Za darmo

Миг, который никогда не вернется

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И так хотелось быть маленькой девочкой, и чтобы мой теплый большой любимый папа прижал к себе и называл ласковыми словами, пока я буду плакать и рассказывать. Пока не расскажу все, пока я не перестану быть паровым двигателем, который вот-вот громко и яростно разлетится по кускам, потому что внутри него давление превысило все отметки, пока не усну расслабленно у него на плече, усну легко впервые за долгое время.



Но довольно эмоций. Я должна измениться, чтобы сохранить. Сохранить себя в его сердце. Вот так живешь рядом и не замечаешь, как меняется человек, который был тебе близок. Я помню, когда возвращалась с каникул домой, и бабушка встречала меня, я будто свежими глазами смотрела на нее и впервые за долгое время замечала новые морщины на ее радушном лице, и то, как сильно она устала и пучки седых волос, появившихся задолго, не вчера. Но она менялась постепенно, каждый день, и вблизи это было незаметно. А бывало, встретишь знакомую со школы, поговоришь минут пять и думаешь: ну надо же, она совсем не изменилась, хотя мы не встречались уже пять лет.



Но, даже не видя его каждый день, я чувствую, что с ним происходит и что меняется в нем. И чем он дышит и… если это чувство обманчиво на этот раз? И чувствует ли он так же?



А горло все сильнее теснило смутное, тупое отчаяние. Меня тошнило звуком, и я глубже куталась в негреющий шарф, будто стягивая, заминая нежданные потуги. И шла дальше, куда? Меня нигде не ждут.



Свернула в покосившийся пролом двери, чернеющий и тянущий внутрь, как пасть плотоядного монстра. В нос ударил запах аммиака. Было сыро и пахло затхлостью. Тусклый свет проникал через пустые глазницы окон и выхватывал бока битых бутылок, шлейфы целлофановых пленок и гнилые зубья гвоздей. Осела в углу на груду досок и мусора, топорщащегося щепой. Закрыла ладонями лицо, хотя вокруг и не было никого. Дала свободу всему, что так тяжко душило меня. И мне хотелось, чтобы от моего вопля повылетали стекла из окон, и в пустые проемы вскинувшимся роем вылетел мусор, подхваченный с пола мощным потоком.



Но ничего не происходило, и лишь слезы выжигали глаза, да голос хрипел и булькал, устав и размокнув. Я смотрела в слабо подсвеченную электричеством дыру двери и смутно ждала чего-то. Глупо. Что-то хрустнуло за спиной. На плече затеплела легкая тяжесть. Я обернулась. Добрые глаза друга смотрели на меня нежно и с укоризной.



– Анечка, почему ты никак не хочешь быть счастливой?



И я поняла…





Росток надежды



Он сказал: "Грустно как-то. И сказать нечего".



Он сказал: "Прошла любовь, и мы больше друг другу неинтересны".



Как? У тебя прошла? У меня нет. Просто тяжело. Значит, это все? Конец?



Кто-то думает, что душа ушла в пятки – это образное выражение. А у меня ушла. Стекла в воронку в полу, как будто кто-то снизу включил мощный насос, и она оказалась слишком слабой, чтобы удержаться на месте.



Он сказал: "Не верю, что нет".



Что было дальше, я помню смутно. Сквозь радужно расплывающуюся пленку слез. Помню, приходила мама, гладила, просила рассказать, что со мной, а я качала головой и понимала, что ничего не могу произнести. Разве что стонать от боли, как стонала одна собака, когда мне было лет четырнадцать. Ее сбил автомобиль. Она отползала с места аварии, пыталась подняться, падала, оставляя за собой кровавый след, маленький комок грязной, свалявшейся шерсти с волочащимися по земле выпавшими кишками, с ужасом и надеждой заглядывала прохожим в глаза и стонала. Отчаянно. Обреченно. И никто ей не помог.



Скоро сутки, как я не могу остановиться. Я хочу только плакать. А еще лучше умереть. Горло сжимается, и измученные глаза выдают порцию новой режущей и жгущей их влаги. Я думала, физические нагрузки вытеснят из моей головы мысли. Но я бегу по размеченной дорожке, подошвы автоматически падают и отрываются от земли, под ногами мелькают полосы света и тени, рядом шелестит листва, за листвой гудят грузовики на трассе. Беговая дорожка разматывается, клубком ниток, я не помню, который это по счету круг. Который раз я бегу по одним и тем же мыслям, я не помню тоже. Я не чувствую ног, мне жарко, меня колотит озноб, мне все равно. Очень сильно болит где-то внутри. Не знаю что. Хотелось бы думать, что душа. Ведь она есть. Я не думала, что может быть так больно. Я никогда не думала, что может быть так страшно. Хотя, чего я уже могу бояться. Я сама все испортила. Я получила то, чего так сильно боялась. А теперь ничто уже не имеет значения. Зачем жить, если нет того, ради кого я могла бы.



