Поэты серебряного века

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Из поэтов, примыкавших к акмеистам, ближе всех к Ахматовой был Осип Эмильевич Мандельштам (1891–1938). В 1910-е годы их связывала тесная дружба, духовное общение, о котором рассказали люди, хорошо знавшие их: «Это было блестящее собеседование… Они могли говорить часами, может быть, даже не говорили ничего замечательного, но это была подлинно поэтическая игра…»

Высокий уровень образованности, посещения Западной Европы, выучка у французской поэзии, общение с российскими символистами (В. Брюсов, Вяч. Иванов) – все это было характерно для них обоих. Первая подборка стихов Мандельштама появилась в 1910 году в журнале «Аполлон», значительном и для Ахматовой. Однако несмотря на пребывание их в одной общей группировке акмеистов, всерьез связывало поэтов только личное общение – индивидуальности лириков сразу дали себя знать. Лирика Мандельштама была философична, открыто базировалась на мировой философии, требовала ответной читательской культуры. Первый его сборник «Камень» вышел в 1913 году, в 1910-е годы начали выходить и его литературно-философские эссе и исследования, которые всегда шли параллельно с его поэтической деятельностью. Пытаясь обозначить оригинальность стиля Мандельштама, глава акмеистов Н. Гумилев писал в «Аполлоне»: «Его вдохновителями были только русский язык… да его собственная видящая, слышащая, осязающая, вечно бессонная мысль».

В 1909 году в редакцию «Аполлона» вошел поэт Максимилиан Волошин – он выступал в журнале как художественный критик и обозреватель, так как сам обладал даром живописца и прошел школу познания искусства и в Западной Европе, и на Востоке, и в Средней Азии. М. Волошин (1877–1932) был одной из ярких фигур ренессансного типа, которые украсили эпоху «серебряного века» своей многогранностью. Широта интересов и дарования не давала ему возможности слиться до конца с каким-нибудь одним литературным течением, хотя в России он прошел типичную для многих поэтов школу дружеского общения с символистами. В молодости он испытал на себе влияние К. Бальмонта, В. Брюсова, А. Белого. Вышедшая в 1910 году первая поэтическая книжка («Стихотворения. 1900–1910») не принесла ему широкого признания, но читателю было ясно, что перед ним – талантливый поэт мысли. На этом пути Волошину предстояло еще долго совершенствоваться, но путь этот был своим, незаемным. Поселившись на восточном берегу Крыма, в Коктебеле, поэт создал там своеобразный художественно-артистический центр, в который стекались лучшие умы и дарования России. Этот центр словно пришел на смену «башне» Вяч. Иванова и квартире Мережковских, которые годы спустя, из-за эмиграции своих хозяев, прекратили существование. Дом Волошина в Коктебеле служил пристанищем для многих деятелей русской культуры и после трагических событий 1917 года.

Личность Волошина притягивала к себе поэтов и писателей, особенно молодых. Дружбе с «Максом» посвятила вдохновенные страницы своих воспоминаний Марина Ивановна Цветаева (1892–1941). Она была моложе Волошина на пятнадцать лет, но не чувствовала разницы в возрасте. Волошин сразу ощутил величину и самобытность таланта Цветаевой, когда прочел ее первую, еще гимназическую книжку «Вечерний альбом» (1910). Действительно, все, кто понял Цветаеву как поэта уже в этой публикации (В. Брюсов, Н. Гумилев), оказались пророками. Имя Марины Цветаевой сразу вышло за рамки всевозможных школ и направлений, ее дарование изначально не укладывалось в теории и манифесты. Вторая книга стихов «Волшебный фонарь» (1912), в сущности, тоже еще очень юношеская, примыкала органически к первой. В основе обеих – книжные впечатления, поскольку в юности Цветаева пережила страстные увлечения произведениями В. Брюсова, К. Бальмонта, Эдмона Ростана. И тем не менее справедливо заметил один из крупных поэтов «серебряного века» Владислав Фелицианович Ходасевич: «Мы же с Цветаевой, которая, впрочем, моложе меня… ни к чему и ни к кому не пристали, остались навек одинокими, «дикими». Литературные классификаторы и составители антологий не знают, куда нас приткнуть».

