Za darmo

Выжить без зеркала. Сборник новелл

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Мы только встретили Новый год. Год петуха. Есть поверье, что в этот день на столе не должно быть никакой птицы.

Я заработал себе на квартиру астрологией, но даже я не верю в такое мракобесие. А мать моей персоналии верила и запретила моей маме, которая принимала их как гостей, готовить блюда, вкус которых сделал бы их на целый год несчастными. Готовить свинину и баранину она не могла по той же причине, по которой не могла приготовить говядину: у меня была аллергия на это мясо. И несколько часов мама корячилась над приготовлением одного только горячего – здоровенной рыбины. Я не помню, какой, я только помогал зашивать её нафаршированное пузо.

Сам Новый год прошёл тоже так себе. В нашей стране принято смотреть поздравление президента по телевизору. Мы уже давно этого не делали. В нашей стране редко меняется президент и его речь тоже, а его лицо меня раздражает: оно старческое и противное.

Но мать моей персоналии сказала, что мы будем это делать, потому что это традиция.

Я хотел плакать, но не мог при матери персоналии, она бы сказала, что мальчики не плачут. Это не так.

Потом были события, которые мне пришлось стереть из своей памяти, чтобы просто уметь выглядеть адекватным, а потом в дом моих родителей пришла моя персоналия.

На тот момент мы были женаты уже полтора года, ко дню нашей свадьбы вели еще четыре. И каждый день всех этих пяти с половиной лет я говорил ей, что люблю.

А потом она пришла в дом, где на глазах у моей мамы сказала, что все между нами кончено. Она могла бы сделать это раньше, до нового года, чтобы

1). Моя мама из-за неё (хоть и косвенно) не провела все 31 декабря на кухне

2). Мы бы не смотрели новогоднее обращение президента

3). Моя мама бы не видела как я, раздавленный ею, катаюсь по полу и реву.

Я её ненавидел – это понятно. Я её уже не любил – и это меня не пугало. Мое представление о любви как о луче прекрасно все объясняло. Все рушил факт, что если бы 1). Моя мама из-за неё не провела все 31 декабря на кухне

2). Мы бы не смотрели новогоднее обращение президента

3). Моя мама бы не видела, как я раздавленный катаюсь по полу и реву

я бы продолжал её любить.

А тут, стоило этой персоналии обидеть мою маму, и пять с половиной лет ежедневных “люблю” стерлись в пыль.

Нет, любовь не вечная и не всеобъемлющая, а если кто-то ещё так думает, то никто ещё вас не вынуждал против воли смотреть новогоднее обращение президента.

И дело не в том, что я разлюбил её, а в том, что брось он меня на неделю раньше, я бы продолжал любить и по сей день.

И точно также как тот зверь просил бы выколоть себе глаза ради прощения. Ради прощения и во имя любви.

Вернувшись домой, я решил, что хочу завести рыбку. Вместо того, чтобы читать информацию о них на сайтах зоомагазинов и в пабликах о животных, я открыл ресурс, на котором собрано огромное количество дневников совершенно разных людей. Там можно набрать в строку параметров поиска необходимые слова и найти, что то, что волнует тебя, волновало когда-то и других людей в другие времена.

В общем, я подумал, что дневники врут меньше копирайтеров и вбил в поиск «аквариумная рыбка». Вот что я нашёл:

«…Тут же публикуется внушительный перечень «видов индивидуальной трудовой деятельности, которым разрешается заниматься гражданам на территории области в этом году и размеры оплаты за патент на подобную деятельность. Минимальная стоимость патента – за право на реализацию населению зоокормов и аквариумных рыбок (75 и 180 рублей, соответственно), максимальная – за так называемый частный извоз (900 рублей), техобслуживание и ремонт автомашин (940) и пошив головных уборов из меха ценной пушнины (1000 рублей в год)»

7 января 1989 года.

Больше я не нашёл ничего.

