Za darmo

Креативное письмо

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я долго колебался, но все-таки начал творить по козловской заповеди.

На удивление получалось довольно лихо.

Меня несло не хуже Остапа на шахматном турнире, и я буквально за полчаса, как на станке, сделал с десяток дебютов, один другого лучше и смелее.

Еще через три часа, этих дебютов, или лучше сказать, зачинов было уже около двадцати, но ни один из них я не знал, как продолжить, чтобы развить до цельного рассказа.

Зачины были самые разнообразные, некоторые на одну-две строки, некоторые – на абзац-два, а некоторые на целый лист.

Среди этих зачинов был один крайне занимательный, для рассказа-антиутопии:

«Судачки а натюрэль

поскорей бордо запей

Эскалопом все зажуй,

А потом иди … куда хочешь» -

сообщала белыми буквами на темно-зеленом фоне, вывеска, взятая в белую рамку.

Другая в золотом обрамлении красными буквами на черном фоне призывала:

«Кушай сушу, пей чинзану,

Когда выпил – закуси,

И добавки попроси».

–«Да, у этого ресторана и взаправду самый эксцентричный интерьер в городе, подумал Николай и сел за черный столик, на котором стояла табличка с надписью:

«Официантку подзывай, но за попу не щипай!

Вдруг она замужняя и тебе не нужная».

Затем у меня составился интересный зачин для любовного рассказа:

«Воспользовались – от одного этого слова уже идут неприятные ассоциации, а уж когда к нему добавляют в начале еще слово «мной», то это как извержение Везувия.

Сейчас, когда она писала стихи о том, что произошло в ту апрельскую ночь, в голове вновь и вновь звучали где-то услышанные слова:

«Это недостаточно бесстыдно, чтобы быть поэзией».

Почему она решила писать о том, о чем большинство предпочитает никогда не вспоминать даже в тайне собственного сердца?

Это она знала, ответ на этот вопрос у нее был:

Чтобы преодолеть, возвысится над собственным несчастьем».

Еще один зачин был таким:

«До этого момента самое большое унижение, которое он испытывал, случилось, когда мать застала его за просмотром игральных карт с порнографическими изображениями, но теперь тот позор выглядел чем-то пустяшным.

«она уже больше не вернется», – со слезами на глазах говорил он вслух и иступлено бил кулаком в стену».

Один зачин пошел у меня шибче других, не то, чтобы как по маслу, но без скрипа и нервических потугов из разряда: что же делать с этим текстом дальше, и как подвести к разумному завершению.

Это была история о любви молодого студента, живущего в общежитии к женщине за тридцать, работавшей в общаге дежурной по этажу.

Сюжет был почти полностью вымышлен, но с вкраплениями характеров и описаний, которые мне приходилось видеть в реальной жизни.

Возможно, именно по этой причине мой текст наконец таки задышал.

На следующий день, после работы я окрыленный вспорхнул с подножки трамвая, и полетел к офисной высотке, где на шестнадцатом этаже Козлов созидал писательские таланты из того, что Бог послал.

Войдя в нашу синюю аудиторию, где синим был и потолок, и стены, и стулья и только пол был выстлан серым ковролином, я нашел своих сокурсников поглощенными каким-то живейшим обсуждением.

Оказалось, что многие, подобно мне, бросились творить, что называется с места – в карьер и теперь делились друг с другом результатами творческих усилий и впечатлениями от начавшейся наконец-то писательской работы.

В этот раз урок, который снова вел многотелесный, как мы его прозвали, Козлов, был посвящен сюжетостроению и композиции.

Не прошло и минуты с начало занятия, как нам сообщили, что сюжет для рассказа не важен.

Стоит ли говорить, что я был просто фраппирован таким заявлением, ибо вся моя проблема с написанием рассказа, как раз таки и упиралась в то, что я не мог придумать достойный сюжет.

