Za darmo

Маски

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Григорий Распутин

Скандал – продолжался.

В кольце раздражительных, нетерпеливых людей бормотали:

– Кто?

– С кем?

– Отчего?

И опять резанул этот визг:

– Моя дочь!..

– Да вы – кто? Да вы – что?

– Я – Ман…

Дррр!

– Он сумасшедший!! – Мертетев орнул.

И рукой заклепал рот больному.

– Ведите же, – к распорядителю.

Тот сделал знак подбородком лакею, а взлетом руки – капельмейстеру, – из-за голов выставляющему голову; с Миррой, с лакеем, больного отрезал от рвавшихся броситься скопом на этот скандал.

«Ойра, ойра!» –

– с эстрады сорвался оркестр с музыкантами, стульями, нотами, с ожесточением локтей, точно тыкавших воздух и резавших горло!

Откусывая концы слов, –

– «ойра, ойра», –

– теперь забросались друг к другу усами, носами, глазами кровавыми, кружками, – «ойра», – забыв о скандале: орнуть:

– Ойра, ойра.

И даже мадам Тигроватко подхватывала: «Ойра, ойра!»

И бзырил Велес-Непещевич.

Мертетев с лакеем тащили больного к передней, откуда навстречу, – лиловое платье: в галдане из брюк, шаркотав-ших туда, – где, –

– себя потеряв, капельмейстер, взрываясь, ногами, клоками, локтями и пальцами, перетопатывая в правый угол, где тяпали – «ойра», – взлетая над столиком, где вытопатывали –

– «ойра, ойра», –

– мотал головою над столиками, зверски харкавшими – «ойра, ойра», – с проклятием, с ожесточением, с клятвой!

____________________

– За ваше здоровье, мадам! – подбородком к Леоночке лопнул Велес-Непещевич, Вадим Велемирович.

Ей Тигроватко:

– Я пью за союз, – наш особенный: трех!

И – за талию; а Непещевич, Вадим Велемирович, щелкнул двумя каблуками под столиком.

Гологоловая, красная морда пропыжилась баками, белым жилетом, цветком хризантемы: –

– весь вечер, как пес ожадевший, кидалась под дамские перья, разглядывая телеса, а не лица, – она; и теперь затащила к пустому, серебряно-белому столику – не волоса, – бело-желтую дымку, не платьице розовое, – свет-лоносный туман, под которым, как голенькая. –

– еще бледная девочка, – синими глазками засиротев, точно жаворонок, подняла тихий щебет.

А издали –

– бас –

– в тяпки аплодисментов на весь ресторан произнес величаво:

– Григорий Распутин – убит!

И Леоночке – дурно: вино, – вероятно.

Под пырснью

Ржавые, карие, серо-седые дома; шоколадные, бурые, желтые, синие домики: этот – в гирляндах, а тот – в факе-лочках; забор; особняк: полинялые ставни, подъездные выступы, гермы, литые щиты на решетке; труба выдыхает мгновенно растерзанный дым:

– рахх –

– ррассс-пуууу –

– тица!

Синеголовая церковка: изгородь белого камня, лампадка пунцовая.

Цветоубийственно лица пылают – у шапок, манджурок, папах и платков: все – седые!

Вот трое идут –

– в армяке, в зипуне, в полушубке, в от-кидку, в раскачку, в размах, –

– там, где в белом кружении светы прорезались: три беспокойные тени заширились; спереди – бисерной пеной вскипели ворота, откуда под юрками – в юрк мальчуган; сзади – билось о вывеску снежное облако.

Свертом: –

– и –

– вывесок пестрая лента бамбанит; туск-леет в воротах пятнадцатый номер; и – миломехавка бежит; и – визжат в отдаленьи трамваи в блеск выпыхов у запертых магазинов, где вспыхивают – губы, серьги, перо, лицеист, пробегающий в ревы моторов, оплескиваемых из тускли лазоревым и фиолетовым светом: «Кино»!

Поворот; –

– и –

– зашамкала с Ваньки сутулая шуба над шарком полозьев под семиэтажною глыбой, к которой домишки приклеились, точно старушки на паперти, где снего-виной покрыт тротуар; одинокий, протоптанный только что след слононогого сходит в покатый каток, по которому ли-ловолицая бабища, ярко желтея платком, с визгами катится: под ноги.

