Съедобная история моей семьи

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Главным занятием смоленских крестьян Ельнинского уезда было хлебопашество. Сеяли рожь, главную культуру здешних мест, овес, значительно меньше гречиху, ячмень, горох, совсем мало пшеницу. Пользование землей в регионе было исключительно общинное, совместное. На личных огородах выращивали незатейливые овощи для личного потребления: картофель, свеклу, морковь, лук, капусту, в меньшей степени огурцы, они плохо росли в тех местах.

Чтобы представить себе атмосферу мест проживания наших смоленских предков в начале XX века, можно обратиться к творчеству русского советского писателя Ивана Сергеевича Соколова-Микитова (1892–1975), отец которого был родом из Щекино. В детстве Иван Сергеевич приезжал с отцом в эти места. Это было и время детства моих покровских дедушки и бабушки. Воспоминания о поездках сохранились в его рассказах: «Микитовыми стали нас кликать по деду моему, дьякону щекинской заштатной церкви. В те времена стояло село Щекино в большом дремучем лесу, на берегу тихой и светлой речки Угры, и белая светилась между деревьями колокольня. Село было бедное, деревни кругом – голытьба, и кормился дьякон, как Адам, на земле: пчелами и садом. Было у деда девять человек детей. Понять невозможно, как он успел выходить, вырастить, всех выпустить в люди… О Щекине, о деде, о щекинской поэтической речке Невестнице слышал я от самого отца. Раза два ездили мы в Щекино, на его родину, на могилу моего деда. Хорошо помню эти поездки – зыбучую песчаную лесную дорогу, протянутые через дорогу узластые сосновые коренья, цветущий сухой вереск, ягоды – толокнянку, за которой, соскочив с дрожек, хожу по сухой, мягкой, покрытой скользкой сосновой хвоей земле. Помню и самое село Щекино – церковь, чай у заросшего львиною гривою седого попа, толстую матушку… Детство отца, о котором он сам рассказывал мне в наши таинственные вечера, казалось мне сказкой. Сказочным представляется мне тогдашнее отцовское Щекино с косматыми медведями, приплывавшими через реку ломать пчел на огород к моему деду; речка Невестница, в которой водились необыкновенные лини и щуки, а раков было столь великое множество, что в пору, когда зацветает на полях лен, нужно было брать с собою на ловлю большой осьминный мешок».

Километрах в десяти от Покровки находилась деревня Глотовка, родина знаменитого русского советского поэта М. В. Исаковского. Исаковские приходились нам дальними родственниками. «Бедные они только были очень, голытьба», – отмечала слегка свысока тетя Тося. Папа же гордился тем, что в годы Гражданской войны Исаковский (кстати, ровесник моей бабушки Ирины) служил под началом его отца в Красной армии и даже написал об этом в своих воспоминаниях.

Исаковский, как и мой отец, большую часть жизни проживший в Москве, писал о родных краях: «Да, я родился и вырос на Смоленщине. И хотя я прожил там в общей сложности меньше, чем в других местах, земля смоленская и до сих пор остается для меня самой близкой, самой родной. И это не потому, что я меньше люблю ту большую, великую землю, которую все мы называем своей матерью – Родиной – Родиной с большой буквы… Дело тут, по-видимому, в другом. Места, где я родился и вырос, кажутся мне самыми родными и незабываемыми потому, что там как бы осталась часть моей жизни, часть меня самого. Там – в этих смоленских местах, родилось и возникло то, что потом стало целью моей жизни, – возникла моя поэзия. Это она, смоленская земля, дала мне свои думы, свои напевы, свои слова, свои краски».

Кстати, и знаменитая его Катюша, значит, «выходила на берег крутой» на Угру, над которой «поплыли туманы» и «расцветали яблони и груши». А уж его песня «враги сожгли родную хату» победного 1945 года о возвращении солдата в родную деревню и вовсе о здешних краях:

 
Пошел солдат в глубоком горе
На перекресток двух дорог,
Нашел солдат в широком поле
Травой заросший бугорок.
 

Не о всех ли сожженных деревнях смоленской земли эта песня?

