Czytaj książkę: «Сад оживших сновидений»
Глава 1. Аромат греха
Мир засыпал, подчиняясь колокольному звону.
Когда последний луч солнца гас над шпилями собора Чистоты, улицы города наполнялись особым звуком — шорохом ткани, скользящей по коже. Жители запирали двери, опускали шторы и принимались за вечерний ритуал, такой же древний, как сам Закон Бесчувствия. Они снимали дневные перчатки из грубой замши и надевали ночные — из тонкого батиста, пропитанного охлаждающим раствором горькой полыни. Даже во сне, когда разум теряет контроль, плоть не должна оставаться беззащитной. Даже во сне прикосновение остаётся преступлением.
Леди Ирис знала правила лучше, чем кто бы то ни было. Её покойный супруг, лорд Корвин, тридцать лет служил Хранителем Печати — тем, кто следил за неукоснительным соблюдением Закона. И теперь, спустя два года после его смерти, она всё ещё жила так, словно он мог войти в спальню с проверкой: прямая спина, плотно сжатые колени, ладони поверх одеяла в перчатках. Идеальная вдова. Идеальный гражданин. Женщина, чьё тело за тридцать пять лет не знало ни одного прикосновения, кроме необходимого — врачебного осмотра в плотных рукавицах или случайного толчка в рыночной толпе, за который полагалось немедленно принести письменные извинения.
Она не считала себя несчастной. Счастье — понятие, вычеркнутое из словарей вместе со словом «страсть». Существовали только «долг», «чистота» и «порядок». Ирис была чиста, как первый снег, как стекло, как стерильный воздух больничной палаты. Она этим гордилась.
Поэтому сон, пришедший к ней в ту ночь, показался сначала болезнью. Горячкой. Мороком, насланным злыми духами, о которых шептались старухи на задворках рынка.
Ей снилось тепло.
Не абстрактное, а очень конкретное: чьи-то ладони лежали на её плечах. Горячие, сухие, тяжёлые. Во сне Ирис не видела лица — только ощущала, как большие пальцы медленно движутся вниз, вдоль позвоночника, прорисовывая каждый позвонок сквозь тонкий шёлк ночной рубашки. Ткань скользила, электризовалась, липла к разгорячённой коже.
Во сне у неё не было перчаток. И рубашка была не из того грубого полотна, которое она носила в реальности, а из чего-то невесомого, почти неосязаемого — и оттого каждое касание ощущалось так, будто между её телом и этими незнакомыми ладонями нет вообще ничего.
Ладони спустились к пояснице и остановились. Замерли, спрашивая разрешения. Ирис во сне хотела ответить, но не могла — губы не слушались, голос пропал, осталось только дыхание: частое, рваное, с присвистом. И она поняла, что ответом было само это дыхание.
Тогда руки двинулись дальше.
Они обхватили её бёдра — широко, властно, но не грубо. Так, будто имели на это право. Словно это тело, которое она тридцать пять лет прятала под слоями ткани и правил, на самом деле принадлежало кому-то другому. Или всегда ждало именно этих ладоней.
Ирис застонала во сне — тихо, жалобно, как щенок, которого впервые погладили. И этот стон, прозвучавший в тишине реальной спальни, разорвал морок.
Она проснулась.
Сердце колотилось где-то в горле. Ночная рубашка из грубого льна прилипла к телу, мокрая от пота. Одеяло сбилось в ногах. В комнате было душно, хотя окно оставалось приоткрытым и ночной воздух, пахнущий полынью с городских стен, должен был выстудить помещение до предписанной гигиенической нормы.
Ирис села, сжимая виски. Голова кружилась. Между ног ощущалась странная, незнакомая пульсация — горячая и немного болезненная, будто там, внутри, проснулось что-то живое и теперь требовательно ворочалось. Она сжала бёдра, испугавшись этого чувства, но сжатие только усилило пульсацию, превратив её в короткую судорогу удовольствия, пронзившую низ живота.
— Что со мной?.. — прошептала она в темноту.
