Za darmo

Тень Феникса

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И когда глаза наши встретились, я готов был уже провалиться сквозь землю. Пропасть и исчезнуть, лишь бы всё это оказалось дурным сном. Кажется, глаза ее вспыхнули мимолетным узнаванием, затем взор ее потупился, и я подумал было, будто она либо не узнала меня, либо заставила себя не узнавать, но через секунду она уже смотрела на меня, и только на меня, так, что всё тело моё обратилось в соляной столп, и ноги отказались передвигаться. Сложно сказать, отчего в тот вечер меня объяли именно такие чувства, от которых хотелось сбежать, и которые хотелось забыть навеки, и долгое еще время после этого я не мог понять их причину. Всё было не так, не так, как виделось мне в моих грёзах. Она ведь умерла, и я видел её могилу. Но сейчас она сидела здесь, в этом трактире, постаревшая и подурневшая, вкусившая нелегкой жизни сполна. Портрет Корделии, который я мог вызвать перед внутренним взором, будто оказался вымаран, и сквозь прежние ее черты лица, свежие и прекрасные, стало проступать чудовище, которое теперь, заметив меня, стало медленно подниматься из-за стола. Я совершенно внезапно для себя оказался с ней лицом к лицу, и в глазах ее, влажных и крупных как у телёнка, даже мог разглядеть собственное отражение. «Ведь ей едва исполнилось восемнадцать! Но это не время с ней сотворило все эти ужасы, а сама жизнь», – подумал я тогда, но оказался не совсем прав.

– Почему? – только и вырвалось у меня.

Нет, передо мной была не она, не Корделия. Кто-то похожий на неё, ужасный двойник. И я купился на этот обман. Совершенно решительно я вдруг направился прочь, туда, где, как я помнил, находился выход из этого ужасного кабака. Но та, что не была Корделией, вдруг схватила меня за руку и попыталась остановить.

– Куда же ты, сладкий? – голос ее, почти такой же нежный как прежде, снял с меня наваждение. Мне даже показалось, что я снова вижу ту самую Корделию, с которой прежде мы гуляли по Гордиановской набережной, любуясь игрой света на волнах закатного Алтума.

И почему-то я позволил этой новой Корделии взять меня за руку и отвести туда, где, по всей видимости, она проводила свои трудовые ночи. Маленькая каморка на чердаке, большую часть которой занимает старый топчан, заложенный сомнительного вида одеялами. Здесь совершенно темно, и единственный источник света – принесенный Корделией огарок свечи, крепко стиснутый в ее побелевших от напряжения пальцах. В таком свете лицо ее кажется еще более чужеродным, подобным какой-то театральной маске: так густо вымазана она косметикой. И две мокрых дорожки чертят лицо ее, еще более придавая ей сходство с какой-то ролью безликого горя.

Запах здесь стоит невозможный: прогорклый пот, отбросы, сырость и человеческие испарения, всё, что поднимается с нижних этажей и всё, что не пропускает крыша. Я, кажется, снова порываюсь уйти, но она держит меня так крепко, как утопающий держит брошенную ему веревку, и о чем-то горячо и сбивчиво мне рассказывает, однако я понимаю едва ли половину.

– Почему, когда всё закончилось, ты не нашла меня, почему не отправилась в Стаферос, а осталась в этом вонючем городишке?

– С тобой всё в порядке? Ты выглядишь неважно…

– Это ты выглядишь неважно!

Ее речь еще не вполне утратила ту плавность, размеренность и правильность, присущую образованной девушке из обеспеченной семьи. Казалось, на какое-то время сквозь скорлупу ее нынешнего облика пытается проклюнуться та, кого я прежде любил. Но это лишь бесплотная тень, созданная пляской пламени.

Меня вдруг одолел страшный жар, от которого в голове поднялся гул, похожий на колокольный отзвук. Я видел перед собой то Корделию, то кого-то, кто будто бы украл её облик, решив измарать его как можно больше.