Я вбил в поиск «Линия ума»:

«…Рассматривала его ладонь. Линия судьбы всю её пересекла. Линия ума кончалась звездой. Я родилась под знаком Луны и ей подчинена. Л. Говорит, что в Царском Селе будет и Ахматова: «Мы были очень большие друзья. Она странная. Ищет себе муку мученическую… Теперь нам как-то не о чем говорить».

1 октября 1920 года

Со словосочетанием «Линия сердца» было намного больше записей. Читать их было скучно, последней была такая:

«Вера-хиромантка определила, что у меня совсем особая рука: на ней нет линии сердца. Вот даёт!!!»

14 июля 1966 года

Я уснул, до утра мне ничего не снилось, а то, что снилось утром, было приятным и незапоминающимся. Кажется, я путешествовал в теле крота.

В полдень приходили клиенты, задавали вопросы. А я отвечал. Контакта с духами особо не было. От звонка первого клиента до щелчка закрывающегося за ним замка я думал о странной ладони Владимира Владимировича. От щелчка до звонка в дверь следующего я думал о том, как хладнокровно он убил зверя. От звонка и до щелчка второго я думал о том, как скажу ему правду о его судьбе, о его руке, выдавившей глаза животному, за то, что тот нагадил у калитки.

Мне было страшно. Но вечером я шел к нему.“Барное” плескалось в его глазах.

– Отмечаем сегодня, – приветствовал меня Владимир Владимирович, – Россию в роддом повезли.

– Так вы же говорили… – я был растерян.

– Обошлось в этот раз! Бог миловал. Ну, ты же там погадать мне хотел вроде, – и он протянул руку.

Я посмотрел еще раз.

Отсутствие линии сердца и ума само по себе, может быть, и могло давать информацию об отсутствии сердца и ума, но оно было не само по себе. К нему присовокуплялся низко вздутый холм Венеры и еще несколько черт говорящих о серьезном пророчестве.

Пророчество это состояло в том, что жизнь Владимира Владимировича не кончится, пока его наследник – родной ребенок – её не прервет. Я скользнул глазами дальше. Женщина у него была одна – Россия. Я сообщил ему об этом наблюдении. Он улыбнулся и гордо кивнул:

– Со школьной скамьи вместе.

Я попросил его слегка согнуть руку, чтобы посмотреть, что там с детьми. Их количество должно было показать количество линий.

Линия на ладони человека – это по факту углубление в коже. Читатель, посмотри сейчас на свою ладонь и проверь меня: линия – это углубление в коже. У Владимира Владимировича там были выпуклости.

– Ну что?

Я рассказал ему все остальное, что увидел, но сообщить человеку, так зверски убившего очень нежно настроенное к нему животное, что он бессмертен до тех пор, пока его не убьёт собственный ребёнок, который, кажется, будет выпуклый. Я не знаю, возможно ли это.

Я сказал другое, я сказал, что должен поговорить с Россией.

Владимир сказал нет, она моя.

И сделал он это так, что я понял, она его.

Я поздравил его ещё раз и поспешил домой. Необходимо было провести ритуал вселения в Россию.

Ритуал не опасный, но мерзкий. Я проводил его только однажды. Мне хотелось влезть в голову моей возлюбленной, но мысли человека, в которого вселяешься, не читаются. Зато ясно, хоть и немного отстранённо, воспринимаешь его ощущения. Так я узнал, что она испытывает, когда ест и когда кончает. Больше я не повторял этот опыт.

Сегодня в нем была необходимость.

Я задернул шторы и зажег свечу.

Пламя становилось все более нереальным и все сильнее заполоняло комнату. Я уже видел такой эффект, знал, что к пожару это не имеет никакого отношения и не боялся. Когда пламя полностью залило окружающее меня пространство, я лишился сознания. Сознание вернулось довольно быстро, а зрение только к концу сеанса.