После войны старший папин брат Александр был направлен в город Тарусу Калужской области заместителем председателя райисполкома. Пост был немалый. Дали машину, обещали жилье. Сюда в 1949 году и привез Александр Иванович свое голодающее семейство – мать, сестру и брата. И тихая Таруса стала их второй родиной, а для моего поколения и единственной, связанной с семьей Фатющенковых. В интервью, данном тарусской газете «октябрь», папа вспоминал: «И Тарусу мы сразу полюбили. Здесь было тихо, чисто, уютно, светло. И была еда. На базарной площади, где теперь стоит фабрика, женщины продавали свои ряженку, маслице, творожок, лепешки, яблоки, живых кур и поросят».

Все семейные воспоминания о переезде в Тарусу – светлые, радостные, начало новой прекрасной жизни. Очень мало бытовых деталей, а если есть, то только хорошие. Быт того времени можно восстановить по знаменитому «Письму из Тарусы» К. Паустовского, напечатанному в 1956 году не где-нибудь, а в «Правде» – самой что ни на есть центральной газете того времени. Известный советский писатель, искренне любивший Тарусу и восхищавшийся ее природой, хотел привлечь внимание к трудностям местной жизни (отмечу, кстати, что ему это во многом удалось: на улучшение быта тарусян государством были выделены денежные средства).

Итак, Таруса глазами Паустовского первой половины 1950-х годов, времени, когда семья Фатющенковых только обживалась в ней. Электричества не было. В городе работала «жалкая тарахтелка», дававшая ток только 6 часов в сутки по неслыханно высокой цене. Практически полностью отсутствовали дороги, связывающие город с окружающим миром – те, что были, являлись «не средством связи между городом и колхозами, а средством (особенно осенью, зимой и весной) полного разобщения», на них ломалась и портилась самая прочная техника. Прямой автобус из Серпухова пустили в середине 1950-х годов; даже десять лет спустя мне казалось чудом, что он доезжал до конечного пункта по тарусскому бездорожью.

В городе не было водопровода и проблема воды стояла очень остро. Вода поступала из ручья по старым трубам в три резервуара, находившихся внизу, у реки. Зимой и летом люди, часто «дряхлые старухи», таскали воду ведрами и бочками, на коромысле и на салазках, иногда за 2–3 километра (особенности почвы делали бесполезным рытье колодцев в городе). Город обветшал, после революции не было построено ни одного дома, люди «ютились в трущобах». Больница без электричества, инструменты для операций кипятились на керосине. Единственная средняя школа помещалась в трех разбросанных по разным углам домах, «темных и тесных», а учеников было более 800 человек (обращает внимание, как много детей было в послевоенные годы в городе, люди хотели плодиться и размножаться). Пекарня выпекала недостаточно хлеба, приходилось возить его из Серпухова. Не было средств для вывоза мусора, он валялся где попало. Во время ветра на улицах вздымались тучи пыли. Нравами «похвалиться» было нельзя, а милиция «вела себя уклончиво». Леса вырубались. Ока загрязнялась. Замечу, что многие проблемы и по сей день остались актуальны.

Такой Таруса тех лет предстает в горестном изображении известного советского писателя. А для моей семьи она стала землей обетованной, подарила ей мир, тишину, покой, работу, еду, кров – все, о чем мечталось в голодной военной деревне. К тому же им встретились очень добрые и приветливые люди.

Таруса была и остается тихим провинциальным городком, до недавнего времени по своему характеру, быту и нравам скорее большой деревней. Железная дорога в XIX веке его обошла, добираться до него всегда было непросто; ничего особенного, удивительного, отличавшего его от множества других русских городков, в нем никогда не было. Но, может, именно эта обычность, простота, типичность и сделали его своеобразным местом паломничества русской и советской интеллигенции, в первую очередь художественной.

