MUSEUM (Золотой кодекс)

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Свиток второй Брат Джиованни. Лорш
(отрывок из романа Анны «Нерушимая обитель»)


Я торопливо шла по вечернему Лоршу, опасаясь упустить Сандерса, который то мелькал в своем темном монашеском одеянии среди оживленной, наполненной торопящейся к вечерней молитве толпой улицы, выложенной каменными плитами, то исчезал за очередным поворотом.

Мои бедные ноги, обутые в роскошные новые лоферы темно-шоколадной замши из последнего завоза у Marion, украшенные разноцветной норкой и на небольшом квадратном каблуке, уже болели по-настоящему. Но присесть и хотя бы немного отдохнуть было негде и некогда. Да и зачем такие жертвы? – думала я зло и раздраженно, не зная, на кого же в первую очередь обрушить свой праведный гнев. Господи, да что за несносные туфли, это же пытка испанским сапожком в буквальном смысле, как в них болят ноги!..

Постепенно сгущались сумерки, и вся многогласая и многоликая лоршская толпа, которая, подобно регулярным морским приливам, прибывает сюда по воскресеньям и, конечно, на Рождество, стала меняться. Исчезли – как будто их сдуло порывистым и холодным вечерним ветром – и веселые любопытствующие японские туристы с фотоаппаратами, куда-то пропали влюбленные праздношатающиеся парочки, которые обычно слоняются тут от одного столика многочисленных вечерних кафе к другому. Внезапно я оказалась в глухом и гулком Зазеркалье Лоршского монастыря, где туристов, извечных, как и сам прославленный монастырь, уже и в помине не было.

Вместо них я увидела множество снующих среди старинных, каменной кладки, построек молодых людей монашеского вида – с тонзýрами, облаченных в длинные черные или темно-коричневые рясы, подвязанные грубо сплетенными кожаными поясами. Я смотрела по сторонам с любопытством, разглядывая строгий монашеский люд, не упуская тем не менее из вида Сандерса, однако теперь это было не так-то просто – он сливался в единое целое с толпой других монахов, спешащих к вечерне. Из последних сил я вглядывалась в быстро сгущающуюся, словно бы наливающуюся густыми крапинами темно-сиреневых чернил влажную декабрьскую темноту, вновь и вновь ловила глазами его фигуру в мешковатой темно-коричневой одежде, увенчанную глухим и скрывающим лицо от посторонних взглядов клобуком.

«Сандерс, стой, – мысленно кричала я, – дай мне хотя бы минуту отдыха! Мои ноги скажут тебе спаси-и-и-бо-о

Я уже начинала терять сознание от усталости, еще немного, и повалилась бы просто на мостовую – меня несло на автопилоте, из последних сил.

Наконец – слава Создателю – многоликая толпа начала редеть.

Удивительнее всего было то, что меня в этой толпе никто не заметил, а ведь я по-прежнему не прозрачная! Да, мой капюшон меня скрывал, но не настолько же! Какая-то неясность таилась во всем этом, как будто я действительно попала в Зазеркалье, где сквозь золотую патину времени уже не видно следов новых туфелек… Но думать об этом было некогда: я, словно порядком спятившая Золушка, уставшая после долгой охоты на принца, неслась за Сандерсом.

Слава Богу, Сандерс несколько сбавил скорость, минуя одно из темных, выложенных тяжелой каменной кладкой, зданий. Его высокие и казавшиеся неприступными для врага стены состояли из серых гранитных глыб, вперемежку с плитами рыжего известняка, который, как известно, очень удобен в обработке при строительстве, поэтому его и используют повсеместно.

Я увидела длинный дом, похожий на гостиный двор, где возле деревянного заграждения паслись белые, гнедые и вороные лошади – словно бы ожившая иллюстрация к главе шестой Откровения Иоанна Богослова: «И слышал я голос посреди четырех животных, говорящий: хиникс пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий; елея же и вина не повреждай». Люди вместе с лошадьми заходили под крышу длинного, в несколько десятков метров, одноэтажного здания: кажется, в этом здании располагался заезжий двор для гостей прославленного бенедиктинского монастыря.