Что еще могла она дать мне кроме своего тела? Больше уже ничего. Я даже и в мыслях своих не стал укорять ее за избранный ею путь, поскольку был занят лишь тем, чтобы спасти её образ в своей душе. Ни её саму в том её положении, ни её душу, ни её тело. Один лишь образ, навеки застывший в теплых тонах на картине, обрисованной с помощью собственной памяти и фантазии. Бессмертный, как и сотни других образов: людей, городов, событий и времён, ушедших с лица мира, но оставшихся со мной и во мне. Любил ли я ее в самом деле, хоть один миг в моей жизни? Пожалуй, что и нет, поскольку иначе бы позволил этой мальчишеской любви спокойно умереть: Корделия смогла во имя этого чувства не возвращаться ко мне, тем более что даже не случись всей этой трагедии, нам не бывать вместе: слишком уж велика пропасть между нами. Я же не смог ни простить ее, ни понять, ни даже выслушать, поскольку страстно держался за этот уголок моего собственного мира, который, как я считал, должен был остаться нетронутым.

Поэтому я наконец высвободился из ее ставших невыносимыми объятий, и чуть не падая выбежал вон, в зимнюю ночь, напоенную холодным дождем и запахом дыма. Тот образ Корделии, что я любил, вновь засиял яркими приятными красками, а темное нутро трактира вдруг перестало существовать. Забравшись в пустующий сарай за городом, я забылся тяжким сном, в котором пролежал целую ночь и еще один день, к вечеру следующего дня уже не помня о том, что со мной приключилось. Мне стоило обратить на этот приступ больше внимания, и уделить как можно больше времени отдыху, поскольку рана, из которой еще недавно вываливались мои потроха, снова набухла и начала тлеть, подобно вулкану, вызывая во мне всё новые приступы бреда и лихорадки. Но мысли мои, к сожалению, были заняты совсем другими вещами.

***

Дорога до Стафероса запомнилась мне на всю оставшуюся жизнь, поскольку рана моя с каждым днём беспокоила меня всё больше. Вначале это были небольшие боли и рези, возникающие после еды, и вскоре исчезающие сами собой. Я не обращал на них внимания, поскольку постоянно находился на взводе, опасаясь преследования. Впоследствии это беспокойство, вместе с тем, как росла боль, перерастала в приступы горячечного бреда, где я будто бы наяву видел багряные доспехи охотников карательного корпуса, посланных поймать меня и доставить в пыточные подвалы капитула. После первого раза такой случай случился со мной всего в трех днях пути до моей цели: я поел в очередном ничего не значащем постоялом дворе, заполненном торговцами всех мастей и расцветок, их слугами и рабами. Едва я почувствовал резкую боль в животе, мир вокруг меня начал резко съезжать куда-то в сторону пола. Я всё же нашел в себе силы пройти в нанятую ранее комнату, где остались мои вещи, и улечься на кровать, свернувшись калачиком с тем, чтобы полностью предаться той боли, которая тотчас же на меня обрушилась.

Быть может сырость и холод ночей, проведенных в поле, куда загоняла меня паранойя, наконец доконали меня. Быть может, всему виной чрезмерные переживания и постоянное напряжение. Или всё вместе взятое. Так или иначе, я опять очутился в мире беспросветной агонии, уже начавшей было забываться с тех пор, как Демберг остался позади. Измученный мой разум показывал мне картины поистине чудовищные, невообразимые по своему наполнению: в них смешивалась реальность, мои страхи, тревоги, фантазии, мечты и нечто несуществующее на самом деле. Погоня, которой я так опасался, и которая будто бы шла по моему следу, врывалась в мою комнату. Я слышал и видел людей в красных одеждах, которые толпились вокруг моей кровати и что-то грозно кричали. Вместо лиц у них были какие-то чудовищные рожи, а жвала их, подобные муравьиным терлись друг о друга, издавая невыносимый скрежет, от которого у меня чуть не лопалась голова. Я же не мог издать ни звука, не мог закрыть глаза, не мог вздохнуть. Руки чудовищ непрестанно хватали меня, пытаясь разорвать мой внутренний круг, в который я сжался, пытаясь от них защититься, голоса их и скрежет то усиливались до нестерпимых пределов, то обращались в шёпот.