У меня рвало вагину. Несмотря на то, что у меня её никогда не было, я точно знал, что это за дикие ощущения внизу живота.

Так было у меня, когда я первый раз попробовал Маккалан. Мне сказали, что ощущения похожи на лизание шпалы. Я никогда не облизывал шпалу, но, сделав глоток, понял, что это именно оно. Также было сейчас: я никогда не рожал, но понимал, это роды.

Зрение ослабевало, схватки усиливались. Боль становилась невыносимой и тупой. Я задумался, зачем я это чувствую. Ответ у меня был – мне нужна была информация. Но ведь не этот вопрос меня волновал. Меня тревожило другое: зачем Россия это терпит? Во имя чего? Чтобы тиран перестал желать ее мучить? Или она искренне хотела удовлетворить его желание, подарить ему-то единственное, о чем он мог отзываться с любовью. Зачем Россия рвет себе сейчас маточные трубы, по которым победоносно и медленно, растягивая удовольствие мучения, пробирается оно. Дитя России, выжившее дитя, избежавшее кары.

А может быть, она знает о пророчестве и хочет избавиться от него?

Я начинал видеть очертания палаты. И свои (российские) колени. Акушер, несмотря на очевидное нельзя, курил у окна. Не было первого крика, и второго тоже. Ребенок не был мертв, его просто не было.

Акушер выбросил в узкую щель форточки окурок и таким же резким движением ее закрыл:

– Россия…

– Там никого не было, – ответила она ему неуверенно, но с надеждой, – там ведь никого не было?

– Но это невозможно.

– Невозможно, если бы он его не убил. А раз он его не убил, его не было, – сказала она, лишенная сил, – значит, он не жил. А не жил, значит, не умер.

Я задул свечу, открыл окна настежь и побежал к роддому. Он был близко, я бежал минут семь и запыхался.

Под окнами палаты Владимир Владимирович писал “Россия, спасибо за сына” кровью из бараньей головы.

Мясные принципы

Он говорил мне, что я должна быть сильная как мадам Чжэн. Говорил строго, стыдливо, как надзиратель в тюрьме вдруг бросит слово перед казнью бедняги. Каждый раз вздрагиваю от неожиданности: я не просила слов поддержки, не требовала, не ждала, и даже взглядом не выдала желания. Если бы он краснел, то покрылся бы пятнами, потому что слова его выходили неловкими, мучительными. Неотрепетированная речь разкоронованного короля: «сильная как мадам Чжэн».

Китайская морская разбойница, пиратка, она стала такой после смерти мужа и своим подопечным, населяющим корабль, плывущий под знаменем весёлого Роджера, была более известна как «вдова Чинга». Но мы не могли ее так называть: нам нельзя было произносить это слово – вдова. Оно было под неписаным запретом, охранялось нашим страхом выдать свои последние секреты, и это было единственное табу. Последнее, закопанное под яблоней, давно уже не приносящей плоды, но еще в цвету, сплошь покрытую белым, как каждую весну.

 

Я не пыталась пресечь его мысли об ужасном, не пресекала и никаких других слов. Я понимала, что так вырывался его предсмертный крик, сковывавший трахею, как вязкий непрожеванный кусок хурмы, звериный крик, который не мог он издать иначе, чем словами «ты должна быть сильная как мадам Чжэн». На самом деле, как вдова Чинга.

Чин.

Едва уловимый шелест моего платья.

Га.

Это он уткнулся носом в мою ключицу.

Чин-га.

Это он закрыл глаза, и я чувствую касание его ресниц.

Это мерзко засвистел чайник, и он встал, чтобы выключить его – и мы снова обычные, красивые, молодые люди, не китайские пираты, не морские разбойники. Он не мертв, а я не вдова.

Не слышно запахов, только послевкусие гранатовой кожуры эхом распространилось по комнате, по всей полости рта. Разлилось по полу, по столам, заставленными вазами с герберами и букетами флердоранжа, смешалось с запахом духов: его и моих, моих и его, его и моих.