Но, конечно, не только книжные впечатления, порожденные прекрасным образованием и возможностью получать его в Европе, легли в основу достижений лирики «серебряного века». Новокрестьянская поэзия, замечательными представителями которой были Сергей Клычков (1889–1937) и Николай Клюев (1884–1937), необходимо дополняла эпоху.

Достаточно прочитать фрагмент автобиографии Сергея Клычкова, чтобы понять, какой своеобразный «багаж» впечатлений из детства лег в основу его будущего творчества. «…Я родился в малиннике около густой елки 3 или 4 июля 1889 года в Чертухинском лесу, которого в настоящее время уже не имеется… Матушка моя… принесла меня домой в кузову с малиной, втайне от соседей и от отца, страдавших излишней строгостью и страхом перед лешей и нечистой силой…» «…Еще в сельской школе я уже пописывал стихи про домовых и про леших…»

Сергей Клычков родился в семье староверов, которые всегда отличались особым поэтическим осмыслением природы и жизни человека. И хотя впоследствии он учился филологии и юриспруденции в Московском университете и ездил в Италию, пантеистический (то есть обожествлявший природу) взгляд на мир стал основой его раннего романтического творчества. Первые его сборники: «Песни» 1911 года и «Потаенный сад» 1913 года – обратили на себя внимание В. Брюсова, М. Волошина, Н. Гумилева и С. Городецкого. Поэты разных направлений сразу поняли, что появился истинный лирик, «птица певчая», принесшая свою «песню» из дремучих лесов, вольных полей, из потаенных уголков души крестьянского склада…

Николай Клюев родился в семье крестьян-сектантов, мать его была исполнительницей былин. Он явился на свет в Олонецкой губернии – это были заповедные места России. Поэтому и первая книжка Клюева называлась знаменательно – «Сосен перезвон» (1912). К ней примыкает сборник 1913 года «Лесные были». Струя свежего воздуха проникла с выходом этих книг в пропитанные бесконечными философскими и литературными спорами салоны и редакции журналов. И хотя стихи Клюева, овеянные волшебной символикой фольклора, были далеки от книжных хитросплетений символизма, истинный поэт, каким являлся В. Брюсов, не мог не понять тайны и красоты клюевского обаяния. Предваряя книгу «Сосен перезвон», В. Брюсов писал: «Поэзия Н. Клюева похожа на… дикий, свободный лес, не знающий никаких «планов», никаких «правил». Стихи Клюева вырастали тоже «как попало», как вырастают деревья в бору… Поэзию Клюева нужно принимать в ея целом, такой, какова она есть, какой создалась она в душе поэта столь же непроизвольно, как слагаются формы облаков под бурным ветром поднебесья».

Судьбы четырнадцати поэтов, фрагменты творчества которых вошли в сборник «Серебряный век», после 1917 года сложились по-разному. Часть поэтов оказалась в эмиграции (З. Гиппиус, Вяч. Иванов, М. Цветаева, И. Северянин, К. Бальмонт), часть подверглась репрессиям (О. Мандельштам, Н. Клюев, С. Клычков); Н. Гумилев был расстрелян большевиками; добровольно ушла из жизни, вернувшись в Россию, М. Цветаева… Но на рубеже XIX и XX веков и в первое десятилетие XX века они сумели создать «культурный ренессанс», «одну из тончайших эпох» в развитии искусства своего многострадального Отечества.

Н. Сухова

Иннокентий Анненский

(1855–1909)


Август

1. Хризантема

Облака плывут так низко,

Но в тумане всё нежней

Пламя пурпурного диска

Без лучей и без теней.


Тихо траурные кони

Подвигают яркий гнет,

Что-то чуткое в короне

То померкнет, то блеснет…


…Это было поздним летом

Меж ракит и на песке,

Перед бледно-желтым цветом

В увядающем венке,


И казалось мне, что нежной

Хризантема головой

Припадает безнадежно

К яркой крышке гробовой…


И что два ее свитые

Лепестка на сходнях дрог —

Это кольца золотые

Ею сброшенных серег.


2. Электрический свет в аллее

О, не зови меня, не мучь!

Скользя бесцельно, утомленно,

Зачем у ночи вырвал луч,

Засыпав блеском, ветку клена?