Да, я знаю, ревность – это ужасно. Я знаю, что собственничество – это плохо. Я знаю… Это только слова. Теперь я знаю, к чему это приводит. Я не владею собой. Я ничего не могу сделать, я не понимаю, почему это сильнее меня. Как в зацикленном автоответчике вертится: Я не имею права и не хочу ограничивать тебя в чем-либо. Ты молод, красив, интересен. Бери от жизни все. Я люблю тебя, и всегда буду любить. Возможно, когда-нибудь ты захочешь, чтобы я была рядом с тобой. Сообщи мне, пожалуйста…



Пересекла полоску старт. Начала новый круг.



Я помню много светлых моментов, разделенных вместе. Помни и ты, что я всегда поддержу тебя в любую минуту дня и ночи. Ты можешь положиться на меня. Я поддержу тебя во всем.



Но уже поздно. Кому это теперь скажешь?



Если б мне сейчас сообщили, что неделей позже на вопрос "что ты хочешь? " я уверенно отвечу "жить" – я б сказала, что это невозможно.



Я и сказала, хотя внутри уже тянулся тоненький росток надежды.



Цикл «Пелена неизбежности»



Конец



Час назад умолкло радио. И хотя из приемника доносится еще шипение и потрескивание, вряд ли оно заговорит снова. Журналисты, до того оповещавшие население о неминуемой, час за часом, минута за минутой, приближающейся гибели, теперь покинули рабочие места. Видимо, в приступе отчаянья они решили спасти свои жизни, спрятаться куда-нибудь, забиться в угол, в ожидании, что смерть пройдет мимо, по счастливой случайности не заметив их. А, может, смерть настигла их неожиданно, за работой, у пульта в радиовещательной рубке, и теперь им уже незачем прятаться.



Отчего радио перестало говорить? Теперь этого уже никто не узнает. Только будут помнить весь оставшийся им короткий отрезок времени о том, что дикторы успели сказать…



Вот как все повернулось. Вот как судьба в последний раз раскинула свои карты. Все могло быть иначе, но лишь в одном сомневаться не приходится: мы бы все равно погибли. И если так, то и неважно, захлестнула бы мир эпидемия чумы, или бы население земного шара подкосила атипичная пневмония, или постепенно растаяли ледники и затопили все вокруг, или случилась бы ядерная катастрофа… Теперь поздно решать, кто был прав, а кто ошибался, и чей прогноз оказался более точным. Теперь остается лишь ждать. Вот и я сижу у приемника и, понимая, что все уже кончено, глупо жду. Не то чтобы я надеялась, что случится чудо, и радио снова заговорит. Скорее, я хочу узнать, что такое боль, страдание, ощущение невосполнимой потери – все то, с чем обычно ассоциируется смерть. Это неизбежно случится. Я готова к смерти.



А вот моя сестренка не готова. В ужасе она прижимается к матери, ее маленькое тельце бьет озноб. Я даже вижу, как вздрагивает бледная, почти серая, тонкая кожа, испорченная отвратительной экологией города. Ее бесцветные глаза, мы уже давно забыли, что это такое: загадочные зеленые, ослепительно-яркие лазурные, обжигающе-теплые карие глаза, так вот, ее глаза отупело смотрят в небо, будто ей кто-то сказал, что опасность явится именно оттуда. Весь вид моей сестры выражает одно: страх. Она боится потерять: маму, свой маленький мир, молодую жизнь, запах воздуха, цвет солнечных лучей и даже разбросанные игрушки, среди которых торчит голова так горячо любимого ею мишки. Она слишком молода, чтобы умирать. У нее еще все впереди… А что у нее впереди?



Долгие, невыносимо долгие годы усталости от всего, апатии, бездействия. Завесь плотной пелены смога, трупный смрад улиц, клоаки узких переулков, жадные чресла подземных городов. И еще слепящий свет тех, кто провозгласил себя богами, и теперь следит за каждым твоим шагом, кто знает о тебе больше, чем ты сама, и втайне хочет раздавить тебя и тебе подобных, как смердящих клопов, испытав при этом судороги облегчения. Что ждет ее? Жизнь, подчиненная единственной надежде, что какой-нибудь гениальный ученый изобретет новый аппарат, спасающий от удушья смесью отравляющих газов, именуемой воздухом, или агрегат, возвращающий воде свежесть и первоначальные свойства; или что он синтезирует новое вещество, способное заменить пищу или защитить от СПИДа и рака.