Мгновенно вспомнилось мандельштамовское: «О временах простых и грубых / Копыта конские твердят. / И дворники в тяжелых шубах / На деревянных лавках спят». Дворников поблизости не наблюдалось, однако образ был хорош и узнаваем. Может быть, паче чаяния, Осип Эмильевич, отучившийся в свое время в нашем Uni[15] пару семестров, и здесь успел побывать, подобно мне?..

Осторожно, стараясь оставаться незамеченной, я проследовала далее за Сандерсом. Он свернул к одному из монастырских строений, довольно высокому, в два этажа, и зашел в него, с видимым трудом отворив широкую дверь темно-коричневого, потемневшего от времени дерева, обитую кованым железом.

По всей видимости, это была монастырская трапезная, где обычно обедали монахи и прочий многоликий странствующий люд – пилигримы, кочевники, просто торговцы. Помещение было очень просторным, но при этом довольно уютным – может быть, из-за обилия простой, словно бы наскоро сколоченной деревянной мебели – безо всяких замысловатых виньеток и украшений. Освещалось оно множеством длинных факелов, закрепленных на грубой кладки стенах из медно-рыжего известняка…

 

Темным словом пророка…

Темным словом – пророка —
Пролетит над землей
Иль – умолкнет до срока
Голос дрогнувший мой…
 
 
О, средь полночи чадной
Слов – несказанных – ад…
На ладони прохладной
Жар – от лба и лампад,
 
 
Запах темного хлеба,
Потревоженных лоз…
…В устье сонного неба —
Отсвет дремлющих гроз.
 
 
Вспыхнет ль Слово сегодня,
Мрак минуя – ночей,
В церкви Гроба Господня
Светом – тысяч свечей.
 
 

Язык библиотек старинных…

Язык
   библиотек старинных,
Полуистертых перьев
                             скрип…
Незрим – сокрыт в портьерах
                                    длинных —
Небес февральских
                       манускрипт.
 
 
И утро ли
             взойдет над нами,
Иль вечера
               истлеет даль,
И – отзвенев
                 колоколами —
Седьмой
             окончится февраль…
 
 
Хоров григорианских
                                  пенье
Услышим —
                там, у алтаря,
И шорох
              спелых трав,
                               круженье,
Крушенье —
              листьев ноября…
 
 
…Расцвечено
                сияньем странным
Тех слов
              древнейшее нутро…
Но даст ли имя —
                       безымянным,
Немым молчащее перо…
 
 

Он вошел в этот дремлющий город…

Он вошел в этот дремлющий Город,
Чуть помедлив у низких ворот,
Там, где скоро, как вор – или ворог,
Он Голгофской дорогой пройдет.
 
 
Этих улиц – недвижных и сонных,
Словно умерших, – движется тень…
Грозового отсвета колонны
Продлевают медлительный день.
 
 
Он проходит дорогою рая —
Как трудна и терниста она…
Ни души…
То душа ли живая,
Что склонилась вон там,
у окна…
 

Свиток третий
(отрывок из романа Анны «Нерушимая обитель»)


Профессор Веронези был убит в пятницу вечером, около 18:00, в собственном доме, где после шумного развода, скандальные подробности которого за года два до трагедии стали известны всему факультету, он жил один.

Прислуга ушла в 17:00 того же дня, более, по словам его секретаря и как позднее подтвердило следствие, профессор ни с кем не общался, его телефон молчал.

Никому не удалось дозвониться до профессора ни в ту роковую пятницу, ни утром субботнего дня, и уже в субботу вечером в многочисленном профессорском окружении, среди его учеников и коллег, пробежала смутная волна беспокойства. Однако первые – и поистине ужаснувшие всех! – вести о свершившемся несчастье темным грозовым вихрем понеслись по коридорам шестисотлетнего, словно бы вздрогнувшего от глубокого сна университета лишь в понедельник утром.

На лицах старших преподавателей, а также аспирантов и диссертантов Веронези отчетливо читалось потрясение, смятение и еще что-то… да, пожалуй, это было то самое известное выражение, которое принято, как в старинном анекдоте, именовать смешанным чувством, или, если угодно, Schadenfreude[16], что точно и кратко определяют немцы.