Русский советский писатель Алексей Свирский в журнальной статье, опубликованной в 1916 году, писал о том, что «город до того безлюден и тих, что когда гуляешь в одиночестве по зеленым улицам и нечаянно забредешь на кладбище, то не ощущаешь никакой перемены в настроении, как там, в городе живых, так здесь, в селении мертвых, те же мирный покой и тишина и сон». Однако, повосхищавшись красотами природы, он называет Тарусу оброненным «великой Русью» «дорогим перстнем», «крупным алмазом», «самоцветным камнем», «драгоценностью», которую некому поднять.

Так получилось, что этот тихий захолустный городок служил пристанищем для самых разных и очень неординарных людей. Начиная с конца XIX века, с легкой руки художника в. Поленова, построившего себе усадьбу недалеко от Тарусы, сюда стекались люди, связанные с искусством – в. Борисов-Мусатов, в. Ватагин, Н. Крымов, основатель Музея изящных искусств в Москве и отец поэтессы М. Цветаевой, И. В. Цветаев. За ними потянулись поэты и писатели – Бальмонт, Цветаева, Заболоцкий, Паустовский. К тому же Таруса находилась в 101 километре от Москвы, а это, как известно, была та граница, за которую выселяли диссидентов в советское время. Многие из них нашли себе пристанище в этом старинном русском городе.

Благодаря этому жившие в Тарусе люди имели большой опыт общения с самыми разными людьми. А послевоенное время настраивало людей на доброту – выжили, уцелели, мирное небо над головой, надо жить и помогать друг другу.

Приехав в Тарусу, семья моего отца поселилась у Боголюбовой Елены Казимировны – необыкновенной женщины, которую все вспоминали с уважением и благодарностью. Она была вдовой известного врача, матерью поэта Николая Тарусского, погибшего под Сталинградом. Именно он собрал богатейшую библиотеку, поразившую тогда юного валю. Особенно большое впечатление произвело на него собрание поэтических сборников начала века, которые хранились в большом сундуке. Библиотека эта впоследствии пропала, и мой отец, страстный библиофил, всю жизнь жалел, что не попросил ни одной книжки. Елена Казимировна подарила моей бабушке икону Божьей Матери «Калужская», ставшую единственной семейной реликвией. Бабушка молилась перед ней каждый день всю свою долгую жизнь.

 

Папина сестра Ефросинья закончила заочно пединститут и учительствовала сначала в районе, а потом и в самой Тарусе. Преподавала русский язык. По негласным законам советской школы, учителя русского языка занимали особое, первейшее место среди учителей, а предмет их считался наиглавнейшим. Среди тех людей, кто помогал молодой учительнице, была и Лидия Михайловна, тоже преподававшая русский язык, ставшая затем директором школы в Тарусе – пост значительный и ответственнейший по тем временам. Это была та самая школа, которая так огорчала Паустовского своей неустроенностью. Располагалась она в трех зданиях, далеко стоящих друг от друга, учились дети в две смены. По свидетельству тети Тоси, Лида не знала «ни сна, ни отдыха». Вскоре Лидия Михайловна стала членом семьи – женой Александра Ивановича. Так что семья Фатющенковых в Тарусе быстро стала знаменитой. Даже сейчас невозможно с тетей Тосей зайти ни в сбербанк, ни в магазин, ни на почту, чтобы какая-нибудь пожилая дама с почтением не заговорила бы с ней. «А, это моя бывшая ученица, – говорит тетя Тося, – у нее еще брат хулиган был страшный». И что интересно, всех она помнит по именам, включая брата-хулигана.

Свою первую квартиру в Тарусе Александр Иванович получил в деревянном доме на улице Ленина. Он и сейчас стоит, старенький и скособоченный. Трудно представить, как могло в него вместиться семейство из 7 человек (у Шуры и Лиды вскоре родились девочка и мальчик). А ведь им принадлежал не весь дом, а лишь квартира в нем! Лида с Шурой работали с утра до ночи; валя учился, заканчивал школу; дом и дети были на бабушке и на Тосе, которая еще и учительствовала. Жили дружно.

В 1964 году Лидия Михайловна, как директор школы, получила трехкомнатную квартиру в доме на улице Нерезова. Вот с этого-то дома и началась уже моя Таруса.