Ответа не было. Только тишина, только лунный свет, льющийся сквозь неплотно задёрнутые шторы, только привычный запах полыни и воска.
И что-то ещё.
Ирис повела носом. Новый густой, сладкий, с мускусной горчинкой запах, пробивался сквозь привычную горечь полынного раствора. Так пахнут нагретые солнцем розы. Или мёд, только что вынутый из сот. Или, она не знала этого слова, но её тело, кажется, знало, разгорячённая желанием кожа.
Она опустила взгляд на постель и замерла.
На простыне, там, где только что лежало её тело, темнели влажные пятна. Но не от пота. В лунном свете они отливали перламутром, как раздавленные улитки оставили свои серебристые следы. И повсюду, на подушке, на одеяле, даже на полу возле кровати, лежали лепестки.
Тёмно-алые, почти чёрные в полутьме, бархатистые, маслянистые на ощупь. Ирис подняла один, поднесла к лицу. Запах ударил в ноздри — тот самый, мускусный, сладкий, живой. Лепесток был тёплым, словно его только что сорвали с цветка, росшего под палящим солнцем.
Откуда? В особняке не было цветов. Цветы считались непристойностью — они цвели, пахли, привлекали насекомых, напоминали о дикой, необузданной природе, которую Закон Бесчувствия усмирил столетие назад. Единственным дозволенным растением была полынь — символ горечи и очищения. Вдова Хранителя Печати не могла держать в доме цветы, это было бы скандалом.
И всё же лепестки были здесь. Десятки, сотни лепестков, рассыпанных по спальне, как следы незваного гостя.
Ирис спустила ноги с кровати и вскрикнула.
Пол был горячим. Не тёплым, а обжигающе горячим, как песок в полдень. И он шевелился. Доски половиц, старые, рассохшиеся, двигались, выгибались, трещали, а из щелей между ними пробивались зелёные побеги. Тонкие, бледные, они извивались, как пальцы новорождённого, слепо шарящие в воздухе. Ирис с ужасом наблюдала, как один такой побег находит край половицы, упирается в неё — и с влажным, чавкающим звуком выворачивает доску.
Из дыры ударил свет. Не лунный — золотистый, тёплый, пульсирующий, как сердцебиение. И вместе со светом в комнату хлынули запахи — земля, влажный мох, грибница, что-то терпкое и пряное, отчего у Ирис закружилась голова снова, но на этот раз не от испуга.
Из дыры показался цветок.
Огромный, размером с человеческую голову, он разворачивал свои лепестки медленно, потягиваясь после долгого сна. Лепестки были того же тёмно-алого цвета, что и рассыпанные по постели, но у основания, там, где они крепились к сердцевине, они светились изнутри, будто наполненные горячим мёдом. Сердцевина пульсировала. Из неё сочился густой, тягучий нектар, капал на пол, и в тех местах, куда попадали капли, дерево начинало дымиться, источая аромат сандала.
Ирис смотрела, не в силах отвести взгляд. Страх боролся в ней с чем-то другим — с жадным, голодным любопытством, которого она никогда раньше не испытывала. Ей хотелось прикоснуться. Опуститься на колени. Провести пальцами по этим маслянистым лепесткам, почувствовать их тепло, их живую, трепещущую плоть.
Она одёрнула себя. Это грех. Это безумие. Это нарушение Закона.
Но ноги уже несли её вперёд. Босые ступни ступали по горячим доскам, по рассыпанным лепесткам, по побегам, которые тянулись к ней, словно коготки голодных котят. Ирис опустилась на колени перед цветком. Её лицо окутало облако мускусного аромата — густого, почти осязаемого. Нектар капал на подол рубашки, прожигал в ткани крошечные дырочки, и сквозь них горячие капли попадали на кожу бёдер, заставляя мышцы судорожно сокращаться.
Она протянула руку, и остановилась.
В лунном свете, смешанном с золотистым сиянием цветка, её ладонь выглядела странно: бледная, тонкая, с голубыми прожилками вен. Вдова Хранителя Печати. Женщина без прикосновений. Женщина-стекло. И она собиралась коснуться живого, горячего, запретного цветка.