И безголовый проходит мешок на спине под заборами – у взроицы, вывертов и коловертов, которыми четко остреют загривины в чистом, нетоптаном снеге; на дворике влеплена бочка в сугроб; за него человечек испуганно юркает; очерком темносуконных домов мрачновато тусклит надзаборье; там –

– крыльями машут и стаями

пляшут –

– порхать, свиристеть,

стрекотать, – как стрижи, как щуры, как чижи, –

– и перепырскивая под пальметтой, фронтончика розово-карего и нападая на крылья шинельные.

И прогорланило:

– Где… тут?…

Забор осклабляется зубьями; дерево бросилось сучьями перед нахмуром оливково-темных колонн; на серизовом доме сереют серебряно пятна луны; серый дом – зеленеет, а желтый – бледнеет; и кто-то в кофейного цвета мехах, от которых остались лишь снежные гущи, бежит, сквозь охлопковый снег: снег – вертяит, визжит, вырывается, прй-зорочит!

И мерещится, точно отламывает от Москвы за кварталом квартал, растираемый в пырсни, взметенные свистом и блеском в сплошной – перешурш, перегуд, перем-бам!

Точно взапуск пурговичи бесятся!

Домик фисташковых колеров: снежные вазы повисли над окнами; мимо спешит белоперая: красные волосы в инее – белые.

Снежною тенью огромная масса, которая издали виделась белою, – бросилась из-за угла с оглушительным грохотом.

И все – уносится.

Ботик, усы; нос – лилов.

Сереберни струят по стене, по забору; и тихая баба в зеленом платке спину гнет: ветер душит, врываяся в рот; кисея с кисеи под ногами снимается: фосфорный фейерверк нитей серебряных.

Голос несется по воздуху, – незабываемый: веер открылся из кружев над домиком. Нет его. Нет и метели; и месяц упал: синероды открытые: сине-зеленая звездочка –

– красненьким вспыхом, зеленьким вспыхом –

– мигает.

И как мелкогранные серьги, слезящийся выблеск заборов; на стеклах алмазится молния.

Пырень!

Глава седьмая
Сердца волнует

Снег, как цвет миндалей

Серафима Сергевна в ушастенькой шапке и в шубке с коричневым мехом упрятала в муфту лицо – защититься от блесков: и лед – сверкунец; и жестянка – звездянка: и –

– ах!

– «Бриллиантистей всех бриллиантов!»

Двуглазкой ловила блестинки снежинок; профессор в медвежьей, заплатанной шубе, засунувши варежки под рукава и подняв рукава под лицо, шел неровной походкой из инеев.

Мягкими метами бледный фонтан за фонтаном под бледное небо взлетевши, стал инеем; роща березовая появилась из света сапфирового, точно кружево: снилась.

И веялись иней в синие тени.

И – замерли: великолепное блестение серого камня из дряни заборной.

И блески сблисталися.

– Дас-с!

Глаз, как быстрый маяк, из-за века открыл на нее; и понесся из тени: на блески.

– Я сделал открытие!

И – глаз: погас.

– Вы?

И беличье что-то в ней дернулось:

– Где и когда?

Он надулся усами и ей не ответил.

Она закусила свой ротик; и стало ей горько: зачем он таится:

– Я – не понимаю!

Ее посерело лицо: от усилий понять.

– Я уже!

– Что?

– Сказал-с!

И – расставила ноги; и – рот растянулся:

– Про что?

– Про открытие.

Сосредоточенно выслушала:

– Вы сказали тогда Синепапичу, что никакого открытия нет, а теперь говорите, что есть: как же так?

– Оно – сделано-с; но-с… Мне открылось, – так и посмотрел, будто глазом зажечь хотел снег.

– Оно – вздор-с!

– В каком смысле?

Нос – в ноги:

– Ну, – ясное дело: открытия вроде как нет!

И пошел, давя снег, как на гору; и шубу тащил за собою по снегу; из меха морозом нащипанный нос вылезал.

Ее гневное личико, точно на крыльях: на плещущих мехом наушниках, – дернулось.

Он повернулся к ней, точно из сна:

– Что вы это? Я – так-с.

И уставился в сон, расстилавшийся инеем; иней от доха слетал.

Выражение гневное свеялось, будто слетающий иней; и отсвет улыбки явился в лице: это просто – шарада.

