Za darmo

Маски

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Разговором подергались

Чтобы нарушить молчание, тягостное, Никанор стакан с чаем – холодным, прокисшим, лимонным, – вдруг выбросил вверх:

– За здоровье хозяюшки, Элеоноры Леоновны!

Тут встрепенулся профессор:

– Да, ты, брат, – тащи меня к ней!

– Ну-с, – она-с!

Волосатый из кресла запрыгал кадык, а не Тителев: в кресло вцепясь крючковатыми пальцами, он точно умер.

И – бацнула входная дверь; и – казалось, что кто-то на месте бежит, притопатывая хлопотливо, но в дверь не вбегая:

Легка на помине!

И Тителев бросился в дверь крючковатыми пальцами; в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами.

А Серафима покрылась мурашками: вскрикнулось.

– Что? – Никанор.

Голосок, как звонок, задилинькал в передней:

– Ау?

Серафима забегала: свечку зажгла, став в пороге со свечкою; ротик – кричмя.

– Серафима Сергеевна?

– Я!

И в коричневых мраках просунулась личиком, из ореола свечного, сквозного и желтого чуть выясняясь зелененьким платьицем.

Элеонора Леоновна в юбочке с отсверком, в очень цветистенькой кофточке, нежно попахивая «убиганом», схватила малютку за руки с такой быстротою, как будто хватаемая была мышкой, а не человечиком.

– Ну?

– И вы – тут?

– И я – рада!

– Вам рада я!

А Серафиме на это «и вы» от спины к пояснице – опять муравейчики: мысли чужие какие-то; ручки в костяшках («Как лед», – промелькнуло) в холодненьких пальчиках, стиснула ручку.

Но гневно сверкнули глаза:

– Вы меня проведите к себе: я – боюсь!

И походкой своей, лунатической, кошьей, она, – узкотазая, маленькая, – наклоненной головкой, ушком наставляясь на лай голосов, себе в носик глаза закосивши и в нос Серафиме стрельнув завитыми дымками, –

– везде с перекурами, –

– за Серафимой прошла.

Электричество щелкнуло:

– Вот.

И стояла, загладивши пальчиками волосинки цветистого платья, следя, как дымки по ним бегали:

– Нравится?

У Серафимы неискренно вырвалось:

– Что за прекрасная комната!

Бирюзовая празелень фона: диванчика, креселец; крапины розово-серые в кремово-желтом и в бледно-лимонном Хотя и жеманно!

– Должна принести благодарность.

– Ну, ну, – с суховатым прищуром; и сухенько затараторила: вовсе «партийная» дамочка, сладко попахивающая.

И Серафима поморщилась: в серо-кисельную скатерть:

– Обои сиреневые…

– Прелесть что!

– И – не прелесть!

– Сама выбирала…

– Вкус ваш!

А – что дальше? Ничто?

Нет, – «Глафира Лафитова».

– Ну, – что она?

Выручала «Глафира Лафитова» раз уж пятнадцать: когда сказать нечего, то – появлялась она.

На «Глафиру» в шестнадцатый раз Серафима – ни звука.

– Ну вот: и – прекрасно!

И с тем же икливеньким, сдержанным выкриком Элеонора дала ей понять, что словами надергалась досыта с ней; Серафима, лицо отвердивши, все сносливо вынесла; гневный вздох подавив, перерезала нить разговора склонением личика в руку, поставленную острым локтем на скатерть кисельного цвета; опять эта скатерть?

Леоночка, за руку взяв Серафиму, ее для чего-то вела в коридорик; расхлопнула дверь:

– Вот – тут вот: вот – уборная…

Думалось: лучше, поднявши юбчонку, скрести себе ногу за ловлею блох, чем чесаться психически.

– Вот – выключатель: вода – не спускается.

И – как невинно взглянула:

– И – поговорили.

Взглянула, как издали, блеском своих изумрудов, – не глаз: и стояла с открывшимся ротиком, будто уйдя в тридесятое царство свое за лазурными цветиками, бросив тени густые свои в Серафиму, которая думала: как ей не стыдно, невинностью лгать и русальные глазки простраивать!

Сделалось совестно: и – помогала головкой угрюмо.

Когда б понимала, то, –

– вероятно бы, –

– с ожесточенным, с пылающим личиком ринулась бы на нее: обхватить, обогреть, уложить, как больного ребенка, в постельку; и – песенки ей колыбельные петь!