Дом был двухэтажный, на 8 квартир, в то время считался одним из лучших в городе. Удобства во дворе, вода в колонке рядом с домом. В глубине двора помойка, заросшая длинными растениями с маленькими темно-розовыми цветами, похожими на маленькие орхидеи (почему-то они очень любят расти в подобных местах). Двери в Тарусе закрывали только на ночь. Все жили между домом, двором, улицей, все время запирать дверь было неудобно. А главное, было удивительное доверие, как в деревне – все вокруг свои. Не помню, когда тарусяне стали запираться, но это было вне времени этого повествования, наверное, в конце 1980-х – начале 1990-х годов.

В квартире была одна «зала» с большим диваном и две крошечные комнатки, выходящие в нее. Обстановка такая же, как по всей стране в 1960-е годы. Невзрачная мебель. Подушки горкой – снизу большая, сверху самая маленькая, накрытые тюлем. Над бабушкиной кроватью – ковер с нескладными оленями у ядовито-зеленого пруда. На окнах фиалки, розовые и синие; их цветение вызывало у хозяек вечную озабоченность, они то чахли, то колосились. Поверхности покрыты кружевными салфеточками. Были и знаменитые семь слоников, мал мала меньше, на счастье. В углу залы – книжный шкаф. Лидия Михайловна, как директор школы, имела возможность купить какие-то книги. Я хорошо помню многотомную библиотеку фантастики, которой я с удовольствием зачитывалась. В одной комнате бабушка и тетя Тося, в другой тетя Лида и дядя Шура. Дети – Галя и Сережа – ко второй половине 1960-х годов уже разъехались учиться.

За каждой квартирой был закреплен чулан в подвале, где хранили овощи, и сарай во дворе, где держали свиней. По двору бегали куры и петухи. Помню, как носили в сарай пищевые отходы, которыми кормили свиней. Мне, городской жительнице, было и интересно, и очень страшно: кто-то из местных ребят напугал меня, рассказав, что свиньи очень любят кушать маленьких детей. Замечу, кстати, что меня, горожанку, местные дети никогда не обижали, а, наоборот, всячески опекали. Я была самая младшая среди них, за что получила прозвание «клопик». Кое-какие свои «взрослые» увлечения и развлечения, как я сейчас понимаю, они от меня скрывали. Но общались охотно и по-дружески, принимали в игры, брали в недалекие прогулки, делились новостями.

Мыться все ходили в городскую баню – старинный одноэтажный домик в центре города, недалеко от моста через реку Таруску. Дни были то женские, то мужские. Ничего романтического в этих походах не было, более того, я их не любила и даже боялась. Большое, плохо освещенное помещение, в клубах пара от горячей воды много голых женщин, в том числе и знакомых, отчего становилось как-то стыдно. В деревянную темную шайку наливают воду, ставят на лавку и моются, поливаясь из ковшика, – вот и весь процесс помывки в бане. Воды мало, мои густые волосы плохо промываются; разве сравнишь это со светлой городской ванной, к которой я привыкла! Хотя теперь я понимаю, что в условиях дефицита воды, когда каждая капля приносилась из колонки на второй этаж и уносилась оттуда в сливную яму, для остальных членов семьи такое мытье было удовольствием и роскошью: лей – не хочу.

Таруса в то время по-прежнему оставалась большой деревней. Весной утопала в цветущих садах, а осенью ведрами выставляли к калиткам домов яблоки и раздавали их желающим – так много их было! Дороги были пыльные, неасфальтированные. Повсюду бегали петухи, куры, утки, гуси. Папа пел песню на стихи Заболоцкого:

 
Опротивели Марусе
Петухи да гуси.
Сколько ходит их в Тарусе,
Господи Исусе!
 

Гусей я боялась, они страшно шипели и вытягивали шею, когда шли на меня, маленькую, в атаку. Петухи же мне нравились. Мы с детьми собирали яркие перья, выпадавшие из их хвостов, и хвастались, у кого лучше. А домашние яйца были очень вкусными: бабушка варила их вкрутую, обязательно обтирала тряпочкой, чтобы оно было сухое, и давала мне: «На-ка, скушай-ко яичко!»