«Es gibt keine bessere Freude als die Schadenfreude!»[17] – как шутливо однажды заметил мой немецкий приятель, к слову, гуманист по убеждению и горячий поклонник философии Иммануила Канта.

Нет, ну попробуйте, вот только посмейте теперь заявить, что у покойника не было врагов! Недобросовестным искажением Истины стало бы подобное утверждение, если бы оно было кем-либо и когда-либо сделано.

 

Профессор Веронези был – был, как ни печально звучит это слово! – просто притчей на устах у всех, в особенности же представительниц прекрасного пола всех возрастов – начиная от старших преподавателей и заканчивая едва поступившими, еще не оперившимися студентками.

Ну что тут сказать?

Профессор был совершенно уникальной личностью: стопроцентный итальянец – пижон, мажор и просто красавчик, что совершенно не помешало ему в кратчайшие, более того, запредельные сроки сделать головокружительную академическую карьеру, став главой факультета одного из старейших университетов Западной Европы, чья заслуженная слава гремела еще с XIV века!

Произошло ли это благодаря сочетанию многочисленных талантов Веронези и его удачливости или же потрясающему жизнелюбию, и даже некоторого рода настырности, столь свойственной жителям Апеннин, а также несомненному умению общаться и дружить с нужными людьми – тайна сия велика есть, как говаривали в старину.

Но факт остается фактом.

Профессор Веронези, подобно лихим автокентаврам Formel-1, безо всяких видимых усилий обошел вполне заслуженных, строгих, чопорных и – да будем же откровенны! – слегка скучноватых немецких коллег.

О, надеюсь, что мои друзья на меня не в обиде – среди них есть немало интересных, широко образованных людей, и при этом не обделенных талантами.

Обидчивость, к слову сказать, также является их неотъемлемой национальной чертой; припоминаю забавный случай, произошедший на литературном вечере в Бонне, где читался в отрывках новый перевод «Мастера и Маргариты» М. А. Булгакова, вышедший совсем недавно в Берлине.

Один из слушателей, солидный пожилой немец, чрезвычайно внимательно выслушал самое начало романа, где в качестве одного из главных героев выступает в великолепном чаду внезапно грянувшего майского зноя мистическая и столь же далекая от нас булгаковская Москва.

Огромная, хищная, шикарная нэпманская Москва середины двадцатых, с ее инфернальными гостями – Котом Бегемотом и Ko, залетевшими однажды на Патриаршие пруды, и с неспешным философическим диспутом таинственного профессора-иностранца с Бездомным и Берлиозом, стоившим жизни одному из незадачливых респондентов…

(Не погружаясь в генеалогию зла, пожалуй, оставим за парой внушительных скобок основной тезис этой трагической и нравоучительной истории – никогда не разговаривайте с неизвестными!)

Затем вышеупомянутый слушатель поднялся с места и абсолютно серьезно, с обидой, как будто бы в силу свершившейся чудовищной несправедливости, осведомился у переводчика А. Ницберга, за неимением возможности обратиться к злоязыкому автору романа:

– Немец? Ну почему же все-таки немец?! – очевидно, имея в виду мнимую национальность брутального булгаковского героя!

Нет ответа, но зато есть другой вопрос!

Итак, итальянец, и почему же все-таки итальянец? Да просто потому, что это был Антонио Веронези, и этим сказано все! Dixi[18].

И какие бы только контроверсы и каверзы ни пытались строить его менее удачливые Mitarbeiter[19], Веронези неизменно выходил победителем из любой сложной многоходовки, которыми так славится наше академическое сообщество, – и выходил с высоко поднятой головой, благодаря ли стойкости римлянина, или же хитрости иезуита, а может быть, тому и другому!

Мне было известно об одной из таких сложнейших, сродни шахматным, операций, касающейся многолетнего научного и личностного противостояния Веронези и профессора Илльманна, еще одного возможного претендента на академический престол.

Шахматы шахматами, а закончилось все набоковской «Защитой Лужина»…

Сейчас, после загадочной гибели Веронези, найденного наутро роковой пятницы без признаков жизни под балконом третьего этажа его собственного дома, Илльманн скорбно, чуть склонив голову на манер католического патера, стоял в гудящей толпе университетских коллег, и на лице его читалось то самое, описанное выше, смешанное чувство, и, возможно, даже чуть отчетливее, чем у других.