Запах уносился на кухню. Тонкие руки двигались в такт горячей водяной струе. Несмотря на болезнь, я знаю, что выгляжу лучше, чем обычно. Мои руки чистят гранат, мои пальцы в гранатовой крови.

Капли на белой бумаге, на книжных листах, на альбомных страницах. Переворачиваю. Начинаю разговор заново. Разговор о моем вдовстве.

– Ты знаешь, что у меня СПИД, – спрашиваю.

– Знаю, – отвечает – давай чаю выпьем, а потом разберемся.

Я говорю, что хочу плакать, а он повторяет:

– Ты должна быть сильная, как мадам Чжэн.

– А я, быть может, Жанна Д'Арк.

– А для Жанны Д'Арк ты не святая.

С кухни вернулся Иоиль, взял у меня нож и спросил, куда его положить. Все стало снова похоже на явь. Понеслись запахи: кожура, застоявшаяся в вазе вода, флердоранж, герберы, бегущая вода из-под крана, его запах, мой запах, его запах, мой, застоявшаяся в моих духах вода, вода бегущая в его, в нем, в их – Иоиль.

Садись, – говорю, – рядом. А нож положи, успокойся, не торопись.

И он отвечает: «это ты успокойся».

И я успокоюсь и засну. Так всегда было: после драки. Я кусалась, а Иоиль держал мои запястья, выкручивал их – мне больно. Он ведь сильный, он старше меня. А потом встряхивал за плечи, неаккуратно и резко, и кричал – «успокойся». И я слушалась, да и сил драться больше не оставалось.

Чем старше он становился, тем тише и уверенней становилось его «успокойся». Сейчас оно звучало взвешенно и выдержано, как вино стояло в погребе на семейной вилле с десяток лет – такими были на вкус его слова.

Иоиль взял салфетку и начал вытирать мои пальцы.

Мы с ним выросли вместе и были близки. Когда наш отец ушёл из семьи, Иоиль, кажется, стал еще важнее и дороже.

Мне было около пяти, а ему в два раза больше. Он играл со своими друзьями на футбольной площадке. Суть игры была в том, чтобы набить мяч как можно большее количество раз: на колене, на руке, на шее, на голове. Я стояла рядом. Естественно, у нас были разные забавы, разные игры и сладости, и в тот день я оказалась совсем одна, без забавы, без игр и сладостей. «Раз, два, три» – они дружно считали удары мяча о спины, запястья, макушки. Никто из них не обращал на меня внимания, никто не смотрел в мою сторону, пока я прыгала, бегала, ходила на голове, дышала огнём, воевала с драконом. Их мяч поднимался к небу и падал вниз, ударившись о сетку проводов. Снова летел вверх, оттолкнувшись о кровоток шнурков кроссовка. Я заплакала от отчаяния, которого выдержать не могло мое пятилетнее сердце, мои легкие, задыхающиеся, помутневшие – никто не увидел. Я сделала очередной финт, перевернув свое тело, мокрое, слезоточивое. У меня порвался сандалий. Иоиль, не обративший на меня внимания, пока я кувыркалась в пыльной земле, глотая нечаянно грязь и песок, не заметивший моих слез и моего истошного крика, мгновенно обернулся на треск рвущейся сандалии. «Раз, два, три,» – мяч ударился об землю, соскочил с острой пятки, приблизился к небу и ударился снова, побежал было мелкой дробью по полю, но его подхватили белые руки, испачканные в чёрной земле. Больше не было слышно ни звука.

Иоиль взял меня на руки и понёс домой. Мы шли домой так долго: через все футбольное поле, сквозь школьный двор, перешли через дорогу. Оказались на нужной стороне улицы и снова шли. Пришлось открывать тяжелые ворота во двор дома.

И мне больше не встречались руки сильнее и добрее. Не было человека ближе и крепче. Не было пути дольше и труднее, чем этот путь от футбольного поля до кровати.