В то время Таруса кормила себя сама. Кусок земли с передней стороны дома был большим огородом, поделенным на длинные полосы, у каждой квартиры – своя. Чего тут только не росло – морковь, свекла, лук, укроп, огурцы, помидоры (которые неизменно снимались розовыми и потом долго «доходили» на подоконнике в квартире). А какой вкусной была первая морковка, выдернутая из грядки, обмытая там же, в большой бочке, в которой набиралась дождевая вода для поливки. Вода была грязная, земля скрипела на зубах, но вкус был чудесный.

Картошку, этот важнейший продукт русской кухни в XX веке, выращивали в полях, за городом. У каждой семьи был свой надел, а иногда и несколько, в разных местах. От земли русский человек не откажется никогда, даже если обработка ее отбирала массу сил и времени. Моя тетя Тося выращивала картошку до последнего, пока были хоть малейшие силы дойти до участка. Как мы ни уговаривали ее, объясняя, что купить рыночную картошку в 1990-е годы дешевле, проще и удобнее, чем тратить столько сил на выращивание, выкапывание, транспортировку и хранение своей. «Но своя же вкуснее», – убежденно говорила Тося. И правда, такой белой, душистой и рассыпчатой картошки я в последующие годы никогда не ела.

«Пюр’е» (произносилось именно так, мягко, а не «пурэ», как принято в городе) – визитная карточка тарусской кухни. И сегодня, услышав, что кто-то собирается в Тарусу, тетя Тося непременно говорит: «вот и хорошо, пюре сейчас поставлю».

Сохранилась фотография – я на коленях у бабушки Ирины на лавочке перед домом на улице Нерезова. лето, мне чуть больше года, семья только что въехала в новую квартиру, а мы, горожане, приехали в гости. Мама моя соорудила корону из кленовых листьев и решила меня в ней сфотографировать. Остроумный фотограф заснял весь процесс: мама пытается напялить мне на голову это странное сооружение, я отчаянно сопротивляюсь, а бабушка, немного отстраненно и с некоторым внутренним (нет-нет, на лице ничего не отражается!) недоумением, взирает на эту сцену. В финале – довольная мама, мрачная я, сломленная силой, и бабушка, все с тем же затаенным выражением. Когда бабушка умерла, мне было 33 года. Интересно, что за это время она практически не изменилась. Бледное лицо, тонкие волосы, покрытые платком, строгие светлые глаза, плотно сжатые тонкие губы, сжимавшиеся еще плотнее, когда она была чем-то недовольна. Бабушка была ровесницей XX века и лишь немного не дожила до его конца. С ним она прошла через все горести и радости; всего этого, особенно первого, у нее было предостаточно. Революция, ранняя смерть мужа, четверо детей, включая пасынка, двое умерших в раннем детстве детей (от «младенчика», как она говорила, горестно вздыхая; названием этим, судя по всему, обозначалась причина любой смерти маленького ребенка в деревне). Оккупация, голод, тяжелый труд. Женское одиночество – она осталась вдовой в 40 лет и всю себя посвятила детям. Было в ней что-то монументальное, вечное, этакая особая гордость и величественность русской крестьянки. Она никогда не жаловалась на жизнь. Нет, как положено в ее возрасте, она сожалела об уходящих силах, о слабеющем зрении, о том, что ноги переставали слушаться. Но всегда оставалась удивительно здравой умом и сильной духом.

Бабушка была человеком верующим – по старинке, по-русски, не задаваясь вопросами, а просто молясь каждый день, за здравие живущих, за упокой ушедших, ежедневно повторяя до 40 имен. В периоды религиозных гонений икона пряталась и вынималась только для молитвы. Все-таки дочь – учительница, сын работает в райисполкоме, невестка – директор школы. На моей памяти икона всегда стояла у ее изголовья, прятаться уже не было нужно. Церкви в Тарусе тогда не было. Центральный собор Петра и Павла, построенный в эпоху Екатерины II, был Дворцом пионеров; Воскресенская церковь XVII века – превращена в склад; слава Богу, что уцелела, сейчас восстановлена, украшает город. Но бабушке было достаточно ее молитв, ее иконы, ее веры.