Ее пьянит зеленый чад,

И дум ей жаль разоблаченных,

И слезы осени дрожат

В ее листах раззолоченных, —


А свод так сладостно дремуч,

Так миротворно слиты звенья…

И сна, и мрака, и забвенья…

О, не зови меня, не мучь!


Сентябрь

Раззолочённые, но чахлые сады

С соблазном пурпура на медленных недугах,

И солнца поздний пыл в его коротких дугах,

Невластный вылиться в душистые плоды.


И желтый шелк ковров, и грубые следы,

И понятая ложь последнего свиданья,

И парков черные, бездонные пруды,

Давно готовые для спелого страданья…


Но сердцу чудится лишь красота утрат,

Лишь упоение в завороженной силе;

И тех, которые уж лотоса вкусили,

Волнует вкрадчивый осенний аромат.


Ноябрь

Сонет

Как тускло пурпурное пламя,

Как мертвы желтые утра!

Как сеть ветвей в оконной раме

Всё та ж сегодня, что вчера…


Одна утеха, что местами

Налет белил и серебра

Мягчит пушистыми чертами

Работу тонкую пера…


В тумане солнца, как в неволе…

Скорей бы сани, сумрак, поле,

Следить круженье облаков, —


Да, упиваясь медным свистом,

В безбрежной зыбкости снегов

Скользить по линиям волнистым…


Ветер

Люблю его, когда, сердит,

Он поле ржи задернет флёром

Иль нежным лётом бороздит

Волну по розовым озерам;


Когда грозит он кораблю

И паруса свивает в жгутья;

И шум зеленый я люблю,

И облаков люблю лоскутья…


Но мне милей в глуши садов

Тот вечер теплый и игривый,

 

Что хлещет жгучею крапивой

По шапкам розовым дедов.


В дороге

Перестал холодный дождь,

Сизый пар по небу вьется,

Но на пятна нив и рощ

Точно блеск молочный льется.


В этом чаяньи утра́

И предчувствии мороза

Как у черного костра

Мертвы линии обоза!


Жеребячий дробный бег,

Пробы первых свистов птичьих

И кошмары снов мужичьих

Под рогожами телег.


Тошно сердцу моему

От одних намеков шума:

Всё бы молча в полутьму

Уводила думу дума.


Не сошла и тень с земли,

Уж в дыму овины тонут

И с бадьями журавли[1],

Выпрямляясь, тихо стонут.


Дед идет с сумой и бос,

Нищета заводит повесть:

О, мучительный вопрос!

Наша совесть… Наша совесть.


Бессонница ребенка

От душной копоти земли

Погасла точка огневая,

И плавно тени потекли,

Контуры странные сливая.


И знал, что спать я не могу:

Пока уста мои молились,

Те, неотвязные, в мозгу

Опять слова зашевелились.


И я лежал, а тени шли,

Наверно зная и скрывая,

Как гриб выходит из земли

И ходит стрелка часовая.


Далеко… далеко…

Когда умирает для уха

Железа мучительный гром,

Мне тихо по коже старуха

Водить начинает пером.

Перо ее так бородато,

Так плотно засело в руке…

. . . . .

Не им ли я кляксу когда-то

На розовом сделал листке?

Я помню – слеза в ней блистала,

Другая ползла по лицу:

Давно под часами усталый

Стихи выводил я отцу…

. . . . .

Но жаркая стынет подушка,

Окно начинает белеть…

Пора и в дорогу, старушка,

Под утро душна эта клеть.

Мы тронулись… Тройка плетется,

Никак не найдет колеи,

А сердце… бубенчиком бьется

Так тихо у потной шлеи…


Желание

Когда к ночи усталой рукой

Допашу я свою полосу,

Я хотел бы уйти на покой

В монастырь, но в далеком лесу,


Где бы каждому был я слуга

И творенью Господнему друг,

И чтоб сосны шумели вокруг,

А на соснах лежали снега…


А когда надо мной зазвонит

Медный зов в беспросветной ночи,

Уронить на холодный гранит

Талый воск догоревшей свечи.