– Ну?

И обе, затиснувши ротики, бровки зажавши, протопали в лай голосов.

Плоскогрудая девочка с книксеном

Тут же профессор увидел: –

– робея, дурнея и переминаясь в пороге, из двери просунулась робкая девочка в платьице с розовым отсверком, с рыжими пятнами, с черненьким крапом; и – с книксеном.

Книксен не сделав, стояла с открывшимся ротиком, платье свое теребя.

Зарябило в глазах: точно рой черных мушек в глаза ему кинулся, с платья снимаясь.

Во что-то нацелясь, он сдернул очки, потянувшися носом разведывать воздух.

– Жена моя, – скалясь, как тигр, руки выбросил Тителев, – Элеонора!

И в кресло вцепился опять крючковатыми пальцами. Шаркнул профессор, теряяся:

– Рад!

А Леоночка, лобиком бросив свою завитую головку, бодаясь головкой, отпрянула в тень, потому что профессор спиною вдавился между Серафимой и братом.

Как будто в бега друг от друга пустились: спинами!

Тотчас, взяв в руки себя, –

– Рада!

– Рад! –

– Руки сжавши друг другу, присев друг пред другом на кончиках кресел друг друга разглядывали.

И профессор с лукавою шуткой провеял на Тителева белым усом.

– Я вот-с… Говорю себе: ясное дело, – супруга твоя еще маленькая… Кашку кушает!..

А Леонорочка, ставши живулькою розовой, взором на нем откровенно занежилась; будто весеннее солнце блеснуло в глаза, а не этот косматый старик, на нее поглядевший с лукавою лаской; как дерево зыбкое, вдаль уплывая вершиной за ветром, корнями привязано к твердой земле, – так она свой порыв передерживала: в ноги пасть; и на мужа косилась украдкой, разглядывая удлиненный затылок, – и узкий, и волчий: волчиная стать, волчьи уши, прижатые к черепу: –

– знала она, что – овца: в волчьей шкуре; и стало ей жалко его.

А профессор – медведица!

Стала живулькою розовой, чуть не спросив.

– А что Митенька?

Передержала себя: это быль; но быль – пыль!

И припомнилось ей, –

– как –

– схватяся за львиные лапочки кресла, вскочив, чтоб бежать, будто – орангутанг, не «отец», рассыпался профессор в любезностях!

Бегством все трое пустились в переднюю, где он кота с перепыху надел на себя вместо шапки, «отец» – с перекошенной, злою гримасою; он – с перетерянным плачем: сквозь смех.

Так последняя и роковая их встреча, – единственная, – отпечаталась в памяти!

У Серафимы же вырвалось:

– А!

Встрясом плечи.

– Вы что? – Никанор.

– Нет, что с нею? – склонясь к Никанору. – Откуда болезненная экзальтация эта?

– Так чч-то, – Леонора Леоновна к брату, Ивану, всегда относилась с горячей сердечностью, – строго одернул ее Никанор.

Но прищурясь, он борзеньким носиком быстро поерзал меж ними: как будто в обоих – свое, недосказанное, переглядное слово.

Встав в тень, Серафима опять поманила кивочком:

– Зачем она так беспокоит его?

– То есть – как?

– Ну, – не знаю.

А взгляд Леоноры как бы говорил:

«Много, много воды утекло».

И тонула в глазах своих собственных, густо синя папироской и выставив ручку, точеную, точно слоновая кость.

Серафима подумала:

«Что за претензии?»

Эти претензии воспринимала она, как порыв – неестественный.

Брат, Никанор, не ответивши ей, перестегивая пиджачок, подсел к брату, Ивану:

– Как, что?

– Как тебе – эдак, так – Леонора Леоновна?

– Мы… да какая-то, да-с, дергоумная барышня, – скрылся от брата усами.

– Она уже – эдак.

– Как?

– Дама!..

– Забавная барышня-с…

Твердо упорил, задумавшись явно; и, явно, – над ней.

Вдруг стараясь занять разговором ее, – но таким, каким дряхлые старцы стараются, став еще более дряхлыми, выставить в шутку шестнадцатилетних девчонок пяти-шестилетними пупсами – рявкнул он:

– Котиков любите-с?