Известно, что при жизни Веронези они друг друга выносили с трудом: Гюнтер Илльманн, сын швабского священника и уроженец маленького провинциального городка, годами никуда не выезжая и, кажется, всю свою жизнь проведя в пыльных библиотечных архивах, был аскетически строг, педантичен, чрезвычайно консервативен. Он был, что называется, застегнут на все пуговицы камзола, как и большинство старых немцев.

Господа студиозусы над ним посмеивались из-за его забавной манеры держаться за край преподавательского стола или кафедры в течение лекции – словно во время жестокого девятибалльного шторма, а также вследствие склонности густо краснеть и смущаться при разговоре с хорошенькими студентками и аспирантками.

Впрочем, краснел и смущался он, как говорят, в бытность еще доцентом. Ведь всем хорошо известно: ничто так не прибавляет уверенности в себе, как профессорское звание, в особенности же в такой стране, как Германия, с ее прочно укоренившимся культом Alte Schule[20] и старейшими университетами, известными всему просвещенному миру начиная с эпохи Средневековья…

Думаю, если бы кому-то – подобно въедливым кёнигсбержцам, современникам Иммануила Канта, – вдруг пришло в голову сверять свои часы согласно тому, как профессор Илльманн прибывал в университет и ровно в 8:00 входил под своды кафедры, казалось, еще хранившей, подобно морской раковине, гул средневековых диспутов по герменевтике, то этот человек бы и на долю секунды не ошибся во времени!..

В философии профессор Илльманн был большим поклонником Adorno[21], а в свободное время – так же, как и его великий учитель, автор прославленных философских трудов Minima Moralia и «Негативная диалектика», – занимался теорией музыкального анализа и композицией.

Любимым композитором Илльманна был Шенберг, представитель нововенской школы, что также находилось в поле влияния, заданном самим Адорно, бравшим в свое время уроки музыкальной композиции у другого великого нововенца Альбана Берга.

Несомненно, что между консерватором Илльманном, каких, к слову, здесь было абсолютное большинство, и универсалистом Веронези не могло не происходить разного рода противостояний и просто мелких и малоприятных кафедральных стычек.

Илльманн должен был вскоре занять свое место на кафедре, обеспечивающее ему абсолютное большинство голосов поддержки ее постоянных членов и, после многолетних титанических трудов и усилий, открывающее ему дорогу, где на горизонте уже маячила должность главы всего факультета.

И вдруг – по стечению странных и не отменяемых уже обстоятельств…

Пришел Веронези и своим научным и человеческим авторитетом и обаянием, а также ловкостью и – как поговаривали злые языки – очень вовремя заключенным «политическим» браком в одночасье смешал все карты!

Еще местные досужие сплетники шептались, что наглый итальянец просто, в обход всех действующих правил, во время одного из научных симпозиумов подсунул свою докторскую диссертацию профессору, от благожелательной рецензии которого зависело его продвижение. Диссертация понравилась, через три дня пришел профессорский отзыв, а уже через неделю простым большинством Веронези был избран на свою должность.

Что же, вы думали, в академическом мире – в отличие от мира бизнеса – всё по-другому и все белые и пушистые? Нет-нет, друзья мои, это глубокое заблуждение! Когда начинается тихая и незаметная постороннему глазу кафедральная борьба, интеллигентные люди друг другу готовы хребет зубами прокусить, лишь бы вырвать заветную должность, означающую деньги, почет, уважение и стабильность вплоть до… смены руководства, вслед за которым, как правило, уходит и вся кафедра.

Словом, Viva Veronezi![22]

И тем не менее Илльманн был – как и жена Цезаря – вне подозрений, во всяком случае, на мой пристрастный и, допускаю, не вполне объективный взгляд музыканта, хотя извечная и набившая оскомину аналогия Моцарт – Сальери напрашивалась сама собой.

Да, он мог завидовать своему более удачливому коллеге, мог даже его ненавидеть, но – убийство?..

Пожалуй, это слишком.