Что-то дрогнуло в ней, не то страх, не то память о муже, не то тридцать пять лет безупречной жизни. Она отдёрнула ладонь.
И тогда цветок коснулся её сам.
Один из побегов, тонкий и гибкий, как змея, скользнул по полу и обвился вокруг её лодыжки. Не туго — едва ощутимо, как бархатная лента. Но этого хватило.
Мир перевернулся.
Ирис никогда не знала, что прикосновение может быть таким. Кожа на лодыжке — неужели она настолько чувствительна? — вспыхнула, загорелась, превратилась в один сплошной нерв, по которому побежали электрические разряды. Они поднимались выше, к колену, к бедру, к тому месту между ног, которое только что ныло от непонятной пустоты. И пустота вдруг заполнилась — теплом, тяжестью, обещанием.
Побег скользнул чуть выше, к подколенной ямке. Ирис ахнула. Ощущение было таким острым, что на глазах выступили слёзы. Ей казалось, что каждое крошечное движение лианы она чувствует не кожей, а чем-то более глубоким — может быть, самой душой. Или тем органом, о существовании которого ей никогда не рассказывали и который, оказывается, был внутри неё всё это время: органом, созданным для наслаждения.
Лиана замерла, словно давая ей привыкнуть. Цветок качнулся на своём стебле, приблизился к её лицу. От него шёл жар, как от печи. И в этом жаре Ирис вдруг увидела — или ей почудилось? — чей-то взгляд. Не глаза, нет. Но ощущение взгляда — пристального, изучающего, голодного. И одновременно — нежного. Так мог бы смотреть любовник. Если бы она знала, что такое любовник.
— Кто ты? — прошептала она пересохшими губами.
Цветок не ответил. Но лиана на её ноге сжалась чуть крепче — уже не бархатной лентой, а живой, требовательной рукой. Побег двинулся выше, к внутренней поверхности бедра, туда, где кожа была самой нежной, самой беззащитной. Ночная рубашка задралась, открывая колени, бёдра, край паха.
Ирис должна была вскочить, бежать, звать стражу — за хранение цветов казнили, за прикосновение не в перчатке казнили, а за то, что происходило сейчас, её должны были казнить трижды. Но она не двигалась. Она только смотрела, как лиана скользит по её бедру — медленно, мучительно медленно, оставляя влажный, блестящий в лунном свете след.
И когда она достигла того самого места — центра всей этой новой, пульсирующей вселенной, которую Ирис только что обнаружила в себе, — побег надавил. Совсем легко. Даже не надавил — погладил. Так, как она сама никогда не осмеливалась себя коснуться, хотя каждую ночь последние два года (она не признавалась в этом даже на исповеди) её пальцы, обтянутые батистом ночной перчатки, замирали в паре дюймов от этого места, так и не решившись сократить расстояние.
То, что случилось потом, не имело названия в её языке.
Тело выгнулось дугой. Из горла вырвался звук — не стон, не крик, а что-то среднее, звериное и человеческое одновременно. Перед глазами вспыхнули звёзды. Каждая клеточка внутри, от макушки до кончиков пальцев ног, сжалась, содрогнулась и взорвалась волной такого невыносимого, слепящего наслаждения, что Ирис на мгновение потеряла сознание.
Очнулась она на полу. Лежала на спине, раскинув руки, среди рассыпанных лепестков. Ночная рубашка задралась до груди. Ноги были раздвинуты — непристойно, немыслимо, преступно. Влажные бёдра блестели в лунном свете. Над ней склонялся цветок — уже не один, а три, пять, целый куст, проросший из половиц и окруживший её, словно стража или свита.
И все они смотрели. Ждали. Пульсировали в такт биению её сердца.
Ирис медленно села, поправила рубашку (бесполезный жест — ткань была безнадёжно испорчена нектаром и влагой) и оглядела спальню. Она больше не была спальней. Половицы вздыбились, вывернулись, из-под земли пробивались побеги, бутоны, листья. Стены покрылись мхом. С потолка свисали лианы, усыпанные мелкими белыми цветами, пахнущими ванилью. Комната превратилась в оранжерею. В джунгли. В сад.