Один раз я будто бы очнулся: голова моя оказалась в полном порядке и в теле ощущалась невиданная прежде лёгкость. Я подошел к окну и раскрыл ставни, сразу же почувствовав на своём лице приятное дуновение зимнего ветра, но вместо привычного пейзажа увидел только бескрайнюю мертвую пустошь, уходящую до самого горизонта. Мертвая трава и редкие, изломанные и обугленные деревца – вот и всё, что можно было здесь найти. И над всем этим мертвым миром повисло такое же холодное безжизненное солнце. Я смотрел на него, и не мог отвести взгляд, оно будто приковало меня к себе, затягивая внутрь своего белёсого свечения. Когда же свет этот погас, я увидел руины города, распростершиеся теперь на месте пустошей. Всюду был видел отпечаток огня, по всей видимости, и уничтоживший этот город, и только тихое завывание ветра временами нарушало глухую тишину, царившую здесь. Какая-то ужасная тень накрыла собой эти одинокие развалины, но сколько я ни вглядывался в нее, различить в этой тени какой бы то ни было силуэт оказалось невозможным: слишком уж темной и необъятной казалась она. Единственное, что мне удалось запечатлеть в своей памяти, прежде чем тень эта ринулась с небес на землю, прежде чем она поглотила меня – это два рваных крыла, напоминающих птичьи, которые обернули меня целиком, погружая во тьму.

***

– Да он, кажись, еще живой. Что ж вы делаете, изверги?

Голос этот, визгливый и неприятный, принадлежал как будто бы какой-то рыночной торговке рыбой, и доносился до меня словно из-под воды. Я ощущал холод, от которого стучали зубы и немели конечности, и который овладел моим телом целиком и полностью. А еще – капли дождя, вернее даже, противной мороси, доносящейся до меня с порывами холодного ветра.

– Сказали закопать, значит, закопаем, – отвечал второй голос, на этот раз мужской, – а ты иди отседова, пока не пришиб.

– Да разве ж это по-людски, живых-то людей закапывать? Как ж он после этого дорогу в Чертоги найдёт? Вы б хоть о душе его подумали!

– Антартес уж своих узнает, мать. Тебе-то чего до него? Иди других покойников обирай, а этого патрон Алким велел в сторонке прикопать, на случай, если он заразный какой.

– Так он же живой, демоны!

 

– Да чего ты от меня хочешь?! Сейчас лопатой ему по башке дам, и перестанет живым быть.

Я с трудом сумел разлепить глаза и едва смог сфокусировать взгляд на людях, чья перепалка, по видимому, и привела меня в чувство. Мужчин было двое: один, который говорил, маленького роста, лысый и щербатый, второй – высокий, темноволосый и угрюмый, в руках у него дырявая лопата и такой же дырявый мешок, в который запросто можно засунуть человека. Или, человеческое тело. Женщина же, обряженная в какое-то разноцветное тряпьё, выглядела эдакой провинциальной нищенкой, а за спиной ее переминались с ноги на ногу двое подростков неопределенного полу, поскольку одежда их и волосы пребывали в немыслимом беспорядке.

Осознание того, что в данный момент меня собираются либо убить и закопать, либо закопать и убить, внезапно придало мне сил. Слабость и онемение, ещё минуту назад не позволявшие мне двинуть даже рукой, немного прошли, а под действием накатившего на меня страха, я даже смог приподняться, оперевшись на локоть.

– А ну, бей его, Тихон! – обернувшись ко мне, в каком-то странном испуге закричал меньший из этой парочки.