– Герон, – и серебряная борода появилась из меха, – писал свои дроби, лепта, – гладил бороду, – буквой со знаком.

Уловка: укрыть настоящую мысль; он, как с мышкой, играл:

– Так: две пятых писалося: «бэта», – два-с – черточка.

В синие тени плыла его шуба.

– А «эпсилон»[107], – выставил нос, – пять, две черточки-с: знак знаменателя, – ясное дело.

Локтями прижавшись к бокам, распахнулся мехами клокастыми; и на усах, как стожары; и – млечная, вся, борода. Взяв за руку ее,

показав ей, как прйзорочит –

– там –

– цветами из света: сквозными и розовыми, как миндаль!

Показал ей на сон бирюзовый

С любопытством вгляделся: вон – черные валенки; серо-зеленый армяк; мех – с отжелчиной; морда – безглазая: кучею меха на морду он двинулся через нацоки ледышек.

И прыгнувши, грохнулся носом и ботиками, как тяжелая кукла:

– Вы, – что-с?

Человечек – вскочил.

Серафима – кузнечиком прыгнула.

Ус – из мехов; из усов нос, мортирою выстрелив, точно в кусты, сел в усы; и усы ушли в мех:

– Это – хмарь!

Рогом котиковым на сосулечник, через блещак, стал от-рустывать; но под серебряной крышею, бросившей яхонты, встал:

– Хмарь: такая есть станция!

Помнил: –

– стояли жары; липы зыбились в дымке; их лист – замусоленный; кто-то таился за листьями; взглядом поймал – человечка, который себя догонял на обоях его каби-нетика: черно-зеленый и желтый, –

– с обой убежал!

Серафима же силилась высмыслить:

 

– Хмарь – аллегория?

– Хмарь, – он впечатлял морщиною, – дачное место такое, где жили мы с Наденькой; коли направо идти, будет лес, а налево – зеленое поле под серою пылью; там желтые тучищи; пыль-с, буерачники; там оборванцы ютились; и – тропка оттуда вела.

Он прошел этой тропкою:

– Моль-с!

Серафима же думала, что аллегории.

– Что вы, профессор?

Ударами ботиков закосолапил:

– Оттуда гонялись за мной!

– Кто?

– Да он, человечек: с собой; а его растереть между пальцами: моль-с желтоватая!

– Вы объяснитесь, профессор!

– Ну-ну-с: ничего-с… Заведем нафталин.

Возмущалась на эти шарады глазами, огромными, синими, ротик зажавши с достоинством горьким; и серыми ботиками за ним топала; и не вникала; берег ее: –

– девочка-с! Как ей сказать, –

– что ходил он дорогой, которой никто не ходил?

Ровно несся по снегу, блаженным пространством дыша; он, дорогою страхов пройдя, не боялся.

И – там: –

– синева отдаленных домовых квадратов – совсем голубая; как в паре опаловом; розово-желтыми персиками пронежнел – красный дом; тот, вишневый, – вино; а этот, беленький, – розовый воздух невидимый.

Он ей сказал, точно светом облещивал:

– Не обращайте внимания, – в корне сказать… Я тут, – ясное дело, – шучу!

Изумлялись: –

– вершина сосны, схватясь ветками в облако, розово вспухшее, свесилась каре-янтарного, ставшего ясным, ствола; ствол сосновый, вот этот, как смолотый кофе; и карий, и красный; березовый ствол, как коралл; –

– дом, –

– лимон, –

– апельсиновый!

Сделал рукою с достоинством ей пригласительный жест:

– Ну-с, – мы завтра отправимся с вами: ко мне-с!

Красным носом – к земле, точно знак подавая стоящим в низине:

– За томиком Клейна… Там в томике, – листики, кое-какие мне нужные: для вычисления.

Заговорил в первый раз с ней о доме своем; шарчил в черч ветвей – на прозор заревой: через розовый иней.

Как шапки миндальных цветов, возникала за дальними купами купа лесная; и лес над лесочком висел, точно в небе, –

– дымеющим облаком!

Медленно шел под деревья, с которых свевались охапками иней, – на бирюзу; и – на облачко, облачко срезавши шапкой; и – шапкой означился: в розовом фоне забо-Рика.

Тер-Препопанц

Огнецовой блесной стали тяжести красочных линий; поскрипывал стол:

– Уезжаете?

– Мое почтение, – скрипнуло кресло, в которое сел над столом; десятью задрожавшими пальцами бегал.