Пока я мысленно собирал осколки своих застарелых представлений о литературе, гуру писательского креатива сообщил нам, что о приключениях героя теперь уже никто не пишет из уважающих себя писателей, а все пишут приключения жанра.

«Для приключения жанра сюжет не важен, поскольку не важна последовательность событий.

В эпоху постмодерна читателя нужно любой ценой поразить, остальное – не существенно.

Если ваше творение начнется, как офисная сага, продолжится как ужас, а в конце выяснится, что все это был лишь беспокойный сон старой блудницы из сумасшедшего дома – вот это то, что доктор прописал», – вещал нам Козлов с видом иудейского пророка.

Я смотрел на него удивленными глазами и думал, как же мне теперь жить, зная, что сюжет умер, хотя буквально только что, я был совершенно уверен, что он жив?

Впечатления от урока были самые горькие, и я заедал их заварными пирожными в ближайшем кафе, и жаловался Насте, которая решила составить мне компанию, на звериный оскал современного литпроцесса.

Этот мастодонт писательской мастерской, этот чародей креатива, просто бомбой взорвал мой мир, – говорил я, откусывая от пирожного.

Тут ведь, понимаешь, какая штука, какая заковыка неприятная, сначала Бог умер, об этом Ницше сообщил, как ты знаешь, а теперь, как сообщил Козлов еще и сюжет преставился.

Так вот, я и подумал: а о чем же бедному писателю теперича писать, когда ни Бога нет, ни сюжета?

Что остается-то? Один только сквозняк.

– «Не пойму, когда ты говоришь серьезно, а когда иронизируешь, – обиделась Настя.

«Так вот если ты иронизируешь, то напрасно, почитай, например, «Нехудожественные достоинства», или «Раздумчивый день» там сюжета вообще нет.

– «А что есть» – спросил я, отпивая из чашки облепиховый чай.

– Состояния, – ответила Настя, подумав несколько секунд.

– А, – отозвался я, кивая, – если состояния, тогда, конечно.

– Я смотрю ты опять съязвить пытаешься, – Настя перестала мешать свой чай, и положила ложечку на стол со звоном, затем она откинулась на спинку стула, скрестила руки на груди и наставила на меня свой синеокий взгляд.

Мне очень нравились ее большие глаза с длинными густыми, я бы даже сказал пушистыми ресницами.

Когда она смотрела на меня вот так, прямо, что называется во все глаза, мне казалось, что синева зальет мир.

Я про меж себя так и прозвал ее – синеокая девушка.

Потом, когда мы стали близки, я величал ее многими нежными именами, но особенно в ходу у меня были производные от этого, самого первого прозвища.

Так, я иногда приговаривал, целуя ее ушко: синеок обыкновенный, в красную книгу занесенный.

Она обижалась, говоря, чтоб я перестал, поскольку у нас не в мире животных, а я не Дроздов.

Впрочем, сквозь напускное негодование, всегда проглядывало внутренне довольство, ей было приятно, что она своим существованием заставила меня поэтизировать жизнь.

В тот холодный вечер, когда мы сидели в кафе, утешаясь пирожными и облепиховым чаем, до признаний и нежностей было еще жить и жить.

Наши отношение того периода еще не вызрели во что-то подлинно позитивное и были весьма поверхностны и формализованы.

– Ни сюжетом единым жива литература, – вымолвил тогда синеок, с вызовом глядя мне в глаза.

Вместо ответа я сделал шумный глоток, пряча в чашке с чаем свою улыбку.

Время шло, наш с Настей совместный путь до метро после очередной дозы писательской премудрости, которую мы получали в шесть вечера по вторникам, четвергам и субботам, постепенно превратился в гуляние вдвоем по вечернему городу.

Порою мы так увлекались, что едва успевали сесть на заветный поезд до закрытия подземелья.

Настя ударными темпами ликвидировала мою неграмотность по части современной литературы: знакомила меня с именами известных писателей современности, и их главными произведениями.

Под ее руководством я рос над собой, как гриб после дождя.

По временам к нам присоединялся кто-нибудь из одногруппников.