Он посадил меня на кровать, а сам лёг рядом, грязный, уставший.

– Хочешь, расскажу тебе, что мне приснилось сегодня? – сказал Иоиль.

Я слушала внимательно: я готова вечно его слушать.

– Это приснилось мне под утро, прямо перед пробуждением. Словно я бегу из пустого супермаркета. И мне страшно: на полках ничего нет, в магазине ни души. Я бегу мимо витрин пустых, мимо холодильников, стеллажей и везде пусто. Все эти пустые шкафы превращаются в длинный-длинный коридор, и в конце дверь. Я думаю: «как здорово!» Даже скорость сбавил. И слышу – щелчок – закрываю на секунду глаза, а когда открываю – снова все полки и витрины в жутком беспорядке. И я опять бегу, толкаю тележки, они разъезжаются с грохотом, ударяются друг о друга, словно рыцари в доспехах сражаются. И я, наконец, добегаю до кухни. В чужой квартире (я там никогда не был). Но мне спокойно и больше не страшно. Я, кстати, после этой гонки даже не запыхался. И тут Петр Петр мой одноклассник стоит с чашкой. У него имя Петр и фамилия Петр – его поэтому никто иначе не называет. И он мне говорит: «когда моя мама умрёт, мне придётся кофе купить. Потому что это она всегда его покупала. И это будет такой ритуал, понимаешь? Я так пойму, что она умерла».

А я отвечаю ему: «давай тогда ты и для нас купишь кофе, когда я умру?»

И он говорит: «ок». Прямо так и сказал: «ок».

Бесчувственная он свинья – Петр Петр из моего сна.

Он уснул, а я продолжала сидеть, пока сама не свалилась на подушку с ним рядом.

Иоиль отложил испачканную салфетку в сторону, сел на пол у дивана, прямо у моих ног: «ты помнишь как мы поцеловались в первый раз?»

Я помнила. Я помню каждого своего мужчину и каждую женщину, помню их изгибы и влажности, помню их слезы и слюни, помню каждый голос и кожу. Его помню лучше всех, потому что Иоиль – мое яблоко с древа познания.

Человек заслужил страдание за свои грехи. Но страдает он и безнаказанно. Раз надкусив яблоко, человек не попробует его больше. Только коснулся язык запретного плода – обожгло и пропало навеки. Но если уж изгнан он из рая, познавший добро и зло, вынужденный скитаться по земле, ища свой путь домой, почему бы не отдать ему это яблоко – на! Доешь! Насладись тем, ради чего идешь по выжженной твоими слезами земле!

Но то, ради чего было принесено в жертву все, осталось в том саду, где больше не оказаться тебе никогда.

Разве забудешь, как откусил кусочек?

– Помню, – ответила ему.

Он уткнулся носом в мою круглую, как теннисный мяч, коленку: «ты должна быть сильная, сестренка, как Мадам Чжэн».

Мы поужинали, я начала медленно одеваться – еще не знала, стоит ли мне выходить. Я не знала, как проведет эту ночь Иоиль, но оставаться с ним в одной квартире до самого утра мне не хотелось. Мы жили так уже месяц. За это время я не провела ни одной ночи в своей постели, возвращалась утренним метро и ложилась спать, когда Иоиль уходил, потому что у нас была одна кровать на двоих.

Ночью я знакомилась только с теми людьми, про которых мне уже когда-то рассказывали. Друзья моих друзей, братья моих подруг, мужья моих сестер. Это были стекла без диоптрий в моих очках, калейдоскопные бисерные узоры, я танцевала их, они танцевали меня. Я выбирала только тех, чьи имена хотя бы раз звучали в моем присутствии, о ком говорили другие женщины, матери, сестры, жены, и они выбирали меня. Я искала не от скуки и не от отчаяния. Дело в том, что если жить – это путь домой, то сейчас он пролегал именно здесь, среди всех этих людей, чьи имена отзвуками моря раздавались в раковинах моих ушей. Эта беспорядочная жизнь для меня была идеальным порядком.