Итак, эту версию отметаем сразу, как неправдоподобную абсолютно, поскольку человек, сочиняющий музыковедческие трактаты о Шенберге, не может быть убийцей! Точно так же с обвинениями Сальери в смерти Моцарта в свое время поспешили, приняв легенду, столь опрометчиво рассказанную самим же Сальери в старости, за историческую правду.

Впрочем, я опять отвлеклась!

Итак, Веронези… Среди студентов о нем ходили самые фантастические легенды, в частности, одна из них гласила, что Веронези на экзамене первым делом любил задавать один и тот же вопрос вкрадчивым, по-итальянски мягким, просто-таки медовым голосом: «Итак, герр Хатценбёллер, над чем вы работали в течение семестра и какие темы вы знаете лучше всего?»

Кажется, этот великолепный Kunststück[23] он принял по эстафете от своего прославленного учителя и легенды университета, философа Ханса-Георга Гадамера.

На эту удочку обычно попадались еще неискушенные в иезуитских каверзах Веронези студенты-первокурсники, как правило, доверчиво сообщавшие – о, святая простота! – профессору о подготовленных в течение семестра темах.

Выведав все это, профессор приятнейшим образом улыбался и, в полном соответствии с философией своих коварных итальянских предков-иезуитов, непревзойденных мастеров таких казусов, неожиданно обескураживал несчастного: «Ну, с этим понятно, это вы знаете, я очень рад. Но мне бы хотелось задать вам вопрос из совершенно другой области…»

Это означало, что ответить на вопросы по знакомой теме не представлялось возможным. Вы должны были, по велению главного гуру и кесаря факультета в одном лице, отвечать на вопросы некоего волшебного билета numero zero, составленного, а точнее, придуманного на ваших глазах!

Стоит ли говорить, сколько студентов и студенток на экзаменах выпадало в осадок – или падало в обморок – после такого итальянского коварства! А у скольких из них круто изменились жизненные обстоятельства, ведь после заваленных таким незамысловатым образом экзаменов им пришлось покинуть университет!..

Оставшимся же в живых и с не поврежденной непосильным (лекции – семинары – конспекты – экзамены) высокоинтеллектуальным трудом психикой профессор-итальянец очень любил назидательно цитировать апостольское, из первого послания к коринфянам: «Не знаете ли, что бегущие на ристалище бегут все, но один получает награду? Так бегите, чтобы получить».

Победить, впрочем, можно даже в любительском беге трусцой – если бежать очень и очень долго.

Награда же в виде отличных экзаменационных баллов и новеньких свежеотпечатанных дипломов, которые украшал славный герб университета (известного просвещенному миру еще с XIV века), доставалась, увы, далеко не всем, и шиллеровскую «Оду к радости», не говоря уже о Gaudeamus Igitur[24], в конце пройденного учебного курса довелось исполнить немногим.

 

Пожалуй, что и половине из поступивших…

И все это благодаря профессорской принципиальности и преданности идеалам высокой науки – профессор терпеть не мог невежд, а также тех, кто занимает чужое место. Воспользоваться чужими знаниями (шпаргалками, конспектами) на его экзамене было нельзя, подсказать или списать – тем более.

Каждый студент был открыт перед профессором, словно белоснежная, еще не тронутая пером страница, и Веронези, после подробной беседы, которую и экзаменом-то не назовешь, единолично решал, какой оценки заслуживают знания испытуемого и что в эту страницу следует вписать в графе «Prüfungsergebnis»[25].

Быть может, Веронези считал себя рыцарем, из тех, кто без страха и не ведая усталости – уж сколько их на поле полегло! – огнем и мечом истребляя скверну невежества и безмыслия, сражается за то, чтобы цивилизация не угасла совсем, согласно теории известного итальянского философа Средневековья Джамбаттисты Вико?

Теперь, после его внезапной и загадочной гибели, спросить об этом не представляется возможным.

Тем не менее – повторюсь еще раз с пометкой NB! – слишком много студентов, благодаря неуемному преподавательскому энтузиазму герра Веронези, досрочно покинуло университет, хотя это в их долгоиграющие планы никак не входило.