Лопата просвистела в считанных дюймах от моего лица, и то, лишь потому, что я откинулся назад, лишившись последних сил. Следующий удар должен был, по всей видимости, добить меня, но нападавший бил неумело, и потому я отделался лишь синяком на пол-лица, зато мне удалось перехватить инструмент и не дать ему ударить еще раз. От боли в голове у меня будто всё взорвалось, но жажда жизни заставила тело действовать на одних лишь инстинктах, и потому я как клещ повис на щербатой, как и ее обладатель, лопате, изо всех сил пытаясь подняться и дать отпор обидчикам.

Перед глазами у меня плавали разноцветные круги, но в руках отчего-то вдруг появилась недюжинная сила. Воля к жизни всегда в людях бывает сильнее физической немощи, и потому в подобные моменты, когда даже не осознаешь всей опасности ситуации, когда разум затуманивается настолько, что становишься похож на загнанную в угол котом мышь, немощь эта будто бы чудесным образом отступает. Я был слаб и болен, но каким-то образом в тот день мне вновь удалось отстоять своё право на жизнь. Вернее, по большей части это было заслугой самой кладбищенской воришки и ее отпрысков, которые отчего-то решили за меня заступиться, и именно их стараниями удалось избежать смертоубийства. Затем меня снова настигла темнота.

***

Провинциальные городки, всё равно остающиеся провинциальными даже не смотря на близость Стафероса и стремительно развивающуюся инфраструктуру центральной империи, всегда были мне настолько гадки, что никогда не возникало у меня желания задерживаться в них хотя бы даже на один день. Глиняные хибары бурого цвета, маленький форум, заселённый торговцами овощами и рыбой из местной речушки, аляповатый трехэтажный дом префекта, в котором помещалась вся администрация города и пара каких-то лавок. Гордость всего городка – приземистый и непомерно длинный лупанарий, вмещавший в себя заодно и самое крупное питейное заведение – вот типичный облик любого из таких городков. Хорошо, если была вымощена хотя бы центральная улица, в противном же случае всё вокруг утопало в грязи, не говоря уже ни о каких канализациях или водопроводах. «Империя – это Клемнос, империя – это Текрон и Стаферос, Ауран и Морхейм. В её великих городах её прошлое и будущее», – как говорил некогда первый советник Клементий, заставший падение Пятой Империи, оправдывая таким образом бездействие легионов, остатки которых во времена вторжения сплотившихся и недружелюбно настроенных соседей, сидели за стенами городов, пока по всей стране разгорался пожар грабежей.

Культура, искусство, наука, всё то, что присуще цивилизации, в империи развивалось только в больших городах, гражданам которых никогда не было дело до того, что происходит вокруг. Даже спустя сотни лет после того, как эти города-государства перестали быть самостоятельными владениями, объединение их не слишком сильно что-то изменило. От провинций требовалось лишь снабжать полисы провизией и сырьем, платить дань, всё остальное отдавалось на усмотрение префектов, кроме единственного вопроса, касавшегося дорог и крепостей. Впрочем такое отношение сложилось исторически: империя возрождалась из одних только древних городов, каждый из которых как мог переживал темные времена, но никогда так и не был полностью уничтожен, не считая Клемноса. Тогда как все провинции и фемы бывали разграблены подчистую, и большая часть населения их либо была уничтожена, либо обращена в рабство. И именно поэтому жизнь здесь почти никогда не менялась: селения не превращались в городки, городки не обрастали ни стенами, ни культурой, а в случае вторжения все спешили просто сбежать, укрывшись в ближайшей крепости легиона или городе.