Пока были силы, бабушка занималась хозяйством – готовила, мыла, возилась с землей. Особых хозяйственных талантов за ней не помню, да они, видимо, не нужны были в ее женской и крестьянской жизни (она так и осталась крестьянкой, хотя и прожила большую часть жизни в городе Тарусе). Вспоминаются ее круглые коврики-половики, которые она плела из старых лоскутков и чулок. Досуг проводила так, как большинство бабушек по всей Руси великой: сидя на лавочке перед домом, неспешно перекидываясь фразами с соседями и внимательным глазом рассматривая проходящих. Выражение лица не менялось, щелочки-глаза, выглядывавшие из-под платка, тоже ничего не выражали, но подмечалось все – кто, где, с кем, как. Вечером результаты наблюдений неспешно излагались родным; меня-то совсем не интересовало, что и с кем, например, делала внучка знакомой старушки, но эта своеобразная «политинформация» явно вызывала интерес у окружающих. Став совсем старенькой (почти до 97 лет в здравом уме и твердой памяти дожила), сидела на лавочке и угощала соседских детей конфетками, которые на всякий случай носила в кармане, – суета окружающего мира перестала интересовать ее.

У бабушки был своеобразный говор, она употребляла много просторечных слов: «потрусить» вместо «посолить», «побластилось» вместо «показалось», «дюже» вместо «слишком», «очень», «поворот» у нее был «повертка». Свободно обращалась с буквой «в» – «улица» у нее была «вулица», «умник» – «вумник», а вот «вкусно» звучало как «укусно», а «внучик» как «унучик». Могу представить себе реакцию моей мамы-москвички, аспирантки университета, когда ее вернувшаяся из Тарусы и только начавшая говорить дочь выдавала что-то вроде: «Я вышла вонки» (гулять) или «Глянь-ка! вона птушка мне побластилась».

Высшей бабушкиной похвалой человеку было определение – «сурьезный»; когда сердилась, протяжно говорила: «Какая ты интересная!» или «он такой интересный!». Злых, ругачих слов, особенно упоминающих некие злые силы, не говорила никогда.

Речь свою бабушка пересыпала поговорками и прибаутками. Когда родился мой младший брат, выбор его имени стал труднейшей задачей из-за того, что бабушка в это время гостила у нас дома (а точнее, была выписана сидеть со мной и помогать по хозяйству в трудный для семьи период). На каждое имя у нее тут же, невзначай (произносилось это всегда тихо и в сторону), находилась присказка. «Антон – голова комком», «Филипп – к попе прилип», и так по каждому имени. Родители злились, призывали друг друга не обращать внимание на глупости, но поневоле попадали под магию слова. В конце концов «Андрей – ходи бодрей!» показалось наиболее нейтральным, и Андрюше позволили стать Андрюшей.

Свои рассказы бабушка начинала знаменитым зачином: «У нас у Тарусе такой случа́й был…» Далее следовали истории, подчас непредставимые, доставлявшие ей большое удовольствие. Например, про мужика, который домой три дня не приходил. Жена плакала, думала, что погиб. А он пришел, ободранный, вялый и рассказал, что его встретили в поле странные люди (чаще всего в рассказе они были «американы» или «мириканцы», бабушка не доверяла всем иностранцам вообще), силой открыли рот и влили в него какую-то неизвестную жидкость. И он вроде после этого проснулся на чужом сеновале и с головной болью. Не знаю, правда ли моя смышленая бабушка верила этим историям, но рассказывала их с удовольствием.

 

Имела бабушка твердые, усвоенные с молодости, представления о многих вещах. Нам они порой казались нелепыми, хотя я понимаю теперь, что были вполне здравыми. Так, бабушка очень боялась грозы. Когда начинал грохотать гром, она гасила свет по всей квартире, на розетки вешала резиновые галоши от валенок и тихо-тихо сидела на своей кровати. Мы, дети, умудренные школьным образованием, рассказывали ей, как действует громоотвод, и требовали включить свет. Но это ее совершенно не убеждало, и грозы мы просиживали в темноте вместе с ней, в конце концов тоже пугаясь всполохов молнии.