Маки

Веселый день горит… Среди сомлевших трав

Все маки пятнами – как жадное бессилье,

Как губы, полные соблазна и отрав,

Как алых бабочек развернутые крылья.


Веселый день горит… Но сад и пуст и глух.

Давно покончил он с соблазнами и пиром, —

И маки сохлые, как головы старух,

Осенены с небес сияющим потиром.


Смычок и струны

Какой тяжелый, темный бред!

Как эти выси мутно-лунны!

Касаться скрипки столько лет

И не узнать при свете струны!


Кому ж нас надо? Кто зажег

Два желтых лика, два унылых…

И вдруг почувствовал смычок,

Что кто-то взял и кто-то слил их.


«О, как давно! Сквозь эту тьму

Скажи одно: ты та ли, та ли?»

И струны ластились к нему,

Звеня, но, ластясь, трепетали.


«Не правда ль, больше никогда

Мы не расстанемся? довольно?..»

И скрипка отвечала да,

Но сердцу скрипки было больно.


Смычок всё понял, он затих,

А в скрипке эхо всё держалось…

И было мукою для них,

Что людям музыкой казалось.


Но человек не погасил

До утра свеч… И струны пели…

Лишь солнце их нашло без сил

На черном бархате постели.


Одуванчики

Захлопоталась девочка

В зеленом кушаке,

Два желтые обсевочка

Сажая на песке.


Не держатся и на-поди:

Песок ли им не рад?..

А солнце уж на западе

И золотится сад.


За ручкой ручку белую

Малютка отряхнет:

«Чуть ямочку проделаю,

Ее и заметет…


Противные, упрямые!»

– Молчи, малютка дочь,

Коль неприятны ямы им,

Мы стебельки им прочь.


Вот видишь ли: всё к лучшему —

Дитя, развеселись,

По холмику зыбучему

Две звездочки зажглись.


Мохнатые, шафранные

Звездинки из цветов…

Ну вот, моя желанная,

И садик твой готов.


Отпрыгаются ноженьки,

Весь высыплется смех,

А ночь придет – у Боженьки

Постельки есть для всех…


Заснешь ты, ангел-девочка,

В пуху, на локотке…

А желтых два обсевочка

Распластаны в песке.

26 июня 1909

Куоккала


Ты опять со мной

Ты опять со мной, подруга осень,

Но сквозь сеть нагих твоих ветвей

Никогда бледней не стыла просинь,

И снегов не помню я мертвей.


Я твоих печальнее отребий

И черней твоих не видел вод,

На твоем линяло-ветхом небе

Желтых туч томит меня развод.


До конца всё видеть, цепенея…

О, как этот воздух странно нов…

Знаешь что… я думал, что больнее

Увидать пустыми тайны слов…


Будильник

Обручена рассвету

Печаль ее рулад…

Как я игрушку эту

Не слушать был бы рад…


Пусть завтра будет та же

Она, что и вчера…

Сперва хоть громче, глаже

Идет ее игра.


Но вот, уж не читая

Давно постылых нот,

Гребенка золотая

Звенит, а не поет…


Цепляясь за гвоздочки,

Весь из бессвязных фраз,

Напрасно ищет точки

Томительный рассказ,


О чьем-то недоборе

Косноязычный бред…

Докучный лепет горя

Ненаступивших лет,


Где нет ни слез разлуки,

Ни стылости небес,

Где сердце – счетчик муки,

Машинка для чудес…


И скучно разминая

Пружину полчаса,

Где прячется смешная

И лишняя Краса.

<1909>


Октябрьский миф

Мне тоскливо. Мне невмочь.

Я шаги слепого слышу:

Надо мною он всю ночь

Оступается о крышу.


И мои ль, не знаю, жгут

Сердце слезы, или это

Те, которые бегут

У слепого без ответа,


Что бегут из мутных глаз

По щекам его поблеклым

И в глухой полночный час

Растекаются по стеклам.


Бронзовый поэт

На синем куполе белеют облака,

И четко ввысь ушли кудрявые вершины,

Но пыль уж светится, а тени стали длинны,

И к сердцу призраки плывут издалека.


Не знаю, повесть ли была так коротка,

Иль я не дочитал последней половины?..