Отчего-то оказалось так, что я, больной и разбитый, совершенно непохожий на себя прежнего, теперь оказался в компании целой банды, состоящей из кочующих попрошаек, воров и плутов, держащих путь, как и я, в стольный город. Женщину, которой я оказался обязан жизнью, звали Авророй, но среди своих она была Мамашей Авой. Подростки же в самом деле не были её детьми, а только ими притворялись. Были они оба мужского полу и, я очень сильно подозревал, питали к Мамаше совершенно не сыновьи чувства. Всего же в банде этой присутствовало постоянно от двадцати до тридцати человек, но сосчитать их всех мне так и не удалось, поскольку одни то уходили на какое-нибудь дело, то возвращались, то снова пропадали, а на их место приходили другие. Я так и не смог доподлинно узнать, что же стало с моими вещами и Хлыстом, и при каких обстоятельствах моё почти бездыханное тело было списано в мортарий, а из него на кладбище, однако решил не возвращаться на постоялый двор, а вместе со всей этой сворой добраться до Стафероса, а оттуда уже послать доверенных людей для наведения порядка. В тот момент идея проникнуть в столицу под видом бродяги казалась мне верхом шпионской мысли, и я даже одно время намеревался заручиться их поддержкой, дабы потом использовать бродяг в собственной агентурной сети. Отчасти это мне даже удалось, однако для этого мне пришлось впоследствии проделать большую работу, в особенности над собой и собственным представлением мира. Родившись, и прожив первые свои шестнадцать лет, я обнаружил с удивлением для себя, что мир на самом деле представляет собой нечто совершенно иное, чем я себе воображал, что он гораздо, гораздо сложнее. Я мог с легкостью потратить за раз столько денег, сколько за всю жизнь бы не заработал какой-нибудь сапожник, носильщик или переписчик, и потому совершенно не знал цену деньгам. Я никогда не испытывал ни нужды ни голода ни холода, не знал, что существует боль, от которой не скрыться с помощью макового молока, боль, которая пожирает человека день за днем, как это было со мной в Демберге и здесь, под Стаферосом. Я знал много всего, но слишком поверхностно, и потому столкновение с бытом простых людей стало для меня неожиданностью, и всё во мне выдавало чужака, представителя совершенно иного мира, недостижимого для простых смертных.

Бродяги, с которыми я связался, отлично знали, что я не их роду: моя походка, манера держать себя и даже слова, которые я использовал, при всех моих усилиях подражать этому окружению, вызывали у них лишь недоумение. Я был всё еще скован болезнью, молчалив до крайности и замкнут в себе, и одна лишь только Ава заботилась обо мне, будто чувствуя теперь некую ответственность за мою жизнь.

Те дни, которые разделяли меня и послание Августина, которое уже наверняка заждалось моего появления, растянулись на неделю: так долго мы добирались до Глиняных ворот Стафероса, постоянно останавливаясь по пути и будто оттягивая неизбежное. Банда эта занималась абсолютно всем, чем занимаются бродяги: попрошайничеством, воровством, грабежами, осквернением могил, продажей наркотиков, проституцией и даже актерскими представлениями, для которых у них был обустроен целый фургон. И когда наконец показались стены столицы, я смог вздохнуть облегченно, поскольку считал, что здесь-то всё и наладится, а я смогу спокойно заняться своими делами. Но кончилось всё тем, что в город нас не пустили, а я получил древком копья поперек спины и следующие два дня не мог даже встать с постели. И конечно же все эти дни Мамаша заботилась обо мне как никогда прежде. Своих детей у неё не было, и потому заботилась она сразу обо всех, полностью соответствуя своему прозвищу. К сожалению, пути её, протянувшемуся через тысячи миль и поприщ, суждено было окончиться именно здесь.

Глава 8

Ныне в столице проживает шестьдесят семь патрицианских родов, которые когда-то были первыми правителями этих земель. Тридцать три дома были уничтожены в ходе междоусобных войн за власть. Оставшиеся же продолжают сражаться за трон с ожесточением, какое неведомо даже самой матёрой росомахе. За последние два десятка лет титул венценосного успели примерять шесть императоров, и ни один из них не оставил бразды правления добровольно.