Некоторые вещи начинаешь понимать только со временем. Так, недавно в историко-географической литературе я прочитала, что Ельнинский район был знаменит шаровыми молниями, которые ученые специально приезжали изучать в эти места. Во время грозы их бывало великое множество. Бабушка развешивала галоши на розетки именно потому, что боялась, как она говорила, что оттуда выскочит молния. Может, и не зря. Хотя в Тарусе шаровые молнии не водились.

От поноса и дизентерии бабушка советовала есть соленые огурцы, считая их лучшим средством в этом случае.

Писала она большими квадратными буквами, с многочисленными ошибками, читала по складам. Была, что называется, малограмотной. Удивительно, но это нисколько не снижало ее авторитет, она была хозяйкой в своей семье и пользовалась неизменным всеобщим почтением, в том числе и среди нас, внуков.

Сохранившиеся ее письма к младшему сыну, моему папе, студенту, а потом аспиранту и преподавателю Московского университета, гордости всей семьи, свидетельствуют о бедности и о любви. Денег не было, выкраивали копейки, посылали в Москву; иногда это не удавалось и сразу летело огорченное письмо с просьбой потерпеть и, главное, поберечь себя. Папа же не всегда мог навестить родных в Тарусе – один раз не оказалось денег даже на дорогу, в другой раз помешала холодная погода и отсутствие теплых ботинок и пальто. Помимо этого, в Тарусе, даже при наличии денег, были большие проблемы с продуктами. В 1950-е и в 1960-е годы родные просят привезти самые элементарные вещи из столицы. И все-таки любви в них больше, чем бедности. Робкие просьбы о покупках неизменно сопровождаются уверениями в том, что главное, чтобы приехал, не сможет купить – ничего страшного

Разбирать письма трудно, временами почерк становится совсем нечитаемым, в конце часто следуют приписки, что писала без очков (т. к. «Шура взял и не вернул»), плохие чернила размыты, карандаш стерся. И все-таки некий дух эпохи, семейную атмосферу они воссоздают.

Вот отрывки из них с сохранением подлинной орфографии и пунктуации. Интересно употребление предлога «в» вместо «у» («в меня» – «у меня»), так же как и в устной речи. И твердого знака в конце многих слов. Он был отменен реформой 1918 года, а бабушка все еще его ставит во многих местах в середине 1950-х, так, как ее учили в детстве и юности. Скорее всего, до папиного отъезда в Москву писем в таком количестве она никому не писала, только старшим сыновьям на фронт, но вряд ли они были многочисленными из оккупированной большую часть времени Покровки.

Все письма начинаются приветственным зачином, в котором уже много любви и сердца: «Здравстуй дорогой сынокъ валичька посылаю я тебе свой искренний и сердечный приветъ отъ своего материнского сердца и желаю тебе в новом году быть същастливымъ бодрымъ и красивымъ и ниболеть никогда никогда» (9 января 1956 года). Позже, по мере того как растет семья сына, в приветствии непременно упоминаются все – жена Света, дочь Анечка, сынок Андрюшенька, наконец, дочка Машенька, каждому шлется свой особый привет и пожелание.

Изобилуют письма наставлениями и материнскими нравоучениями и всегда от души: «Нато я есть мать чтоп меня слушать а кто радителей не слушает тому никогда счастье нет… Какая ни есть мать ну на плахое нинаставит, сам сохнеш и меня сушиш, я все время думала хотя ты в меня будиш один счисливицъ хотя и без оцаросъ но я табой гордилась… Ты валя не меня ниобижайся ты в меня застенчивой, и характер твой ниустойчивой» (1959). И практическими советами: «валя если набиреш денег на пальто то бири чтоп было красивое и приличное и сиделап на тебя хорошо мода модой а не чтоп ни одному тебе нравилось чтоп не был назади как тулуп» (1962).