На бледном куполе погасли облака,

И ночь уже идет сквозь черные вершины…


И стали и скамья и человек на ней

В недвижном сумраке тяжеле и страшней.

Не шевелись – сейчас гвоздики засверкают,


Воздушные кусты сольются и растают,

И бронзовый поэт, стряхнув дремоты гнет,

С подставки на траву росистую спрыгнёт.


Картинка

Мелко, мелко, как из сита,

В тарантас дождит туман,

Бледный день встает сердито,

Не успев стряхнуть дурман.


Пуст и ровен путь мой дальний…

Лишь у черных деревень

Бесконечный всё печальней,

Словно дождь косой, плетень.


Чу… Проснулся грай вороний,

В шалаше встает пастух,

И сквозь тучи липких мух

Тяжело ступают кони.


Но узлы седых хвостов

У буланой нашей тройки,

Доски свежие мостов,

Доски черные постройки, —


Всё поплыло в хлябь и смесь,

Пересмякло, послипалось…

Ночью мне совсем не спалось,

Не попробовать ли здесь?


Да, заснешь… чтоб быть без шапки.

Вот дела… – Держи к одной! —

Глядь – замотанная в тряпки

Амазонка предо мной.


Лет семи всего – ручонки

Так и впилися в узду,

Не дают плестись клячонке,

А другая – в поводу.


Жадным взглядом проводила,

Обернувшись, экипаж

И в тумане затрусила,

Чтоб исчезнуть, как мираж.


И щемящей укоризне

Уступило забытье:

«Это – праздник для нее.

Это – утро, утро жизни».


Две любви

<С. В. ф. – Штейн>

Есть любовь, похожая на дым:

Если тесно ей – она дурманит,

Дай ей волю – и ее не станет…

Быть как дым, – но вечно молодым.


Есть любовь, похожая на тень:

Днем у ног лежит – тебе внимает,

Ночью так неслышно обнимает…

Быть как тень, но вместе ночь и день…


Сестре

<А. Н. Анненской>

Вечер. Зеленая детская

С низким ее потолком.

Скучная книга немецкая.

Няня в очках и с чулком.


Желтый, в дешевом издании,

Будто я вижу роман…

Даже прочел бы название,

Если б не этот туман.


Вы еще были Алиною,

С розовой думой в очах,

В платье с большой пелериною,

С серым платком на плечах…


В стул утопая коленами,

Взора я с вас не сводил,

Нежные, с тонкими венами,

Руки я ваши любил.


Слов непонятных течение

Было мне музыкой сфер…

Где ожидал столкновения

Ваших особенных р…


В медном подсвечнике сальная

Свечка у няни плывет…

Милое, тихо-печальное,

Всё это в сердце живет…


Среди миров

Среди миров, в мерцании светил

Одной Звезды я повторяю имя…

Не потому, чтоб я Ее любил,

А потому, что я томлюсь с другими.


И если мне сомненье тяжело,

Я у Нее одной ищу ответа,

Не потому, что от Нее светло,

А потому, что с Ней не надо света.

3 апреля 1909

Ц<арское> С<ело>


Дети

Вы за мною? Я готов.

Нагрешили, так ответим.

Нам – острог, но им – цветов…

Солнца, люди, нашим детям!


В детстве тоньше жизни нить,

Дни короче в эту пору…

Не спешите их бранить,

Но балуйте… без зазору.


Вы несчастны, если вам

Непонятен детский лепет,

Вызвать шепот – это срам,

Горший – в детях вызвать трепет.


Но безвинных детских слез

Не омыть и покаяньем,

Потому что в них Христос,

Весь, со всем своим сияньем.


Ну, а те, что терпят боль,

У кого как нитки руки…

Люди! Братья! Не за то ль

И покой наш только в муке…



Вячеслав Иванов

(1866–1949)



Ясность

Вл. С. Калабину

Ясно сегодня на сердце, на свете!

Песням природы в согласном привете

Внемлю я чуткой душой.

Внемлю раздумью и шепоту бора,

Речи безмолвной небесного взора,

Плеску реки голубой.


Смолкли, уснули, тревожны, угрюмы,

Старые Сфинксы – вечные думы,

Движутся хоры пленительных грез,

Нет своей радости, нет своих слез.