Антоний Струла, Жизнеописание престольного града.

– Из всех нас лишь одного тебя выделяет эта странная спонтанность действий. Отец всегда ценил продуманность и последовательность, разумные планы на жизнь и четкие цели в ней. У тебя же ничего из этого нет, и он принимает это будто бы на свой счёт. Его жажда контролировать всё вокруг иногда, признаюсь, вызывает у меня немалое раздражение, но в отношении тебя он всё-таки прав. Тебе не хватает… собранности мыслей, быть может.

Виктор сидел напротив меня, развалившись в кресле, и взгляд его был обращен к барельефам, украшавшим просторный атриум. Никогда во время разговора он не смотрел на собеседника, и потому у многих создавалось впечатление, будто человек этот презирает всех и каждого, не желая одаривать никого своим вниманием. Короткие черные волосы его местами были примяты от долгого сна, лицо опухло и покраснело, но выглядел он от этого ничуть не менее сурово, чем обычно. Брат, в отличие от меня, унаследовал почти все отцовские черты, решив однако же разбавить их чрезмерной леностью и склонностью к бесконечной праздности. Он выглядел как воин, вел себя как воин, но никогда им не был, и именно поэтому отец взял с собой в Текрон Фирмоса, а Виктора оставил здесь. В нем был недюжинный управленческий талант, но лень его всегда побеждала, заставляя временами лежать в кровати целыми неделями, с перерывами лишь на еду и туалет. Отец так и не смог извести в нем эту его черту, хоть и пытался бессчётное количество раз. В основном с помощью палки, намного реже – убеждениями. Но от этого, казалось, приступы лени Виктора только усиливались, и это был единственный раз, когда отец отступился от своей цели, попросту выселив нерадивого сына из дома с глаз долой.

– Ты знаешь уже насчет свадьбы, надо полагать?

– Свадьбы? – впервые за последний час мне довелось произнести хоть слово.

Виктор обожал пространные и длинные монологи, и потому, выслушав мою историю, пустился в очередное устное путешествие.

– Помолвка уже состоялась. Отличное празднество, надо сказать, но гостей мало. Это всё из-за войны, надо полагать.

– Теперь, надо полагать, помолвки проходят без участия одной из сторон? – передразнил я, но Виктор или не заметил или просто проигнорировал издёвку.

– Отец сам вручил кольцо невесте, и даже скрепил ваши предстоящие узы поцелуем. Не взаправдашним, разумеется. Как благословение…

– Может, он с ней еще и ложе делить будет, в таком случае?

– Не шути так, брат. Впрочем, зная нашего отца, ещё не то можно придумать.

Новость о помолвке прозвучала как гром среди ясного неба, однако я ничего не почувствовал и, наверное, даже не удивился, услышав ее. Вопрос только в том, какая была в этом необходимость в столь сложное для государства время, и почему сделано всё было без моего ведома и даже участия.

– Кто же она? – слова эти прозвучали из моих уст до удивления бесстрастно.

– Виргиния Мелий, дочь Приска, сенатора. Отец, я думаю, уже давно приметил эту юную особу, но вот теперь, когда старый Приск усилил свои позиции в сенате, он наконец решил действовать.

– Я слышал о ней. Вернее, один из моих старых учителей пророчил ее в невесты. И смотри-ка, оказался совершенно прав. Когда планируется свадьба?

– Минутное изумление, и ты уже полностью принял волю своей семьи. Я в твои годы хотя бы ради приличия показал, насколько дороги мне отцовские решения, отправившись куда подальше на пару месяцев.

– Но я – не ты.

– И вправду. Ты и любить её себя заставишь, и сам себя убедишь, будто так всегда и было.

– Не имею склонности к бессмысленным бунтам, это правда. У меня перед глазами есть отличный пример того, к чему всё это может привести.