Этим вечером я сомневалась: я чувствовала себя такой голой, голубем, не сменившим первое белоснежное оперение на серое, городское. И мне слишком нравились цветы в нашей комнате.

– Сплети себе венок, – сказал Иоиль.

Мне всегда хотелось плакать, когда с отеческим равнодушием и умиротворенностью он подталкивал меня идти куда-то в ночь, веселиться, танцевать, за двери, за кварталы, дом за домом дорогой из желтого кирпича.

* * *

Мы лежали на полу. Мартин говорил медленно, тихо, задерживал язык на букве «р». Я не вникала в его слова, они сами застревали в моей голове, словно записывались на плёнку.

Он плакал беззвучно, только слезы двумя слабыми ручьми стекали по белому лицу. В темноте этого нельзя было увидеть, но Мартина лежал на моих коленях, и я могла это ощущать.

Он был влюблён в девушку, ее звали Сонечкой. Она тоже была в него влюблена. Он был уверен, что эти два факта уже были гарантией печального конца их истории. А потом добавил, что ждёт и не знает, когда наступит этот конец. Он замолчал, и я снова почувствовала его слезы.

«Я плачу, – заговорил снова Мартин, – потому что она делает мне больно, и моя любовь делает мне больно, и ее любовь – это больно, это сотни ночей без сна на вечно крутящейся карусели. Но как только это кончится, я знаю, что свалюсь с этого аттракциона и встать больше не смогу. И я держусь изо всех сил, пока могу, как бы ни было тяжело.

Мы познакомились на Ленинградском вокзале. Она на бегу сунула мне в руку чемодан, сказала, что отдаст полцарства, если я помогу ей донести вещи до вагона. Я взял их и побежал за ней. Потом она нырнула в один из вагонов, отдала кому-то рюкзак, который несла на плече, и чемодан. Его ручка стала немного влажной, потому что у меня вспотели ладони. Вернулась ко мне, и я минуты три стоял и смотрел, как она пытается отдышаться. Понятия не имею, зачем стоял. Ждал благодарности?

А когда я спросил, не испугалась ли она, что я мог украсть чемодан. Она ответила вопросом на вопрос: «по че?» (потом я узнал, что это означало «зачем»). «Из вредности», – сказал я. А она сказала просто и легко: «так он не мой».

Позже я узнал еще кое-что: ее имя и адрес, и что опоздал на электричку. А еще через несколько часов узнал, что могу остаться переночевать у нее. Той ночью я и сел на эту карусель.

Ее звали Сонечка.

Моя птичка. Маленькая и хрупкая. Я носил ее в ладонях. Ей словно не нужны были ее крылышки, ведь я всегда был рядом.

Я охранял свою птичку от сквозняков, от солнца, от других птиц, что могли ей навредить. Я делал все, чтобы она была в безопасности, чтобы она не боялась, не болела и не плакала. Было кое-что способное на самом деле поранить ее перышки. Биполярно аффективное расстройство. Маниакальная фаза сменялась депрессивной, потом наоборот – и мы оба сходили с ума. Моя птичка то заливалась пением, то прятала в перья носик и грустила, не подавая никаких признаков жизни, не шевелясь.

Я продолжал держать ее в своих ладонях.

Но она чувствовала, что я слишком пытаюсь ее контролировать. Но как иначе: я стелил ей постель, я приносил ей виноград, чтобы она смогла утолить голод.

Будни мы обычно проводили только вдвоём, а в выходные развлекались с друзьями. Это было самое обычное время препровождение. Мы смотрели кино и курили травку. Я никогда не был моралистом, но с Сонечкой все было немного по-другому».

Мартин заерзал. Я не удержалась и дотронулась до его лица. Сухо. Он был зол, и злость ампутировала ему и грусть, и боль: все его чувства.