Сетует бабушка и на бедность, в основном потому, что от этого страдает ее «валичька» и другие дети и внуки: «Дорогой мой сынокъ сегодня получила письмо оттебяи хочу соопчить дорогой мой настолька была огорьчина и растроелась что у тебя опититъ (аппетит. – А. П.) поивился и денегъ нетъ пока наши получишъ мы еще нипосылали и какъ ты будишъ голодовать а в меня будит сердце болеть… Заняли банку манки и варимъ кашу, и сахару занили даже и конфетъ и то нет. У нас есть еще крупа что ты привесъ иногда соскучаемся и сваримъ» (середина 1950-х).

Наконец, трогательно выглядят «заявки» на столичные гостинцы: «валя если будут деньги то привези нам… килограма полтора колбаски полкило окорочькакапченого пакета 2 муки если будит то за 46 коп. еще если нападеш гречки килограмчиков 3, 4» (1962).

Была бабушка строгой и несентиментальной. Не могу себе представить ее сюсюкающей, она никого особенно не ласкала, не целовала, не умилялась. Но не от недостатка любви, а от характера и жизненной позиции. Она рано стала старушкой. На моей памяти она все время говорила о скорой возможной смерти, в шкафу у нее лежал сверток с одеждой «на смерть», чтобы родственники не заботились об этом. Подарки они принимала так: «Хороший халат (тапочки, плед, ночная рубашка и т. д.), спасибо. Но зачем тратились, мне уже ничего не нужно, скоро помирать». И халат, и тапочки и т. д. перекочевывали в шкаф, где и хранились годами и даже десятилетиями нетронутыми. При этом воспринимала мир она удивительно живо и молодо, была в своей семье командиршей почти до самого последнего дня. В возрасте 90 с лишним лет развеселила своих пожилых детей замечательной фразой. Вздохнула, пригорюнилась и произнесла: «вот и старость подходит, детки!»

Детей своих она очень любила, и они платили ей тем же. Вообще они все были друг к другу очень привязаны. В любую погоду, в любое время года мой папа ездил на выходные в Тарусу, навещал свою маму и близких. Согласно семейной истории, сразу после войны, когда он был мальчиком, а в семье не было ни денег, ни еды, бабушке предложили забрать его в Суворовское училище, место очень престижное по тем временам, к тому же обеспеченное и хлебное. Бабушка не смогла расстаться со своим любимцем, за что он ей был очень благодарен. Уже сам немолодой профессор, после нескольких инфарктов, он тащился на перекладных с неизменными авоськами, в которых мамочке вез московские гостинцы: белый хлеб, сливочное масло, колбасу, сосиски. Потом, уже после ее смерти, возил лекарства сестре Тосе, жалел ее, после забот о большой семье она осталась совсем одна. Так получилось, что вся тарусская семья ушла в короткий срок – в период между 1996 и 1999 годом, к концу века, один за другим умерли – бабушка Ирина, Сережа, сын Александра Ивановича и Лидии Михайловны, сам дядя Шура, так и не оправившийся после смерти сына, муж Тоси Володя. Новый 2000 год из тарусян встречала одна тетя Тося.

Дорога в Тарусу и во времена моего детства была трудной. На электричке до Серпухова, потом на раздолбанном автобусе, чаще всего переполненном, до Тарусы, в общей сложности больше четырех часов. Но это в том случае, если не разливалась река Протва, заливавшая, а то и сносившая деревянный мост на полпути из Серпухова. В этом случае переправлялись на лодках, а на другой стороне ждал тарусский автобус. Автобус прыгал по ухабам и рытвинам, иллюстрируя популярную детскую считалку: «по кочкам, по кочкам, по ровной дорожке, в ямку бух!» (и такое бывало). Сами тарусяне, отправляясь в Москву, всегда брали с собой еду (кто знает, что может случиться в пути!) – вареные яйца, хлеб, колбасу. Мне это очень нравилось: мы садились в электричку, разворачивали сверток и все поедали. Был и еще один путь – водный. Можно было на электричке проехать Серпухов и доехать до станции Тарусская, там пройти к пристани и доплыть до Тарусы на корабле. Этим путем пользовалась моя бабушка, не переносившая никакого автомобильного транспорта. В автобусе ее немедленно начинало укачивать, и она выходила на первой же остановке.