Вновь, точно дерево, в ветер рванувшееся, Леонорочка, пальцы ломая, – к нему; и опять, точно дерево, корнями привязанное, оглянулась на мужа: сидел, уцепившися пальцами в кресло, не слыша, не видя стальными глазами; жесть – губы зажатые; в лоб же морщина влепилась, вцепяся, как хвост скорпиона.

– Нет, не по пути с ними нам! – Серафима настаивала в Никанорово ухо.

Поморщился:

– Элеонора Леоновна, Терентий Титыч – друзья!

Но подумалось: недруг и тот до поры – тот же друг и морщинки от лобика рожками в угол наставились.

Тителев встал, ей блеснул:

– Добрый вечер, – критический критик… Да я забегу еще.

Не отзываясь на шутку, без всякого повода вышла из тени она; свою выгнула голову; руки – на грудь, отступя припадая на ногу, – насупилась хмуро.

Он – вышел.

И мир, как разбойник

Профессор вышарчивал взад и вперед; точно он, не, имея пристанища, странствуя, видел градацию дальних ландшафтов; вдруг – замер он; руки свои уронил; носом – в пол, в потолок, чтобы выслушать отзвук в себе –

– синей мысли, –

– о первой их встрече.

Да – первая ли?

Вот что выслушал: –

– перед золотеньким столиком чашечку чая, фарфор, розан бледный, поставил лакей перед ним, ему виден кусок кабинета, открытый в гостиную, – кубово-черного, очень гнетущего тона, такого же, – как фон обой этой комнаты! Красные кресла жгли глаз своим пламенем адским оттуда; и были такого же колера, – как эти красные пятна

А девочка эта сидела, – так точно– с таким же раскрывшимся ротиком.

Выслушав это, он руки с улыбкой седою развел пред Леоночкой; торжествовал над молчаньем своей бородою, – безротой и доброй

____________________

Вдруг усом вильнул; и – слова, плоды дум, точно сладкие яблоки, стал бородой отрясать.

– Все идет, говоря рационально, – по предначертанью. Улегся усами; прошелся он:

 

– Царствует – царь… Безначальные – мы. Руки сжал: носом – в пол:

– Что же, – будем готовы.

И глаз в блеск порочных, агатовых глаз, расширяющихся в изумруды невинные, –

– глаз –

– просинел.

Из агатовых глаз – в голубые глаза Серафимы он ринулся; и Серафима сказала – глазами в глаза:

– Я – готова: на все.

Но он, вынув свой глаз из нее; повенчав ее взоры с Леночкиными, он читал ее мысли; но сделал рукою ее от себя отстраняющий знак:

– Вы – останетесь здесь: не пойдете.

И руку, как с пальмовой ветвью, приподнял – к Леоночке:

– Мы с ней – пройдем!

И казалось, что в ней соблеснулися звезды; и звездный поток, – тот, который'глубокою осенью сыплется из синеродов над скупой землей –

– Леониды, –

– посыпался!

Он же в ответ ей на блеск:

– Были львицею: станете – девочкой.

И Никанору, бросавшемуся, руки выбросил:

– Я – к вам: вернусь; будет – радость!

– Да что вы, профессор?

– Куда собираешься ты?

Он ответил загадкой:

– Туда, где вас нет…

И прошелся; и – видели: борется с чем-то.

– Мы – косные: бодрствовать – трудно… И мир – как разбойник.

Из глаз он выбросил солнечный диск:

– И разбойника братом хотел бы назвать я.

Тут став повелительным, он указал на порог – Леоноре Леоновне:

– Ну-с, вы – готовы?

И дернулась; вертиголовкою, расчетверясь меж собою,

профессором, парочкой дико ее пожиравших глазами людей, – Серафимою и Никанором, – глаза, не мигающие опуская в носочки, как будто ее наказали – вперед наклоненной головкой,

– как тихий лунатик, –

– прошла!

И за нею он вышел.

И больше его Никанор в старом мире не видел, когда они встретились, –

– все –

– было –

– новое!

Крылышки бабочки

Вслед Серафима – бежком: в наворачиванье обстоятельств; подняв свою ручку и ей, как щитом, защищался, напоминала головкою отрока быстрого.

Бросила:

– Там – в мою комнату… Там – в моей комнате… можете… вы…

И – задохлась она: из глаз – жар; во рту – скорбь.

– Ну, – пошел разворох разворота!