Что же касается прекрасного пола, здесь в жизни профессора все обстояло еще сложней и замысловатей…

 

Гейдельберг: высоких звезд конферансье…

Высоких звезд конферансье,
Гуляк-студентов добрый гений,
Мой Звездочет. Слоятся тени,
Слетают призрачные тени
К ночной Венеции-Весне.
 
 
Венецианский карнавал,
Твои глаза – все ближе, ближе,
Бродить по улочкам Парижа,
В изломах золотых зеркал.
 
 
…Как долго длился этот век,
Век-Звездочет,
Волшебный, вольный!..
Пожалуй, все-таки довольно?..
 
 
…С тобой обманем этот снег,
зайдем в кафе.
 

Мюнхен, 2023

 

И толку чуть, что всех обогнала…

Не знаете ли, что бегущие на ристалище
бегут все, но один получает награду?
Так бегите, чтобы получить.
1 Кор. 9, 24
 
 
И толку чуть, что всех обогнала,
Взыскующих победы у ристалищ:
Босым ногам – толченого стекла
Не избежать…
Бегу, не зная, та ль еще
 
 
Звезда из Вифлеема надо мной
От Рождества до Пасхи замыкает
Тяжелый круг…
Мой тяжкий шар земной,
Огромный драгоценный шар земной,
Блеснув устало гранями, растает
Там, в облаках…
 
 
Из льда и мела вылеплен апрель!
Седых небес торжественная просинь
Во мгле еловой…
Лес – как колыбель,
И óденвальда смятая постель,
С зеленою каймою строгих сосен…
 
 
О, вечный круг непобедимых снов,
Ночной росы спасительная влага
Там, в Гефсимании…
На ложе горьких строф
Прокрустово —
Непобедимых строф! —
Едва ль уложишь Слово – Плоть – Живаго!..
 
 
Не лучше ль подружиться с тишиной,
Упав к ногам Предвечного.
Спаситель,
Скажи, молю, Твоя ли надо мной
Рука?..
 
 

Моей души неясные следы

Где я наследую несрочную весну…
Е. Баратынский
 
 
Моей души —
неясные следы,
Тот долгий день —
и теплый, и туманный…
Мерцанье
на поверхности воды
Венеции —
весенней, долгожданной…
 
 
Я начинаю снова.
Я – жива.
Вступив —
как в воды —
в медленное лето,
Где розовых палаццо
кружева:
Ажурный короб
в сполохах рассвета —
 
 
Дворец спесивых дожей…
Алый дождь,
Всплеск диминуций[26]
из «La mia speranza»…[27]
Здесь Музыки
возвышенная ложь,
Тревожа злую память итальянца,
Сверкает в полночь…
 
 

Завтрак у Тиффани

Души небесной лед растаял
И – голубеет в лунном кратере.
…Иероглифика простая —
Снежинки на иллюминаторе.
Барочный образ – хрупкой, белою
Шуршащей раковиной. Может
Быть, это я?..
Еще несмелая.
Рука стальные пальцы вложит
В твою ладонь – длань Командора…
Скудельной жизни стрекозиной
Дни, ночи…
Мне привыкнуть скоро ли,
В руках твоих волшебной глиной,
Горшечник нежный, стать…
Быть может, нарушаю правила…
Из поднебесья – в омут-морок
Души твоей…
Но не лукавила,
Броней шифоновых оборок
Укрывшись…
Азиаты, скифы мы,
Но, расправляя жизни крýжевце,
Продолжим —
Завтраком у Тиффани.
И – Штраусовскими – закружимся
На Голубом Дунае…
 
15Университет (нем.).
16Злорадство (нем.).
17Нет большей радости, чем злорадство! (Нем.)
18Я сказал (лат.).
19Коллеги (нем.).
20Старая школа (нем.).
21Теодор Адóрно (1903–1969) – немецкий философ.
22Да здравствует Веронези!
23Образец высокого искусства, в данном случае педагогического.
24«Гаудеа́мус игитур» – студенческий гимн на латинском языке.
25Экзаменационный результат (нем.).
26Диминуция (лат.) – разложение главных нот такта на более мелкие, опевание основной мелодии, ее вариация.
27Моя надежда (ит.).