неловко снял фуражку и держал ее в руке. На его левой скуле, чуть ниже глаза, расплылось желто-зеленое пятно. Вера скользнула по нему взглядом и тут же отвела глаза.
Уйти сейчас – значило струсить. А Вера уже доказала, что запугать ее не так-то просто. Поэтому выпрямилась, ощущая себя совсем ребенком рядом с ним.
Он заговорил первым. Его голос прозвучал тихо, спокойно, без насмешки:
– Прошу вас… Пока не бить. Синяк еще не сошел.
Вера посмотрела ему прямо в глаза. Они были серыми и вовсе не холодными, как ей показалось тогда, а скорее… изучающими.
– Вы сами виноваты, – отрезала она сухо. – Не водитесь с кем попало. Компания определяет человека.
Он не стал оправдывать приятелей.
– Тот, кто смеялся – Митя Ветров. У него потребность… быть первым в глупости. А второй – Сережа Аросимов. Мы не дружим, просто нам по пути.
Вера кивнула. Ее устроило объяснение.
– Мы не хотели вас задевать, – добавил он после паузы. – Просто вы так упали, косы в снегу. Сережа ляпнул про Белоснежку… Глупо вышло.
– Глупо? – язвительно спросила Вера. – Я бы сказала иначе.
– Можете сказать как есть, – ответил он, спокойно глядя ей в глаза. – Я не спорю. – И, помедлив, добавил: – Мне жаль, что так вышло. Правда.
Вера ничего не ответила, но от его слов напряжение чуть спало.
Стало тихо. В этой тишине слышно было, как из приоткрытой форточки второго этажа доносилась монотонная гамма – кто-то прилежно мучил фортепиано.
– Меня зовут Илья, – наконец сказал он. – Илья Арсеньев. Седьмой класс, Первая мужская гимназия.
– Вера Лагодина, – ответила она. – Седьмой класс. Четвертая женская.
Сказала – и тут же почувствовала, как странно, должно быть, звучит их диалог. Словно они на светском приеме, а не в переулке, где она ему несколькими днями ранее своротила скулу. Она крепче прижала к себе книги, и он заметил.
– Вы тогда книги несли, – сказал он. – «Записки охотника» были сверху. Видел обложку.
– Вы запомнили? – удивилась Вера.
– Я караулил эту книгу месяц. Каждую неделю заходил – моя фамилия все не поднималась. В итоге нашел у букиниста.
– А вы сами что читаете? – с интересом спросила Вера.
– Лескова. И Дюма.
– «Три мушкетера»?
– Да. А «Графа Монте-Кристо» – взял почитать у Сережи. Его отец собирает домашнюю библиотеку, с уважением к умственному труду, как он говорит.
– Я его прочла в прошлом году, – сказала Вера. – Теперь вот Дойля взяла. «Знак четырех».
– У нас в гимназии с такой книжкой лучше не попадаться, – заметил Илья. – Инспектор мигом отберет. По его мнению, детектив – для слабых умов.
– Какие предметы нравятся? – спросила Вера, ухватившись за безопасную общую тему, раз уж они оба «седьмые».
– Физика. Естествознание еще люблю читать, хоть в программе его уже нет. А вам?
– История. И словесность. Французский еще нравится, но так... просто идет легко, без усилий.
– У нас – наоборот, – Илья чуть усмехнулся. – Современные языки факультатив, зато латынь с греческим идут за основу. Но без них в университет не поступить. Особенно на медицинский факультет.
– Вы на медицинский хотите?
– Думаю. Или в Высшее техническое.
– А у нас, говорят, женские курсы Герье снова открылись, – сказала Вера.
– Слышал, – кивнул Илья.
– Да. Мама говорит: «Сначала окончи гимназию. А там видно будет».
За этим «видно будет» был расчет, который Вера понимала. На возобновившиеся курсы ломилась вся Россия, конкурс был дикий, казенных стипендий не полагалось, а плата за учение была неподъемная – пятьдесят рублей в год. К тому же все вокруг говорили, что высшее образование девушке ни к чему.