В диван головою, а плечи ходили; зубами кусала платочек; не плачем, а ревом своим подавясь, занемела; и – ком истерический в горле.

– Чего это вы? – Никанор. – Брат, Иван, объясняется с Элеонорой Леоновнои; он, вероятно, мотивы имеет свои.

Но мотивы такие – болезнь.

– Рецидив.

Посмотрела; и – что-то коровье во взгляде ее.

____________________

Леонора Леоновна, крадучись, переюркнула под стены; на край бирюзового пуфика села; уставилась глазками в розово-серые крапины, глазок не смея поднять.

Он же, крадучись тоже и вставши на цыпочки, пальцы зажатые приподымал умоляюще; и приворковывал, как старый голубь:

– Да вы…

– Не волнуйтесь!

– Прошу вас…

Как чайная роза, раскрылось лицо:

– Да вы… выслушайте!..

Леонорочка с пуфика переползла на диванчик: поближе к нему; и согнув под себя свои ножки, накрыла юбчонкою их.

Он боялся рукою коснуться плеча: точно он не хотел обмять крылышек бабочке:

– Я, говоря рационально, узнал вас.

Глаза ее, как драгоценные камни лампады, сияли; закрылась руками; а он, нагибаясь, пытался увидеть сквозь пальцы в них спрятанный глаз:

– Вы – Лизаша Мандро.

И увидел не глаз, а слезинку, которая в пальцы скатилась:

– Ну, ну-с: ничего себе…

– То ли бывает?

– Проходим-то все мы – под облаком.

Пав на живот, как змея, на него поползла, пересучиваясь и толкаясь худыми, как палочки, ножками.

Он сел на корточки, выставив нос и ладони пред ней, как бы их подставляя под струйку, чтоб бросила личико в эти ладони, которые жгли, как огонь: переполнить слезами.

Он плечики пляшущие, точно пух белоснежный, наглаживал:

– Плачьте себе…

Воркотал, точно дедушка, внучке прощающий:

– Мы полагали не так, как нас, – выбросил руку свою, – положили: меня, вас… и…

– Вашего…

– Батюшку.

Он запинался.

Тут в воздухе взвивши и ручки, и ножки, а спинку чудовищнейше изогнув, опираясь качающимся животом о пружины диванчика, выявила акробатикою истерическое колесо.

И разбросалась с плачами.

Он же над нею зачитывал лекцию:

– Жизнь – давит нас; оттого мы и давим друг друга; жизнь – давка: в пожарах.

И встал, и прошелся, и сел:

– Дело ясное: эти побои его адресованы были не мне-с; и – не он наносил.

Носом цветик невидимый нюхал.

– События эдакие с точки зрения высших возможное тей – тени-с прохожего облака.

И топоточки под дверью расслышал: малюточка бегала: топами ножек выстукивала: пора спать!

– Не шумите-с: нас могут услышать, – понесся он к двери; и – высунул нос.

И – отдернулся: –

– сосредоточенно руки скрестив на груди, не трясясь, точно палочка платье повисло), в тенях еле выметилась Серафима, вперя огромные бельма.

Огромное, черное «же», – три морщины, – чертились: от лобика.

Чуть не упала; но – выстояла.

____________________

Леонора в слезах протянула ручонки; и не понимала, что с ней; смеялась и плакала:

– Можно?

И знала, что надо принять то, что вспыхнуло.

Он – неожиданно руки раскинувши: с рявком:

– Все можно-с!

Решение – акт; в ней – согласие:

– Можно вам все сказать: все-все-все?…

И на простертые руки упала головкой.

– О нем.

И он гладил головку, к груди прижимая.

Весенняя струйка лепечет у ног: –

– все-все-все: понесу расскажу!

Ставши струйкой, – она вылепетывала то, о чем рассказать не сумеет писатель.

____________________

За дверью едва Серафима расслышала:

– Пелль-Мелль-отель – говорите?

– Тридцатый номер?

И не удержалась: просунула голову.

– Есть!

И профессор отпрянул под лампочку, быстро записывая.

Но увидев малютку, он книжечкою записною – в нее, а свободной рукою с дивана Леоночку сдернувши, на Серафиму швырнул; повелительно рявкнул;

– Мой друг!

И – светящийся диск, а – не глаз!

– Прошу жаловать!

Руку, одну, Серафиме за спину, другую за спину Лизаше:

– Лизаша Мандро!