Радости чуждой, чуждой печали

Сердце послушно. Ясны,

Взорам доверчивым въяве предстали

Воображенья волшебные дали,

Сердца манящие сны.

1885 (?)


Русский ум

Своеначальный, жадный ум, —

Как пламень, русский ум опасен:

Так он неудержим, так ясен,

Так весел он – и так угрюм.


Подобный стрелке неуклонной,

Он видит полюс в зыбь и муть;

Он в жизнь от грезы отвлеченной

Пугливой воле кажет путь.


Как чрез туманы взор орлиный

Обслеживает прах долины,

Он здраво мыслит о земле,

В мистической купаясь мгле.

1890


Золотое счастье

Я блуждал в саду блаженных

И, влюбленных дев увидя:

«С чем сравнимо ваше счастье?» —

Их спросил; они ж, потупясь:

«С розой утренней!» – шепнули.


Я спросил детей счастливых:

«С чем сравнимо ваше счастье?»

Очи тихие воскинув,

Дети молвили: «С небесной

Безмятежною лазурью».

 

Вопросил я светлых духов:

«С чем сравнимо ваше счастье,

Непорочные, святые?»

Возлетая, пели духи:

«С белизною стройных лилий».


И, склонясь с участьем, Муза:

«Друг, и ты в саду блаженных?

С чем твое сравнимо счастье:

С небом ясным, розой алой

Иль лилеей белоснежной?»


Я ж: «Мое не схоже счастье, —

Ей ответствовал, – ни с розой

Нежной, ни с лилеей снежной,

Ни с безоблачной лазурью:

Золотой мне жребий выпал.


Горячо и горделиво

В сердце блещет солнце счастья,

Мещет вкруг лучи златые,

Как власы златой Венеры,

Как моей царицы кудри!»


Улыбнулась нежно Муза:

«Дважды ты блажен и трижды,

Как блажен лишь Феб единый,

Лучезарный и влюбленный,

Строя лиру золотую».

1895


На склоне

Овцы бродят подо мною,

Щиплют зимний злак стремнин.

С атлантической волною

Из обрывистых глубин


Веет солью. Твердь яснеет

Робкой лаской меж камней.

Даль туманная синеет;

Чайка и́скрится по ней…


Горько, Мать-Земля, и сладко

Мне на грудь твою прилечь!

Сладко Время, как загадка

Разделения и встреч.


С тихим солнцем и могилой

Жизнь мила, как этот склон, —

Сон неведения милый

И предчувствий первый сон!

1899 (?)


Москва

А. М. Ремизову

Влачась в лазури, облака

Истомой влаги тяжелеют.

Березы никлые белеют,

И низом стелется река.


И Город-марево, далече

Дугой зеркальной обойден, —

Как солнца зарных ста знамен —

Ста жарких глав затеплил свечи.


Зеленой тенью поздний свет

Текучим золотом играет;

А Град горит и не сгорает,

Червонный зыбля пересвет,


И башен тесною толпою

Маячит, как волшебный стан,

Меж мглой померкнувших полян

И далью тускло-голубою:


Как бы, ключарь мирских чудес,

Всей столпной крепостью заклятий

Замкнул от супротивных ратей

Он некий талисман небес.

18 июня 1904


Весенняя оттепель

Ленивым золотом текло

Весь день и капало светило,

Как будто влаги не вместило

Небес прозрачное стекло.


И клочья хмурых облак, тая,

Кропили пегие луга.

Смеялась влага золотая,

Где млели бледные снега.

23 января 1905


Лебеди

Лебеди белые кличут и плещутся…

Пруд – как могила, а запад – в пыланиях…

Дрожью предсмертною листья трепещутся,

Сердце в последних сгорает желаниях!


Краски воздушные, повечерелые

К солнцу в невиданных льнут окрылениях…

Кличут над сумраком лебеди белые,

Сердце исходит в последних томлениях!


За мимолетно-отсветными бликами

С жалобой рея пронзенно-унылою,

В лад я пою с их вечерними кликами —

Лебедь седой над осенней могилою…

<1906>


На башне

Л. Д. Зиновьевой-Аннибал

Пришелец, на башне притон я обрел

С моею царицей – Сивиллой,

Над городом-мороком – смурый орел

С орлицей ширококрылой.