И в этом саду, в центре, на полу, сидела она тридцатипятилетняя вдова, которая впервые в жизни испытала оргазм. Слово это было ей неизвестно, но ощущение — жгучее, стыдное, восхитительное — требовало имени. Ирис дала ему первое, что пришло в голову: «огонь».
Она коснулась рукой — без перчатки, голой ладонью — своего живота, провела ниже, туда, где всё ещё пульсировало и томилось. Её собственные пальцы показались ей чужими, неумелыми, но даже их лёгкое касание отозвалось эхом только что пережитого экстаза. Она хотела повторить это. Сейчас же. Снова и снова.
Но тут взгляд её упал на внутреннюю поверхность бедра — и она забыла про наслаждение.
На коже, там, где только что была лиана, расцвела татуировка. Тонкие линии складывались в бутон — такой же, как те, что росли из пола, но миниатюрный, изящный, словно нарисованный кистью искусного миниатюриста. Бутон светился изнутри, переливался алым и золотым, и Ирис чувствовала его — не как рисунок, а как нечто живое, имеющее свой ритм, своё дыхание. Он пульсировал в такт с её сердцем. И в такт с сердцевинами цветов.
— Что это? — спросила она вслух, и голос её дрогнул.
Дверь спальни распахнулась.
На пороге стояла Мира, её служанка, тихая двадцатилетняя девушка, которую Ирис взяла в дом год назад из сиротского приюта. В руке Миры горела свеча, и в её колеблющемся свете лицо девушки казалось неестественно бледным. Глаза огромные, чёрные смотрели на буйство зелени в спальне без удивления. Скорее с благоговением.
— Началось, — прошептала Мира, и губы её растянулись в улыбке, которую Ирис никогда раньше не видела. — Госпожа, началось! Я знала, что вы Избранная! Я всегда знала!
Ирис поднялась с пола. Ноги дрожали, всё тело казалось новым, чужим, пересобранным заново. Она смотрела на служанку и не понимала. Смотрела на цветы, на лианы, на татуировку на бедре, на свои голые, испачканные нектаром пальцы — и не понимала ничего, кроме одного.
Сегодняшняя ночь навсегда изменила её. И обратной дороги в ту чистую, стерильную, пустую жизнь, которую она вела прежде, больше не существует.
Луна за окном скрылась за тучей, и в наступившей на миг темноте бутон на её бедре вспыхнул ярче, заливая спальню алым светом.
Сад ожил. И он был голоден.
Глава 2. Клеймо
Рассвет прокрался в спальню неуверенно, стыдясь того, что застал. Он лег на изуродованный пол рваными полосами, забрался в трещины вывороченных половиц, заиграл пылинками, танцующими над разбросанными лепестками. В лучах утреннего солнца ночное безумие выглядело почти мирно: лианы на стенах перестали шевелиться и застыли причудливым гобеленом, бутоны сомкнулись в тугие кулачки, мох на стенах потускнел до благородного серебра. Сад, ворвавшийся в дом подобно насильнику, теперь притворялся гостем.
Ирис стояла у окна босая, в изорванной рубашке, и рассматривала собственную руку. Просто руку, поднятую к свету, тонкое запястье, голубые русла вен, длинные пальцы с аккуратными полумесяцами ногтей. Вчера эта рука была инструментом: ею она подписывала счета, перелистывала страницы нравоучительных трактатов, поправляла вдовий чепец перед зеркалом. Сегодня она стала чем-то иным — источником ощущений, о существовании которых Ирис не подозревала тридцать пять лет.
Она медленно провела пальцами по предплечью. Обычная кожа, чуть суховатая от полынных растворов, — но теперь каждое прикосновение отзывалось в теле колоколом. Нервные окончания, дремавшие десятилетиями, проснулись и требовали продолжения банкета. Ирис чувствовала ток воздуха, скользящего вдоль руки, чувствовала микроскопические колебания температуры, чувствовала даже запах — её собственная кожа пахла иначе, мускусом и мёдом, словно ночные цветы впитались в поры и продолжали цвести уже внутри неё.