Друг о друга носами их тыкнул; и – выскочил в дверь.

____________________

Посмотрели друг другу в глаза: золотые, сияющие, – в изумрудные канули; ахнув, всплеснули руками:

«Лизаша, которая, и о которой!»

Смеяся и плача, упали в объятия.

А шуба медвежья прошла мимо двери: прошаркали ботики.

Глупая рыба – Вселенная

О, переполненное, точно вогнутый невод, звездой, – несвободное, обремененное небо!

О, – то же звездение: праздное!

Тителев мерз на дворе, больше часу разглядывая, как ничто закачалось дрожащими и драгоценными стаями.

Звезды, –

– зернистые искры, метаемые, как икра,

как-то зря, –

– этой рыбой –

– вселенной!

Глаза прозвездило до… мозга.

И он полетел через двор, наклоняясь с напором, со стропотством: быстро, ступисто шагнул на подъезд; бахнул дверью передней тетеричкой: в дверь кабинетика.

А из гостиной к нему – шаг Мардария, вышедшего через люк из подполья.

И он застопорил крепким затылком, ушедшим в плечо; пережвакнул губами, зубами кусая плясавшую трубку; отсчитывая и пересчитывая синие каймы ковра; и вся быстрость. которую он развивал на бегу, улизнули в него; скосив глазик, посапывая и надувшися из-за усов, гладил бороду, громко упоря носком, ударяющим в пол.

А Мардарий, ему на плечо положив жиловатую лапищу, из-за плеча протянулся: усами оранжевыми:

– Ну?

– Что «ну»?

И Мардарий – глазами в глаза:

– Дело это.

Бесцветны стальные глаза: призакрылись; и – брысил ресницами; но наливалась височная синяя жила; и смыком морщин, точно рачьей клешнею, щипался.

И понял Мардарий: проваливалось дело это.

А «Титыч», –

– партийная кличка, –

– разглядывая корешки переплетов, смекал, точно мерки снимая: ушами, плечами и пальцами что-то учитывал он: –

– не казалось, что он выбивался из сил, когда он выбивался: мог спать, продолжая работу во сне; и скорее откусишь усы и тебе оторвет нос от перца, чем корень поймешь, тот, в который вперился он, перетирая сухие ладони, как будто готовясь себе операцию сделать.

– Мардаша, Мардаша, – и желтая, шерсткая вся борода разъерошилась:

– Стоп.

Свои пальцы зажал, будто он позвоночник, свой собственный, сламывал.

– Эк, дурака стоит дело: я – прост, как ворона!

Вдруг книжицу выщепнул; перевернувшися, крепким движеньем метнул через стол, точно диск, прямо в руки Мардарию:

– Дельная!..

– Вы – не читали?

– Прочтите…

А сам – вне себя; голова, – как раскопанная муравьиная куча: в ней выбеги мыслей единовременных – усатых, коленчатых и многолапых, туда и сюда!

– Куй железо!

Превратности смыслов, их бег друг сквозь друга, друг в друге, как в круге кругов, из которых куют сталь решений; но – замкнутый череп!

Круг – замкнут!

– Остыло железо!

И бросивши бороду, два острых локтя откидом спины в потолочный, седой, паутиной обметанный угол, – локтями на стол, головою – на руки: с громчайшим –

«Мардаша, нет выхода!» –

– пал!

Знал Мардарий, какие тяжелые трудности преодолел он, чтоб дело с профессором честно простроилось, как эти трудности скромно таил; и –

– в то время, –

– когда он – под бурей и натиском стоя с увертливой сметкой боролся, подкапываясь под партийных врагов: и обуздывал головотяпов товарищей.

Сколько любви!

Для Мардария «Титыч» был тем, чем для «Титыча» был Химияклич: ось, стержень, садящий своей бронированной ясностью: мозг человеческий.

Ахнул Мардарий: коли головою – на руки, так – мат ему!

____________________

Тителев приподымался на локте, весь – слух:

– Голоса!

Перекрикнулись ближе; фонарики.

С пальцем, подброшенным кверху, смелейше взмигнул; и – понесся в подъезд; в блеск бирюзеньких искорок, пересыпаемых в черном ничто драгоценно дрожащими стаями, – в крик, –

– Серафимы,

– Леоночки –

– бросился!

И – там визжало;

– Ушел!

– Нет!