Немигающий взгляд Виктора на мгновение остановился на мне. Расширенные зрачки его совершенно не реагировали на свет, попадающий в атриум, но это ему, кажется, нисколько не мешало. Несколько секунд он смотрел на меня, будто осмысливая услышанное, а затем неожиданно расхохотался, запрокинув назад голову.

 

– Ты еще ничего не понимаешь в этой жизни, – как-то грустно отозвался наконец Виктор, – а может, это я не понимаю…

С момента начала нашего разговора он становился все раздражительнее и злее. Я чувствовал, что еще немного, и он сорвется, но вместо этого Виктор как будто даже задремал. Затем встрепенулся и посмотрел на меня так, будто увидел в первый раз.

– Мне… мне очень нужно поправить одно дело, так что, извини, я тебя оставлю.

– Ничего, мне самому нужно кое-чем заняться.

Не став дожидаться ответа, я поднялся со своего кресла и направился восвояси, через минуту оказавшись уже за пределами виллы, ощущая себя разбитым и уставшим. Вокруг раскинулись вечнозеленые сады Храмовых холмов, среди которых были проложены идеально чистые улочки, украшенные множеством статуй и фонтанов, вид которых в каждый новый визит сюда заставлял моё сердце восхищенно трепетать. Здесь никогда не было грязи, нечистот, не было суеты. Одно лишь умиротворение. Лучше этого места был лишь Императорский сад, но я бывал там лишь пару раз, и то в совсем еще малом возрасте, и потому, наверное, преувеличивал его великолепие.

Вилла брата находилась настолько далеко от семейного обиталища, насколько это вообще было возможным в пределах Храмовых холмов. Он бы купил себе дом даже у Глиняных ворот, да гордость не позволила. Официально брат представлялся кем-то вроде доверенного лица или даже делового партнера, на равных долях владеющего общим делом, неофициально же отец попросту презирал Виктора, не желая того знать как собственного сына за его неподобающий образ жизни. Тем не менее, считаться с ним приходилось, и даже сам Виктор старался играть по установленным правилам, дабы «не уронить честь семьи». Получалось у него плохо, но он старался, и даже сейчас нашел в себе силы выслушать меня и даже сообщить эту нелепейшую в данных обстоятельствах новость касательно свадьбы. Быть может, мне стоило связаться с отцом напрямую, но я отчего-то не пошел на этот шаг, будто рассчитывая в посредничестве брата найти некую защиту. Я очень сомневался в том, запомнил ли он вообще моё появление, и потому даже решил наведаться к нему повторно уже завтра, но затем передумал.

В потайном ящике стола у меня лежало нераспечатанное послание Августина, достигшее меня нынешним утром. Почему-то я так и не смог решиться сорвать массивную печать с личным оттиском инквизитора, и прочесть его, решив первым делом сходить к Виктору и облегчить душу разговором с ним. Для меня в то время сложно было действовать полностью самостоятельно, и подсознательно я всё время искал одобрения своих действий, будто спрашивая: «Всё ли я правильно делаю?». От этого я чувствовал себя мальчиком на побегушках, окруженным взрослыми и умными людьми, каждый из которых не принимал меня за равного себе, но все равно и шагу не мог ступить, не получив свою порцию одобрения. Тот факт, что я вообще взялся за собственное расследование убийств, и полностью провалился на этом поприще, рассказав обо всём Августину и частично Трифону, еще больше подкосил уверенность в собственных силах.