Когда Сонечка еще была рядом с ним, он каждый день просыпался в страхе. Нащупывал спросонья на кровати ее маленькое тело, по привычке прижавшееся к стенке, тонкие, стеклянные руки. Он без конца читал книги в мягких обложках о маниакально-депрессивном психозе и тревожных расстройствах и всеми способами пытался оградить ее от наваждения симптомов, рассматривал цветные обложки медицинских брошюр. Когда она грустила и сидела безвылазно дома, Мартин с утра уходил в парк записывать пение птиц на диктофон, чтобы весь оставшийся день они могли лежать и слушать записи. Он пытался крутить колесо, раскачивал мельничные жернова, перекатывал поле.

Мартин повернул голову так, что мог видеть меня, мой подбородок:

– Она могла часами не вставать с постели, лежать без движения лицом к стене так, что нельзя было понять, спит она или бодрствует. Мы закрывали окна, чтобы шум с улицы не просачивался в комнату, накрывали тканью аквариум (Сонечку пугали наши рыбки, с прозрачной чешуей, у них были видны тоненькие, как кровеносная система, косточки; но избавиться мы от них не могли – были в ответе за тех, кого приручили), и слушали, слушали на повторе звуки, которые я ей приносил.

 

И я был счастлив, это и было мое спасение. Весь анамнез моей жизни сводится к Сонечке. И к ее болезни.

Сонечка, маленькая тростиночка, ее колебало из стороны в сторону, все ветра и дожди, в секунду они могли расправиться с ней. Все, что изменяло ее сознание, пугало меня, все, что влиялоо на ее настроение, я хотел уничтожить. Я пытался держать себя в руках, но все шло к одному – я начал контролировать ее жизнь. Это стало причиной большой беды. Она пила все, что хотела, курила все, что горит, но только потому, что должна была знать, что может себе это позволить. Она просто маленькая, слабенькая птичка и хотела доказать каждому, в особенности себе самой, что свободна и вольна лететь куда угодно. Я все это понимал, я ведь не идиот, но справиться с собой не мог. Закатывал истерики, я, взрослый мужчина. Должен был ее защищать, но встал на сторону ее обидчиков.

Она держалась, сколько могла.

Шло время, Сонечка снова переживала очередную бесконечную фазу депрессии. Она сидела в клетке, которую я сам сложил из своих ладоней, и медленно утихала. Ей все также нравилось слушать записи птичьего щебета, которые я ей приносил, но к зиме я перестал это делать: птиц почти не было. Кто-то еще пел в парке, но эти звуки даже не было слышно на диктофоне. Она стала злоупотреблять транквилизаторами, а я не мог ей мешать. Я дал слабину тогда, когда не должен был. Просто больше я не мог смотреть, как она уже не плачет, не смеётся и не грустит, но лежит на животе и не двигается. Иногда мы были счастливы: по утрам, реже перед сном. Но прошел год, и она отравилась газом. Легла на стол, включила духовку и уснула. И я ее не виню, мне просто немного. Не по себе?

Мартин притих и начал прислушиваться к музыке за стенкой, повторяя: «слышишь, слышишь? Вот-вот сейчас, что-то очень знакомое».

Я, откровенно говоря, не слышала ничего. Может быть потому, что ни звука за стеной не было. Так мы оба скрывали те слова, которые должен был сказать Мартин, но не сказал за их ненадобностью.

На следующие несколько минут он стал неуклюжим как медведь. Он поднял голову с моих колен, чтобы сесть рядом, мотал туловище из стороны в сторону, прислушивался к звукам, которые никогда не услышит, успел несколько раз предложить мне поесть. Я сидела напротив и гладила его острые плечи.

«Ты же понимаешь, я тебя позвал не для того, чтобы с тобой переспать, – Мартин смотрел на меня не моргая, – я просто хочу, чтобы ты меня вытащила».