Но взгляд неизменно возвращался к татуировке.
Она сидела на внутренней поверхности бедра, чуть выше колена, — бутон размером с фалангу большого пальца, прорисованный с пугающей анатомической точностью. Ирис никогда не видела таких изображений: внешние лепестки, туго сжатые, отливали червлёным золотом, внутренние — тем, что угадывались в глубине, — светились алым, как раскалённые угли. Бутон не был статичен. Он жил, дышал, пульсировал в такт сердцу, и, если Ирис слишком долго на него смотрела, ей начинало казаться, что лепестки медленно, почти незаметно для глаза, разворачиваются.
Она прикоснулась к татуировке кончиком пальца — и едва не закричала. Не от боли. От наслаждения, ударившего в низ живота с такой силой, что подкосились колени. Это было похоже на разряд молнии, сфокусированный в одной точке и разлетевшийся по всем нервным путям одновременно. Ирис отдёрнула руку, тяжело дыша. Значит, к татуировке лучше не прикасаться. По крайней мере, пока она не научится контролировать эту непрошеную, пугающую чувствительность.
«Клеймо», — прозвучал в памяти голос Миры.
Девушка произнесла это слово ночью, когда помогала Ирис подняться с пола, укутаться в халат, добраться до кресла, не задетого буйством растительности. Произнесла так, словно это всё объясняло. «Вы Избранная. У вас Клеймо. Я знала, что дождусь». И потом начался торопливый рассказ, обрывками, на грани слышимости, потому что Мира каждую минуту замирала и прислушивалась к шагам за дверью. Рассказ, в который Ирис, ещё не оправившаяся от потрясения, почти не вникла.
Теперь, при свете дня, она намеревалась получить ответы.
Мира ждала её в малой гостиной — единственной комнате, куда сад не добрался. То ли цветы уважили границу, то ли просто не успели, но здесь всё оставалось привычным: голые белёные стены, жёсткие стулья с прямыми спинками, камин, в котором никогда не разводили огонь из гигиенических соображений, и портрет покойного лорда Корвина над каминной полкой. Супруг смотрел с холста строго и прямо — худое лицо, поджатые губы, перчатки, демонстративно надёванные даже для позирования художнику. Ирис поймала себя на мысли, что не помнит, как выглядят руки мужа без ткани. За двадцать лет брака она ни разу их не видела.
— Рассказывай, — произнесла она, опускаясь на стул. Тело всё ещё было чужим, каждое движение отдавалось эхом где-то глубоко внутри. — Всё, что знаешь. Без утайки.
Мира стояла у двери, сцепив пальцы в замок. При дневном свете она выглядела иначе, чем ночью: исчезла экзальтация, исчезла загадочная улыбка посвящённой, осталась просто юная девушка с кругами под глазами и дрожащими губами. Но взгляд — упрямый, горячий — выдавал в ней нечто, чего Ирис раньше не замечала. Или не хотела замечать.
— Госпожа, вы знаете историю королевства?
— Разумеется. Сто лет назад был принят Закон Бесчувствия, спасший наши земли от эпидемии страстей. С тех пор мы живём в чистоте и порядке.
Мира покачала головой.
— Это официальная версия. Моя бабка рассказывала другое. Она была одной из последних, кто помнил мир до Закона. — Девушка перешла на шёпот, хотя в доме никого, кроме них, не было. — Никакой эпидемии не было, госпожа. Был бунт. Магия наших земель всегда питалась эросом, живой связью между телами. Почва родила зерно, реки текли молоком и вином, зимы были короткими, а лето щедрым на плоды. Но сто лет назад к власти пришла фракция пуритан, тех, кто считал желание скверной. Они назвали эрос болезнью, заперли Хранителей Сада, разорвали связь с Духом Плодородия и навязали Закон Бесчувствия. С тех пор земля скудеет, реки мелеют, а мы вырождаемся. Мы умираем, госпожа. Медленно, но, верно.