***

В город мне удалось попасть только через четыре дня. Из-за боли в спине я ходил скособочившись и прихрамывая, опираясь на найденную в придорожной канаве палку, в результате чего какой-то сердобольный паломник, спешащий, по всей видимости, в главный храм Стафероса на покаяние, отсыпал мне целую пригоршню медных монет: до того жалко я выглядел в этих лохмотьях, хромой, грязный и иссиня-бледный от перенесенной раны. Я и сам не заметил в себе этой перемены, очнувшись будто только после этого жалкого подаяния. Деньги я сразу же отдал в общак, и через пару дней наша (конечно, на самом деле она никогда не была моей) банда нищих, как я их про себя называл, наконец смогла купить себе пропуск в нижние кварталы города, подкупив пару вигилов собранными за время пути средствами. Надо думать, средства эти оказались весьма и весьма немалыми, поскольку попрошайки эти и расхитители могил зарабатывали своим нечестным трудом на удивление много, и, в общем и целом, бродягами были по большей части лишь по собственному уразумению, нежели по нужде, поскольку дело своё знали в совершенстве, и никогда бы не заставили себя бедствовать.

Из всей этой разношерстной оравы наиболее близко я сошелся, помимо Мамаши, с одним только бывшим легионером-дезертиром со странным прозвищем Цимбал. Он был кем-то вроде центуриона среди воров и грабителей, почти разбойников с большой дороги. Примкнуть к ватаге бродяжников его уговорила Мамаша, посулив золотые горы, которые можно добыть в стольном городе. Цимбал же был туп и косноязычен, но жизнь в легионе приучила его к железной дисциплине, которой он научил и остальных, да к тому же от природы он обладал каким-то сверхъестественным чутьем и удачливостью, которыми сполна мог компенсировать недостаток ума. Во мне он сразу разглядел человека, который выучен владению оружием, и почему-то проникся каким-то странным доверием, будто разглядев во мне родственную душу. Был он лыс, немного толст и своими маленькими спрятанными под тяжелыми надбровными дугами глазками напоминал боевого пса, которого хозяин выгнал из дома за плохое поведение и который теперь искал, куда бы приткнуться. И тут очень кстати ему под руку подвернулся я. Сложив в уме домыслы своих «коллег» и собственные мыслишки, он пришел к выводу, что держаться меня всё же стоит, поскольку, по убеждению некоторых, я был скрывавшимся патрицием, незнамо зачем рядившимся в нищенские лохмотья. Ну а на пути к цели такому как я наверняка потребуются «верные друзья». Очень странная идея, если честно, достойная какого-нибудь романа о благородных разбойниках и переодетом аристократе…

В итоге я подыграл Цимбалу, почти даже не соврав и не приукрасив собственной истории, оставив в стороне только причины, побудившие меня к бродяжничеству, которые довели меня до такого жалкого состояния. Добравшись до дома, и разжившись деньгами из потайного своего заклада, я отдал будущему моему сподвижнику задаток в виде трёх полновесных золотых юстинианов. Я точно был уверен в том, что Цимбал не скроется с этими деньгами, потому как к тому моменту знал: он слишком жаден и предан как пёс. Так впоследствии и оказалось.

В то время мне всюду мерещились шпионы и убийцы, посланные магистром по мою душу. Даже в собственное жилище я вошел лишь тогда, когда убедился в полном отсутствии слежки. Новость о том, что я не тот, за кого себя выдаю, была встречена без особого удивления, а обещание неплохого вознаграждения и вовсе расположило ко мне всю эту братию. Целые сутки мои так называемые тайные агенты, следили за моим домом, и за это время смогли засечь лишь старого слугу моего Грева, который четырежды успел сходить до питейной, расположенной в десятке кварталов и единожды посетить рынок. Когда посреди ночи он вернулся обратно, смертельно пьяный и шатающийся, упав в холле и заснув там беспробудно, я всё-таки решился войти. Забрав только хорошую одежду и деньги, успев мимоходом оценить слой пыли, скопившийся за время моего отсутствия, я расплатился с Цимбалом и попрошайками, ходившими под начальством Мамаши, и отправился в ближайшие бани, где собирался привести себя в порядок и подготовиться к встрече с братом. Бродяги же отправились по своим делам, так сказать, вливаться в здешнюю маргинальную жизнь и искать себе место в местной иерархии, и я очень надеялся на сопутствующий им успех.