Илья промолчал. На такие слова отвечать было нечего.
Разговаривая, они обошли строящийся Музей изящных искусств и дошли до выхода из переулка. На Волхонке было холоднее, ветер трепал полы пальто и швырял в лицо снежную крупку. Мимо них проехали розвальни, груженные глыбами зеленоватого речного льда.
Разговор продолжался. Они делились разными школьными нелепостями. Как учитель географии перепутал на карте Африку с Австралией. Как в гимназии запретили ленты шире полувершка. Как в мужской за двойку по Закону Божию оставляют без большого перерыва и заставляют переписывать псалмы.
Когда Илья говорил, он слегка наклонял голову набок. Вера же, рассказывая про ленты, отступила на шаг к самому краю тротуала – просто чтобы не задирать подбородок так высоко. Смотреть на него снизу вверх было неудобно.
Они вышли к Пречистенским воротам. Тут их пути расходились.
– Мне налево, – сказала Вера, указывая подбородком в сторону Остоженки.
– А мне – направо, – отозвался Илья.
Он помедлил, пропуская ее вперед. Может, из вежливости, а может, просто понимал, что его шаг шире и он все равно обгонит ее на повороте.
– Ну… прощайте.
– Прощайте.
Вера шла, стараясь ступать по насту ровно. «Он не злится. Он даже сказал что ему жаль. Значит, я не совершила ничего плохого». Та дикая уличная стычка закончилась так просто, и от этого было и странно, и легко. И теперь она знает имя этого статного юноши. Она решительно оборвала эти мысли, чувствуя, как к ушам приливает кровь, что сейчас было совсем не к месту.
А Илья, шагая в Гагаринский переулок, вспоминал, как она шла рядом – маленькая, с упрямым разлетом черных бровей, держащая спину ровно, с косами, на которые ложились снежинки.
Дома она застала мать за работой – та протирала фланелью, смоченной в скипидаре, их старую шкатулку. Потемневшее от времени дерево неохотно отдавало грязь, но под тряпочкой проступал благородный ореховый отлив.
– Явилась, путешественница. А я уж думала, что ты до ночи в читальне застрянешь. Ужинай, на столе все, полотенцем накрыто. Если остыло – разогрей на керосинке.
Вера кивнула, вешая пальто. Она отметила мимоходом: мать сегодня в своем любимом платье бутылочного цвета. Раз надела его, а не рабочее, значит, день выдался полегче.
– Как дела в гимназии? – спросила мать, продолжая протирать дерево. – Мадемуазель Дюпон не донимала?
– Французский диктант писали. Все хорошо.
Вечером Вера села за стол и открыла дневник. Обмакнула перо в чернильницу, сняла каплю о горлышко и стала писать:
«18 января. Словесница задала выучить наизусть спор Базарова и Павла Петровича. Надя не выучила и потом плакала в уборной. Мама купила новые шерстяные перчатки. В библиотеке наконец вернули Знак четырех. Переулок больше не страшен. Пройден.»
Больше ничего не написала. Она пыталась убедить себя, что он не стал событием и остался в том переулке. История закрыта. Но когда она легла, в ее ушах зазвучал его негромкий голос: «Мне жаль, что так вышло». И от этого воспоминания внутри потеплело.
Илья не вел дневников, но он достал из ящика стола тетрадь, в которой записывал расходы и латинские корни, и пролистал на ту страницу, где неделю назад вывел своим угловатым почерком:
«Москва – это пересыщенный раствор. Чужеродный элемент здесь не растворится, раствор его отторгнет, и он рано или поздно выпадет осадком на дно».
Он провел черту под этой строкой и приписал ниже:
«Поправка: чужая частица может стать центром кристаллизации».
Потом погасил керосинку и лег. Слушал, как за тонкой стеной соседка негромко напевала новомодный романс «Я ехала домой».
Его тесная комнатка, бедность, необходимость зубрить до ночи и держаться за свое место – все это никуда не делось. Но в этом привычном порядке вдруг появилось что-то новое, что он не мог сформулировать. И эта странность мешала уснуть.