Ирис слушала, и где-то на периферии сознания шевелилось узнавание. Нет, не разумное, а телесное. Её тело, тридцать пять лет прожившее в стерильной темнице, вдруг вспомнило что-то древнее, родовое. Что-то, что знали её прабабки, прежде чем перчатки стали обязательными.
— Клеймо, — продолжала Мира, — это знак, что Дух Плодородия пробудился и выбрал проводника. Вы не просто Избранная, госпожа. Вы его голос, его руки в мире людей. Через вас он хочет разорвать оковы и вернуть земле плодородие.
— Через меня? — Ирис невесело усмехнулась. — Я вдова Хранителя Печати. Мой муж тридцать лет следил за соблюдением Закона. Я идеальный гражданин. Почему я?
Мира опустила глаза, и в её молчании было больше ответов, чем в словах.
— Ваш муж не просто следил, госпожа. Он был Палачом Сада. Это он участвовал в заточении Духа. Это он заковал его в лунное серебро и бросил в колодец под королевским дворцом. Вы расплата. Или искупление, смотря как посмотреть.
Ирис почувствовала, как внутри что-то обрывается. Лорд Корвин, её супруг, холодный и безупречный, никогда не прикасавшийся к ней без перчаток, — не святой праведник, а тюремщик? Палач? Она вспомнила его осунувшееся, измождённое в последние годы жизни лицо. Его бессонницу. Его ночные хождения по кабинету. Его странные оговорки. «Чистота требует жертв, Ирис. Больших жертв, чем ты можешь представить». Она думала, он говорит о своей службе. Теперь понимала — он говорил о себе.
— Почему ты служишь мне? — спросила она, вглядываясь в лицо Миры. — Ты из культа Пробуждённых, верно? Значит, знала, кто я такая. Знала о моём муже. Почему не возненавидела?
Мира впервые за утро печально и мудро улыбнулась.
— Потому что дети не отвечают за грехи родителей. А жёны за грехи мужей. Вы не знали. И потом... — она замялась. — Когда я увидела вас впервые, на собеседовании, вы поправили мне воротник. Случайно коснулись шеи кончиком пальца, без перчатки. И отдёрнули руку, словно обожглись. Но в тот миг я почувствовала — от вас исходит тепло. Настоящее, живое тепло, какое бывает только у Пробуждённых. Я ждала год, сама не зная, дождусь ли. И вот.
Ирис хотела ответить, но в дверь постучали.
Три удара, размеренных, тяжёлых. Не просьба, но приказ.
Мира побледнела. Ирис подобралась, запахнула халат плотнее, пригладила волосы — жест, въевшийся в плоть за годы вдовства. Старый, привычный, выдрессированный страх захлестнул её раньше, чем она успела подумать. Клеймо на бедре обожгло огнём, предупреждая об опасности.
— Открой, — произнесла она, сама поражаясь ровности своего голоса.
За дверью стоял Кассиан.
Инквизитор. Охотник. Правая рука нового Хранителя Печати, советника Дрейка, и самый страшный человек в городе, во всяком случае, так о нём говорили. Высокий, неестественно худой, в чёрном мундире без единой складки, он напоминал складной нож — весь состоял из острых углов и режущих граней. Даже лицо его, узкое и бледное, с глубокими вертикальными складками у рта, казалось заточенным. Светло-серые глаза, почти бесцветные, смотрели так, будто просвечивали собеседника насквозь.
— Леди Ирис, — произнёс он без поклона. Голос у него был неожиданно мягким, почти ласковым, и от этого контраста становилось ещё страшнее. — Прошу прощения за столь ранний визит. До меня дошли слухи, что в вашем особняке происходят... странные вещи.
— Странные? — Ирис приподняла бровь, изображая недоумение. Спина прямая, плечи расправлены, лицо — маска благочестивой скорби. Вдова Хранителя Печати, оскорблённая подозрениями. — Мой дом — образец порядка. Могу я узнать, кто распускает клевету?