– Пропал!

Все – исчезнут под вогнутой бездной – бесследно!

Там – в синенький переигрался зеленький блеск;

там –

из тихой звездиночки –

– розовые переигры!

– Бесследно исчез!

Кто?

Профессор Коробкин.

Глава девятая
«Строк печальных не смываю»

На них растет шерсть

Нагие тела, а на них растет шерсть: удивительней всяких кукушечьих гнезд росли слухи: бараны волков поедят; как пузырь дождевой, под разинутым ухом морочило:

– Жди не рябин, а дубин!

Рыло к рылу: ушами водило:

– А ты запирай ворота, мещанин; и – дровами закладывай!

И обдавало, как варом, когда облеплялись, как мухами, слухами; точно под горку колеса: – де долы встают; и де горы попадают; де у Орла изловили бобра; де живем на дому, а умрем на Дону, потому что река подошла подо все города.

– Эк?

– Сказали в Казани!

Де – даже царю в рыло – ворот вворотят; а бар-де

в мешок: и де Питер на щепки разрублен; солдат-де такой: нагишом палашом размахался; палит-де на Пензу; на всю, инвалид; а – без пороху; и от него стрекулист, приказанная строка, – стрекача!

От угла Абасасовой, что у базара, сказали, что скоро гусиные лапочки и языки соловьиные выданы будут в кормы.

Подтвердили у Фунзика, в лавочке:

– Бесповоротно!

Сказал, что Кавлов; Плеснюк повторил Милдоганиной; та – Колзецову; а тот – Будогандиной; ну, – Плеснюка и забрали, молвы той доискиваясь; у нее, у молвы, – ноги ланьи; она – не Маланья, которую можно потискать: за титьки.

Она – улетучилась.

И доискались, в участке, что это все – дядя, который поехал из Новгорода, а куда – неизвестно; вот этого дяди – известно какой: пристегни-ка, пришей на губу ему пуговицу!

Так, не слыша, – услышали; не видя, – видели: лапки гусиные и языки соловьиные, с перцем; в жестяночках пере-сылают-де немцы.

И пристав, несолоно евши, ушел; ему в спину из Твери над всею Москвой Харитон языком заболтал, – точно колокол – на колокольне Ивана Великого.

Не Харитона, а Прянцева, Прошу, хватали; открылись следы Верливерковской частной гимназии; Синемидиец – учитель словесности, выпив овечьего квасу, – напутал; обыскивали, отпустили, ушли.

Вырастали слова на словах, пучась в тучу: Анисим Онисьев, завода машиностроительного (бок забора под Ко-зиев, около Психопержицкой) под тучей сидел; так, – махорочный дым. Но завод был объявлен гнездилищем дяди, который поехал из Новгорода, а куда – неизвестно: известно куда: на завод; забастовку устраивал. Дядю искали, – не смыслов; они – в решете: много дыр, – вылезть негде; и ложкою не расхлебаешь их, аки солянку; вполне тарабарская грамота; буркулы, точно коровы на грамоту, пялили; и точно гуси на зарево, вытянув шеи, стояли; и пристава слушали:

 

– Вы обретайте, мещане, в борьбе свое право, чтоб вас, как удой, не подсекло: ворота поленьем закладывай, братцы!

И – то: разгромили Хатлипина мясо, Липанзина булочную, что с угла Селеленьева; крепкое слово торговец Шинтошин сказал, собирая мещан; Депрезоров, Илкавин, Орло-викова, Клититакина, Иван Кекадзе – составили патриотическое заявление, что мы, мол, в союз – «Михаила-архангела» – вступим!

Подвел Сидервишкин.

И – ужас что: самую что ни на есть «Марсельезу» пропели, по третьему классу пройдясь, – третьеклассники:

– Яков Каклев, Вака Баклев, Шура Уршев, Юра Бур-шев, Митя Витев, Витя Митев.

Фридрих Карл фон-Форнефорт, – пятиклассник, – их вел, знамя красное вывесив; –

– я –

– Липа Липина, Оля Окина, Нюра Нулина, Люба Булина, Гаша Башина, Саша Вашина, Глаша Гликина, Кина Икина –

– девочки – выразили им сочувствие, даже готовность. И – сам Вардабайда-Топандин, артист, подписал на двери, под визитною карточкою: –

– «Объявляю себя анархистом!»

Чего же ждать!