Стучится, вскрутя золотой листопад,

К товарищам ветер в оконца:

«Зачем променяли свой дикий сад

Вы, дети-отступники Солнца,


Зачем променяли вы ребра скал,

И шепоты вещей пещеры,

И ропоты моря у гордых скал,

И пламенноликие сферы —


На тесную башню над городом мглы?

Со мной, на родные уступы!..»

И клекчет Сивилла: «Зачем орлы

Садятся, где будут трупы?»

Между 1905 и 1907


Нива

В поле гостьей запоздалой

Как Церера, в ризе алой,

Ты сбираешь васильки;

С их душою одичалой

Говоришь душой усталой,

Вяжешь детские венки.


Вязью темно-голубою

С поздней, огненной судьбою

Золотые вяжешь дни,

И над бездной роковою

Этой жертвой полевою

Оживляются они —


Дни, когда в душе проснулось

Всё, в чем сердце обманулось,

Что вернулось сердцу вновь…

Всё, в чем сердце обманулось,

Ярче сердцу улыбнулось —

Небо, нива и любовь.


И над щедрою могилой

Не Церерою унылой

Ты о дочери грустишь:

День исходит алой силой,

Весть любви в лазури милой,

Золотая в ниве тишь.

26 июня 1907


Март

Поликсене Соловьевой

Теплый ветер вихревой,

Непутевый, вестовой,

Про весну смутьянит, шалый,

Топит, топчет снег отталый,

Куролесит, колесит,

Запевалой голосит…


Кто-то с полночи нагреб

На проталину сугроб,

Над землею разомлелой

Пронесясь зимою белой.

Старый снег на убыль шел, —

Внук за дедушкой пришел.


Солнце весело печет,

С крыш завеянных течет.

С вешней песней ветер пляшет,

Черными ветвями машет,

Понагнал издалека

Золотые облака.

<1910>


Дионис на елке

Кто заглядывает в щелку

На рождественскую елку?

Пестун мраморный – Сатир —

Не пускает к нам ребенка,

Говорит: «Там в людях мир».

Резвый бог смеется звонко,

Рвется, кудри размеча,

А на елочке на тонкой —

Загорается свеча.

1910


Александру Блоку

1

Ты царским поездом назвал

Заката огненное диво.

Еще костер не отпылал,

И розы жалят: сердце живо.


Еще в венце моем горю.

Ты ж, Феба список снежноликий,

Куда летишь, с такой музыкой,

С такими кликами?.. Смотрю


На легкий поезд твой – с испугом

Восторга! Лирник-чародей,

Ты повернул к родимым вьюгам

Гиперборейских лебедей!


Они влекут тебя в лазури,

Звончатым отданы браздам,

Чрез мрак – туда, где молкнут бури,

К недвижным ледяным звездам.


2

Пусть вновь не друг, о мой любимый!

Но братом буду я тебе

На веки вечные в родимой

Народной мысли и судьбе.


Затем, что оба Соловьевым

Таинственно мы крещены;

Затем, что обрученьем новым

С единою обручены.


Убрус положен на икону:

Незримо тайное лицо.

Скользит корабль по синю лону,

На темном дне горит кольцо.

Лето 1912


Сентябрь

Отчетливость больницы

В сентябрьской тишине.

Чахоточные лица

Горят на полотне.


Сиделка сердобольно

Склонилась, хлопоча;

И верится невольно

В небесного врача.


Он, в белом балахоне,

Пошепчется с сестрой —

На чистом небосклоне

Исчезнет за горой.


Всё медленно остынет

До первых снежных пург, —

Как жар недужный вынет

Из бредных лоз хирург.

1912


Счастье

Солнце, сияя, теплом излучается:

Счастливо сердце, когда расточается.

Счастлив, кто так даровит

Щедрой любовью, что светлому чается,

Будто со всем он живым обручается.

Счастлив, кто жив и живит.


Счастье не то, что годиной случается

И с мимолетной годиной кончается:

Счастья не жди, не лови.

Дух, как на царство, на счастье венчается,

В счастье, как в солнце, навек облачается:

Счастье – победа любви.

20 июня 1917



1На колодцах.
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?