Внырнула в себя, вздернув плечи под окнами; стиснула пальцы, растиснула: белые пятна остались; рванулись навстречу.

И думала: он затаил про себя свою главную мысль.

Наблюдала за ним, как кричал:

– Дроби, дроби, – «лепта», скажет грек.

И схватяся за голову, вздернувши плечи, качнулся – налево и вниз: точно голову, сняв с головы, – бросил в пол ее:

– Чорт побери, надробят челюстей: и налепят затрещин!

Пошел, выбивая ногами, как на плац-параде солдат:

– Тоже, – дроби, взять в корне!

Унять не умела его.

Наблюдала: ладонь, как лягушка, прыжком пролетела в жилетный карманец; и нож перочинный явился подскакивать в воздух (ловил превосходно его).

Равновесие восстановилось.

Над дальним забором, в окошке поблескивать стала звездиночка: зирочка.

Видел малютку –

– в зелененьком платье,

поправивши золото мягких волос и сиренево-серую шаль завязавши в изящную, венецианскую шапочку, билась, как птичка.

И стало ему и добрее, и лучше: от шлепов двух ножек.

И он разразился сентенцией:

– А Диофант, – к ней поехал он носом под носик, – писал свои дроби – «лепта», скажет грек, – как и мы-с.

И поставил два пальца себе:

– Ставя букву под буквой и их отделяя чертой.

И стоял перед ним Пифагор, как фантазия мысли, и точной, и образной.

____________________

Крытую бархаткой лавочку в ножки поставила; ножки – на лавочку.

Личико из-за коленок заигрывало: то в открытки, то в прятки; и напоминало ему щебетливую мордочку ласточки; выставив очень задорненькии носик, скосив его, зубками нить перекусывала, улыбаяся мило малиновым ротиком, очень задорненьким; что-то такое она вышивала: узорчик лилейчатый строился.

Ушки прислушались: ножки с подлавки слетели.

– Шаги?

И округлым движеньем, как в ветре, – прыжком: мягко вылетела; промельканьем зеленого платьица –

– «фрр» –

– погналась, неизвестно куда, неизвестно зачем.

– Вы чего?

Ножки – «топ»; и – попала к окошку; и беличье что-то в ней выступило.

Синина

Тук!

– Войдите!

В пороге, конфузясь, стоял… Препопанц; нос Тиглата-Палассера в красные пальцы дышал.

И составила чашечки чая, жалея о чем-то: сдвиганьем предметиков; Тер-Препопанц стал являться к вечернему чаю совсем не как доктор, а – просто; с профессором был безупречен; сидел, опустивши свой нос; и молчал: мировоззрение Тер-Препопанца с недавнего времени стало: ее лицезрением.

И усмехнулась; чтоб скрыть этот внутренний просмех – в шитье; откусила без нужды и выплюнула шелковинку, когда Препопанц заикнулся о том, что…; себя оборвал; и глазищем расширился, ножку увидевши:

– В психиатрии есть много еще нерешенных вопросов, решаемых жизненно…

Видел: звездою над нею ночует свободное небо.

Ей он не советовал: нерв изучать.

Она ножку свою под себя подтянула: морщинки, как рожки, боднулись со лба: мала птичка, – остер коготок; Препопанц засопел, покраснел; Серафима подумала, что при профессоре можно ходить нагишом.

Препопанц же вскочил и ушел.

Про себя рассмеялась; и – ямочки в щечках; и – ямочка на подбородке; и личико стало котеночком: сколько мальчишества?

____________________

Синие линии выступили; иней – призорочил; вдруг за стеклами с треском сосулька упала из жолоба; тень пересекла окно; и пятно – лицевое.

– Подглядывают!

И себе улыбался профессор: подглядывал тоже.

Прилипла к стеклу: никого: синерод, выглубленный и прыснувший ярким, глазастым согласием.

____________________

Он шарахнулся от ее беленькой ласточки, –

– ручки, –

– которая, – «порх», – опустилась на голову.

– Я – тут…: придремнул-с.

И так нежно расшамкался:

– Добрая ручка моя.

И проехался носом под носиком:

– Гнездышко вить, дело ясное?

Знал: будут – птенчики, мысли.