А если бы моя сестренка сама стала гениальным ученым? Теперь уже никто не узнает. Да и кому это нужно, в конечном счете? Ну, продлят себе жизнь хилые и больные червеобразные генетические мутанты, по привычке зовущиеся людьми. Ну, проживут они еще пару лет, гнездясь на ветвях стальной арматуры, если кому повезет, или забившись в темный угол глубокого подземелья, провонявшего гнилью, потом и экскрементами. Каждый день считать последним? Каждый вечер надеяться на чудо? На то чудо, что утром удастся проснуться: что не рухнет сложная композиция из балок, потянув за собой десятки этажей и полумертвых-полуживых существ, в них живущих. Что на голову ночью не обрушатся комья грязи, не выдержав дневной нагрузки от громыхающего сверху транспорта; что их подземные жилища не затопят тонны зловонной жижи, разлившейся по причине аварии или по недосмотру пьяного сантехника. А утром, если все же доведется проснуться, горячо благодарить Бога и силу науки?



Но сейчас сестра не думает об этом. Она вообще ни о чем больше не думает, кроме того, как выжить. Она всей душой жаждет продлить свое существование. Она всеми силами цепляется за жизнь. Она не хочет, она боится умирать. Ее тело цвета овсяного киселя вздрагивает от беззвучных всхлипов раздирающего ее ужаса. Ее тонкие губы кривятся и расплываются в нечто бесформенное и безобразное. Ее пальцы давно посинели от силы, с которой она вцепилась и сжимает безвольно повисшую руку матери.

 



Отчего она так малодушна? Зачем ей эта никчемная жизнь?



Ее вид сейчас отвратителен, и мне ее совсем не жалко. Откуда у меня такие циничные мысли? Ведь я люблю свою сестру.



Со стены на все это смотрит Сократ, точнее, портрет. Когда-то очень давно мудрец искал истину, и ничто его больше не интересовало, кроме истины. Когда-то очень давно творил величайший философ. Он не написал ни одной книги. Он ненавидел книги. Сократ считал, что мысли, уже успевшие стать записанными, мертвы, и чтением их не воскресить.



Как никто другой Сократ знал, что в мире ничто не вечно. А сейчас мне кажется, что он сумел перехитрить всех: философов, которые жили до и после него, людей, считающих, что книги – величайшая ценность; а может быть, ему удалось обмануть и саму жизнь. Ведь все, что творили мастера, писали литераторы, что создавали ученые, уйдет в небытие. Оно перестанет быть нужным, а значит, и существовать, как только люди закончат свое существование на Земле. Все будет забыто, все будет разрушено, все умрет. И те, кто искал вечности в материи, невзначай окажутся обманутыми. Ведь если творения их не будут разрушены беспощадностью катастрофы, то те, для кого они предназначались, кто должен был стать свидетелем их бессмертия, умрут. Ведь человек – самое хрупкое из всех творений.



Человек… Творение… Теперь одно из величайших творений человечества исчезло безвозвратно. Умерло. Радио, выдававшее до недавнего времени хоть какие-то звуковые колебания, теперь молчит. Комната погрузилась в зловещую тишину и давящую неопределенность сумерек. Размываются очертания, стираются ощущения, цепенеет мозг, и лихорадочный холод знобит душу. И в наплывающей темноте лишь черные глаза Сократа блестят все так же оживленно.



Так в чем же истина, Сократ?



Май 2006





Обман



В одной стране жил поэт. Не буду рассказывать, где именно и когда он жил, никакого значения это не имеет. Ведь где и когда бы ни жили люди, какой бы ни был политический режим в их стране, будь там тропический или континентальный климат, живи они на острове или на большой земле, в мегаполисе или горном ауле, они всегда и везде будут людьми. Сущность их не изменится от того, будет ли в их государстве плановая или рыночная экономика или вовсе натуральный обмен. И если вдруг, ложась спать в республике, люди проснутся в теократическом государстве, то те, кого мы без лишних колебаний называем людьми, не изменят себе, хотя постепенно они станут другими.



Был ли тот поэт обычным человеком? Обладал ли он способностью меняться или только способностью изменять? Кто скажет вам точно? Разве что сам поэт. Но теперь он уже ничего не скажет – он умер. А мы можем только слегка приоткрыть завесу тайны над его жизнью.