Кассиан улыбнулся. Улыбка не затронула глаз.
— Разумеется, вы можете узнать, — произнёс он, переступая порог без приглашения. Мира отпрянула к стене, но инквизитор не удостоил её взглядом. — Но прежде, позвольте ли вы осмотреть дом?
Это был не вопрос. Ирис понимала: откажи она — и он заподозрит неладное. Согласись — и цветы в спальне станут её смертным приговором. Казнь за хранение растительности. Казнь за прикосновение. Казнь за клеймо, если он догадается задрать ей юбки.
Она медлила ровно столько, сколько позволило воспитание. Затем кивнула величественно, как королева, принимающая прошение подданного.
— Разумеется. Мира, проводи господина инквизитора.
И случилось чудо.
Кассиан обошёл весь особняк. Побывал в спальне Ирис, в кабинете покойного лорда Корвина, на кухне, в кладовых, даже в подвале, где пахло плесенью и мышами. Он заглядывал под кровати, отодвигал шторы, простукивал стены, принюхивался к воздуху. И ничего не нашёл.
В спальне Ирис пол был цел. Половицы были старые, рассохшиеся, но ни единой трещины. Никаких цветов, никаких лиан, никаких лепестков. Никакого мускусного аромата — только вездесущая полынная горечь, только воск, только пыль. Татуировка на бедре не светилась, притихла, словно зверёк, заслышавший шаги охотника. Ирис сама не верила своим глазам. Сад, бушевавший здесь ночью, исчез бесследно. Будто приснился.
Но это не было сном. Слишком отчётливо она помнила каждое прикосновение, каждую судорогу наслаждения, каждый стон, сорвавшийся с её губ. И Мира помнила. И клеймо на бедре — осязаемое, живое — помнило.
Кассиан ушёл ни с чем, но перед уходом задержался в дверях. Обернулся, скользнул взглядом по лицу Ирис, задержался на миг на её губах — и произнёс, понизив голос до интимного шёпота:
— Берегите себя, леди. В городе неспокойно. Говорят, появились Пробуждённые. Говорят, где-то цветут сады. — Пауза, заполненная тишиной. — Ваш покойный супруг умел бороться с этой скверной. Жаль, что его опыт утрачен.
И ушёл, оставив за собой запах озона, какой бывает после грозы.
Как только затихли его шаги, Мира рухнула на стул и разрыдалась. Ирис осталась стоять — прямая, как шомпол, вбитый в землю. Спина болела от напряжения, но она не позволяла себе расслабиться. Не сейчас. Не здесь.
— Госпожа, — всхлипнула Мира, — вы понимаете? Сад вас защищает. Он знает об опасности. Он...
— Замолчи, — оборвала Ирис. Не грубо, а скорее устало. — Мне нужно подумать.
Но думать не получалось. В голове крутились обрывки вчерашнего сна, сегодняшнего визита, слов Миры, слов Кассиана. И среди этого хаоса — одно повторяющееся ощущение: тепло. Живое, разлитое по телу тепло, источником которого было клеймо. Оно не обжигало больше — оно грело, баюкало, нашёптывало что-то ласковое и неразборчивое. Ирис казалось, что если она закроет глаза и прислушается, то разберёт слова.
— Нам нужно в город, — произнесла она внезапно для самой себя. — Соберись. Мы идём на рынок.
Мира уставилась на неё с ужасом.
— Госпожа, после визита инквизитора? Вам нельзя показываться! Вдруг он следит, вдруг...
— Именно поэтому, — перебила Ирис. — Если мы запрёмся в особняке, он заподозрит, что нам есть что скрывать. А так. Две женщины, вдова и служанка, отправились за покупками. Что может быть невиннее?
Она и сама не знала, зачем ей в город. Что-то звало её. Что-то тянуло наружу, прочь из этих стен, пропитанных полынью и памятью о муже. Может быть, цветы на бедре. Может быть, инстинкт, проснувшийся вместе с ними. А может быть, просто желание увидеть мир — тот самый мир, который, по словам Миры, умирал уже столетие, но всё ещё жил, дышал, трепетал под гнётом Закона.