Остались они ликоваться вдвоем и показывать пальцами, тыкаясь в стекла, на звездочку: блеск бирюзовеньких искорок переигрался в зелененький блеск; и вдруг вспыхнули отсветы, точно кошачьи глаза; и погасли.

– Какая звездистая ночь!

Дух захватывает; слепнет глаз облесненный: дрожит и горит синина выглубленная: нет им числа; бездне – дна.

Как топазовый глаз

Синина белоперая; воздух, живой солнописец, сияющий окнами; наст – золотая блесна; лед, как белый чугун; и – алмазным кокошником крыша.

Милело ее кругловатое, белое личико: мордочка; малиновели пропевшие губы; щелели за губками зубки жемчужные; в солнышке взор ее – медистый.

Он же согбенный, закутанный в лезлую шубу, шагал, волоча мех с поджелчиной, рваный рукав прижимая к микитке; казался ей дряхленьким; в мех уронил красный нос; и на носе мутились очки; желтизна световая бросала отчетливый отсвет.

Шаг ширя, старалася с ним соступать; солнотечные синие тени резки; как, сметаясь, густели они в углублениях стен, становясь чернотой; ледорогий сосулечник.

Скользко!

И варежками – под рукав его рваный:

– Здесь скользко, профессор: позвольте я вас!..

Он ей выревнул:

– Герц полагает в гелеогенезис материю: мы – дети света, – сказать рационально!

И нежно взглянули – на гелио-город: как дом угловой бело-кремовых колеров ярким рельефом щербит; на нем солнечный луч, точно взрез ананаса; оконные вазочки, как – сверкунцы; три ступени – белашки; не крыша, а – пырснь; в адамантовом блеске беленые стекла; дом жмется к колонному пятиэтажному зданию; вырезано в синем воздухе бледным, фисташковым кубом: веночки и факелы, – темно-оливковые; солнце дрызгало искрой зернистой на окна.

Сверт, –

– синие сумерки!

Где-то присвистывает; и смотрела она золотыми от света глазами, как бросил ладони, в которые тихо слетало большое старинное солнце.

И волосы отсверком розовым вспыхнули; в отсверке – красное пламя; и луч, звездохват, облеснул переулочек Африков; и на заре уже слабая звездочка, зирочка: искрилась тихо.

И красная церковь – заискрилась в солоноватые, зеленоватые, золотоватые воздухи, ставшие красными кислями; котиковым колпаком ей дорогу указывая; и повернул в Табачихинский: высмотреть, вцелиться: –

– может быть, он собирается даже урок поведения дать?

Просинелые домики; желтые глазки, оконца, сверлили сплошным любопытством, ехидством: зелененький, этот вот, желтенькой, этот вот, домик, в котором, как клоп между бревнами, Грибиков, сплетнями, точно клопиными яйцами, опоганивал этот квартал.

Номер шесть: он, уставившись носом в него, потом носом в нее, носом бегал меж ним и меж нею:

– Тут я, дело ясное, – жил!

И конек дальней кровли, – топазовый глаз, налился, как слезой, своим блеском.

Слеза пролилась.

И топазовый глаз –

– уже розовый, красный, пунцовый, –

– глаз: гас!

Точно вор

Позвонились; дверная цепочка зацацала:

– Кто?

– Дело ясное, – я!

И профессор нацелился носом на ручку дверную, пропятивши свой добродушный живот, удивляясь дрежжанью пьянино; и – «Чижику».

– «Ясное дело, – пьянино купили!»

– Кто я-то? – ему из-за двери.

– Коробкин!

Он хлопнул себя под микиткою:

– Барыня дома-с?

И – дверь он рванул.

– Да кто будете-то?

Добродушие слезло с лица; он полез с кулаками:

– Я… я, в корне взять!

Серафима, смешная синичка, в сердцах топошилась. – Кореньев не надо… Какие такие, – сердились за дверью.

И пикали клавишами.

– Вы скажите, – профессор: профессор Коробкин, – разбилась о дверь Серафима, махавшая муфтой.

– Сам, значит? Сказали бы сразу.

Цепочка снялась: Анна Бабова супилась:

– Барыня не приказала цепочку снимать, а то всякие воры шатаются тут.

Он ввалился в переднюю шубою, распространив запах уличной гари, под взглядом, его осуждающим:

– Барин! Под собственным домом шатается…

– Тоже!

– Зарылся, как крот, в свою шубу.