Поэт искренне верил, что творчество существует для того, чтобы зажигать в людях искру жизни. Он любил повторять эти красивые слова за рюмкой дорогого коньяка в компании молодых литераторов во времена, когда и сам был также молод. Он всегда повторял это своим читателям и поклонникам, когда ставил очередной вычурный росчерк на слепящей белизной глянцевой бумаге, предназначенной специально для таких случаев. Поэт не уставал твердить эту фразу, даже когда дела у него шли уже не так хорошо, как раньше – во времена его успеха среди читателей и соратников. Даже тогда он старался не отчаиваться и считал своим долгом вселять свет в сердца людей и дарить им надежду, даже если подчас этого не хватало ему самому. И хотя его друзья все еще хлопали ему и кричали "великолепно!", они знали, что это – ложь. Знал это и сам поэт. Да, он обладал непревзойденным мастерством в вопросах рифмы и великолепно владел техникой стихосложения, но, как оказалось, хоть это и важно, но не первостепенно. Он писал о любви, гармонии и счастье, но в его стихах сквозили одиночество, тревога и печаль. И, чем жарче он уверял читателей в том, что жизнь прекрасна, тем большим диссонансом его строки отзывались в сердцах его недавних поклонников. Поэт без устали строчил стихи о надежде и радости, но все чаще в них проступали, как вздувшийся пузырь ржавчины из-под блестящего слоя краски, тоска и разочарование, все ярче слышен был в его поэмах лейтмотив отчаянья.



Друзья говорили ему: "Брось эти стихи, сейчас поэзия никому не нужна. Сейчас другое время – более жестокое, и люди изменились – их души огрубели и покрылись твердой коркой безразличия. Пиши лучше детективные романы или криминальные повести – вот они пользуются успехом у нынешних читателей. Пиши о сексе и насилии – хоть с голоду не помрешь". Но поэт всегда отвечал им, что это не литература, и что он чувствует ответственность за то, что несет своими произведениями в умы и души читателей. Поэт говорил, что в жизни и так хватает и криминала, и насилия, и писать об этом излишне, это только плодит еще больше зла и агрессии в обществе, которое и так уж нельзя назвать здоровым. Тогда, отвечали ему, ты совсем потеряешь читателя. Но остерегать его было поздно, потому что это уже происходило. Люди все реже и реже читали его книги. Никто не верил его стихам.



Жена ушла от поэта. Она сказала: "Ты не любишь меня, иначе давно бы устроился на нормальную работу. Я работаю сутками. А что делаешь ты? Ты бездельничаешь и сочиняешь никому не нужные глупости. Я устала слышать порицания соседей и поучения моих подруг, ведь… " Поэт не дослушал, ему не было дела до мелочных ссор и пустых упреков.



Скоро поэт привык к тому, что живет один, и теперь, если признаться честно, не видел никакой разницы между семейной жизнью и холостяцкой. Наверное, потому что и раньше, хотя он и был женат, жены для него просто не существовало. Единственное, что угнетало одинокого поэта – сумерки в пустой квартире, когда не к кому обратиться с ничего не значащей фразой вроде: "Давай послушаем последние новости". Тогда, чтобы избегать этих ненавистных сумерек, он начал ходить к друзьям или наведываться в бар. Он изобретал остроумные шутки, околдовывал новую кампанию своим обаянием, каждый вечер он был в ударе – казалось, никто не был более веселым и беззаботным, чем он. Но так только казалось. Заканчивался вечер, подкрадывалась ночь, а вместе с ней и свинцовая усталость.



Одинокий поэт научился носить маски. Одна для соседей, другая для родственников, третья для друзей. А друзей, или точнее тех, кто называл себя его друзьями, у него оставалось все меньше и меньше. Его дружба уже перестала быть выгодной для молодых писателей и начала тяготить старых и более успешных его знакомых.



Однажды одинокий поэт подумал: "Может быть, еще не поздно? Может, профессия была не та? Или я выбрал не тот путь?" Однако отражение в зеркале сказало ему, что уже слишком поздно. Тогда-то он вспомнил свою старую мечту. Он всегда хотел быть философом. Но для этого нужна сила и смелость, а поэт не обладал ни тем, ни другим. Нет, давняя мечта не могла его спасти.



Поэт умер. Обессилевший, сидя за столом, он закрыл лицо рукой и уснул. Его съежившаяся фигура застыла в тихой пустоте комнаты, где единственным его собеседником долгие годы оставалось гулкое эхо. В раскрытое окно хлынули сумерки, те самые пугающие наступлением ночи сумерки, но в этот раз они не потревожили его. Мимо распахнутой рамы скользнул ветер и разметал мертвенно-белые листы бумаги, так и оставшиеся нетронутыми.



За всю жизнь одинокий поэт так и не осмелился сказать, что он думает. Он не решался писать, о чем ему хочется. Боялся обнажить свою душу. Всю жизнь прятался за красивыми масками и вычурными, ничего не значащими словами и, в конце концов, сам стал так же пуст, как бессмысленные стихи, которые он писал.



И если когда-нибудь вы увидите на полке сборник с произведениями этого поэта, не берите его. Там нет правды. Он обманет вас так же, как долгие годы обманывал себя. Что может рассказать вам о радости человек, ни разу ее не испытавший? Разве может дать вам ощущение гармонии тот, кому оно не известно?



Июль 2006





Пелена неизбежности</b