Они вышли из особняка в полдень. Солнце стояло высоко, но не грело — в этом городе оно никогда не грело, словно боялось нарушить предписание. Улицы были безлюдны: горожане в это время трудились в мастерских или сидели по домам. Лишь редкие прохожие скользили вдоль стен, кутаясь в глухие плащи, пряча лица под капюшонами и руки в перчатках. Никто не смотрел друг на друга. Никто не останавливался. Город-улей, город-муравейник, город-склеп.
Но запахи. Откуда-то пахло свежим хлебом, из-под земли тянуло сыростью, нагретой за день, ветер доносил с реки запах воды и ила и каждый из этих запахов был для Ирис откровением. Она вдруг осознала, что тридцать пять лет жила, не чувствуя запахов. То есть чувствовала, конечно, — как все, — но не позволяла себе наслаждаться ими. Потому что наслаждение было грехом.
Теперь же она вдыхала пыльный, терпкий, живой воздух города и пьянела, как от вина.
Рынок встретил их привычной суетой. Торговцы в глухих одеждах раскладывали товар, покупатели в масках (некоторые носили маски из плотной ткани, чтобы даже дыхание не соприкасалось с чужим) перебирали овощи и крупы. Всё общение велось письменно: на прилавках лежали грифельные доски, на которых писали цену и количество. Голоса звучали редко, и говорили короткими, рублеными фразами — только необходимое, ничего лишнего.
Ирис шла мимо рядов, когда её внимание привлекла толпа.
Люди собирались в кружок у позорного столба — единственного места в городе, где разрешалось собираться. Здесь проводили публичные наказания за нарушение Закона, и горожане приходили смотреть на них с тем же чувством, с каким в древности приходили на казни. Казней, впрочем, тоже хватало, но сегодня обошлись без них.
На помосте, прикованная цепями к столбу, стояла девушка.
Совсем юная, лет шестнадцати, не больше. Худенькая, угловатая, с растрёпанными рыжими волосами, выбившимися из-под чепца. Её поставили на колени, так что она не могла ни встать, ни сесть, ни изменить позу, а только стоять, упираясь коленями в грубые доски, и ждать. Одета она была в серое рубище, какое носили преступники перед казнью, но рукава были намеренно закатаны до локтей.
Обнажённые запястья. Вот в чём заключалось её преступление.
Ирис знала эту статью Закона. За обнажённое запястье в общественном месте полагалось десять ударов розгой. За оба запястья — двадцать. За предплечья — уже нанесение клейма. Если же кто-то осмеливался обнажить плечи или, упаси Небо, лодыжки, — казнь.
Эта девочка закатала рукава до локтей. Оба предплечья открыты. Клеймо.
— Именем Закона Бесчувствия! — произнёс глашатай, стоявший рядом с помостом. — За непристойное обнажение конечностей, за соблазн, за попрание общественной нравственности преступница Кая приговаривается к двадцати ударам и нанесению очистительного клейма. Да свершится правосудие!
Палач вышел из-за столба. Грузный мужчина в балахоне с капюшоном, скрывающим лицо, в перчатках из толстой воловьей кожи. В руках он держал розгу — длинный ивовый прут, очищенный от коры, гибкий, свистящий при взмахе. Ирис видела такие на картинках в учебниках, но никогда вживую.
Первый удар рассёк воздух и опустился на предплечья девушки. Кая не закричала, только вздрогнула и закусила губу. На бледной коже вспух красный рубец.
Второй удар. Третий.
Ирис стояла в толпе и не могла отвести глаз. Что-то происходило с ней, что-то странное. С каждым взмахом розги она чувствовала, как напрягаются мышцы её собственного живота, как пересыхает во рту, как учащается пульс в том самом месте, где ночью побывала лиана. Это было чудовищно. Это было отвратительно. И это было — она не сразу осознала, но, когда осознала, похолодела — возбуждающе.