И видел: они провели телефон; а малютка сморкалась, мгновенно же насморк схвативши: от затхлого воздуха комнат.

– Ну, ну-с, – ничего-с; – шептал в ухо он ей, – приготовимся, ясное дело: идемте…

А сердце стучало из глаза, которым он, как фонарем, открывал глубину коридора; тут выблеснул свет, бросив черную тень от лорнетки:

– А вы не смущайтесь… Идите за мною: вы – гостья моя.

Звуки «Чижика» оборвались.

И безбокая женщина в пепельно-серо-сиреневом вышла навстречу; она приложила лорнетку к глазам; и разглядывала их на фоне обойном из тускло-линючих хвостов:

– Как, – с испугом лорнеточку выронила, – это ж, – вы?!?

И за ней – бряки, цоки; и – треск сапог.

Игогого!

Василиса Сергеевна сухо и вынужденно подала кончик кисти руки Серафиме и щеку подставила мужу; он дураковато причмокнулся…

– Игогого… Отец!

«Чмок», – чуть отца не свалил сапогами воняющий Митя, – мордач, погон розовый.

И – «дилинь-дйнь» – зачирикали шпоры: погон бирюзовый, лицо розоватое, глупое, пикало, «Чижиком».

– Вот и знакомьтесь: отец – игого, – Митя, полутузя и подтыкивая Ездуневича, давшего сдачу, к отцу подтащил:

– Ездуневич!

И запахами сапог переполнилась комната.

Эта здоровая рожа, способная стену сломать, – как? Мальчонок с прыщавым лицом, так недавно еще воровавший? Профессор наставился носом своим, как мортирой:

– Вояка какая!

А Митя полез на него, чтобы шубу сорвать; он особенно как-то поглядывал, точно он с места в карьер собирался взорваться рассказами:

– Мы, – игого – воевали; и мы, – игого…

Но сдержался; сжав руку, чтоб мускул напружить, дрожа подбородком; и руку разглядывал, – как напрягается: этим движеньем мужчины показывают свою силу друг другу; профессор стоял перед ним в сюртуке долгополом, измятом, изношенном (в локте – заплата), который надел в первый раз после заболевания; в нем он казался раввином бердичевским, а не профессором.

– Да-с, – чорт дери: дело ясное!

– Ты уж того, – игого, – выздоравливай, что ли, – ему наставительно Митя; и чуть было не сорвалось: «Выздоравливай, брт» (то есть – брат).

И профессор от этого стал горьколобый:

 

– Уж я… как-нибудь!

Носом, как кулаком, саданул; и – загорбился: вспомнилось, – навоевал, а больного отца навестить поленился.

– Ну что же, – идемте в столовую: кстати, – пьем чай… – Василиса Сергеевна вынужденно к Серафиме, – лорнеткой:

– Пожалуйте.

И Серафима, поймав подозрительный взгляд на себе, обезличилась: сделалось совестно, смутно, как будто она виновата, что жизнь бережет; черной узкою юбкой она шелестнула, сжав плечи, головкой ныряя в проход; и как мышка вынюхивала, потому что кислел отдаленный миазм.

____________________

Ездуневич задерживал Митю в передней, ему тараракая в ухо: и слышалось:

– Нет же!.. Обязаны?! Этот Цецерко… Мы… Я – позвоню…

– Брось, брт, – Митя ему.

Зацепясь друг за друга, друг другу доказывая в полушутку, пыряя друг друга в крестец и пониже крестца, – стали спорить; и Митя перечить устал, отмахнулся и дернул в столовую, чтобы усесться, закинувши ногу за ногу, и, громко прикокивая сапогом, пред отцом развернуть «патриотику»: надо же, чорт подери, отучать от неметчины этой отца; и поймал бы он, чорт подери, того самого Киерко, циммервальдиста!..

Корнет же повесился над телефонною трубкою:

– Пять, сорок шесть… Как?… Нет дома?

– По номеру тридцать пять, восемь?

– Пожалуйста: тридцать пять, восемь…

– Корнет Ездуневич… Пожалуйста, вызовите Пшевжепанского.

– Здравствуйте… Ну, – пришел случай: лупите…

– Да, да… Притащился: своею персоною…

– Дом номер шесть: Табачихинский… Ход с переулка… И бросивши трубку, присев, щелкнув шпорами, он отколол антраша: журавлиной ногой.

107эпсилон – греческая буква.