Чаще всего это была Алина – девушка, вспомнившая начало 451-го градуса по Фаренгейту, Настя весьма крепко сдружилась c ней.

Вместе мы бродили по вечернему городу, говорили о сотни вещей: обсуждали литературные предпочтения друг друга, современные романы, кино, поэзию.

Замерзнув, мы заходили в какое-нибудь заведение и отогревались.

Алина была интересным собеседником с изрядным чувством юмора, на базе которого у нас и случилась почти полная антанта.

– У вас кулебяка с сомовьим плесом имеется – спросила однажды Алина, возбужденная горячим обсуждением «Мертвых душ» у узбекской официантки ресторана «Стэйк Хаус», в который мы зашли перекусить.

Свой вопрос она задала столь же неожиданно, сколь и естественно, с непроницаемым лицом, так, что официантка опешила.

Лишь заливистый смех Насти, привел официантку в чувства и кисло улыбнувшись, она процедила сквозь зубы: нет.

Возвращаясь поздно вечером в свой холостяцкий угол, который я гноил на пятом этаже хрущевки у малоинтеллигентной дамы лет шестидесяти, я садился писать заданный рассказ, не взирая ни на какую утомленность.

Трудился я, что называется, на износ.

По временам я словно ловил музу за рукав и текст у меня лился легко и свободно. Впрочем, такое бывало не часто.

Времена вдохновенного творчества были редки, в основном писательство в моем исполнении было подобно труду у станка тупым напильником.

Я перепробывал различные писательские приемы, которым нас обучали в нашей креативной школе, экспериментировал, смешивал жанры, как учил Козлов, пробывал неожиданные сюжетные ходы, интересные языковые решения.

Я то терял надежду стать писателем, то обретал ее снова, то считал себя бездарностью и, плюнув на все шел курить, или спать, то говорил себе, что наверняка и я не обделен некоей крупинкой таланта, ведь в школе всем нравились мои сочинения, да и в блоге меня всегда читало немало народу.

Тексты множились, но во всех их я сомневался.

Бывало так, что, написав очередной вариант рассказа, я испытывал восторг, но перечитав его утром, я испытывал уже разочарование.

 

Фигуры речи, которые мне вечером казались искрометными, с утра выглядели тусклыми, беспомощными, бьющими мимо цели, а сюжетные ходы, что вчера я находил неожиданными и невероятно удачными, сегодня казались затертыми до дыр и надуманными.

Страшнее всего было то, что все взвесив и рассудив во благовремении, я никак не мог решить, когда я был прав вечером, или утром?

Какое впечатление о результатах моих писательский поползновений было верным, – то ли, когда в порыве вдохновения, я был готов кричать: ай да молодец, ай да сукин сын, или то, когда, разочаровавшись, я приговаривал плоды своих трудов к уничтожению?

Наконец настал день, в который нам надлежало прочесть Козлову вслух, перед всем собранием свой рассказ и услышать критику.

Некоторые ученики рвались в бой и просто жаждали ознакомить общественность со своим творением.

Я же стушевался и желал, чтобы меня не трогали как можно дольше, а лучше бы вообще не заставляли ничего читать, и позволили бы просто отправить Козлову рассказ по почте.

Вот, семинар наш начался, и свое сочинение зачитала та девушка, героиня которой в первой строчке желала прилечь рядом с покойником, имя ее я забыл.

Вот началось обсуждение.

Вот, другая девушка, чье имя я уже тоже не помню, прочла свой труд.

Вот и ее произведение стали разбирать на запчасти.

Первым произносил вердикт Козлов, потом давал слово желающим поделиться наблюдениями.

Я сидел и боялся, что скоро и мне придется держать ответ и этот факт внушал мне чуть ли не ужас, настолько, что у меня даже пересохло во рту.

Погруженный в свои мрачные думы, я не мог, как не старался, нормально слушать своих товарищей.

Из того, что читалось и обсуждалось в тот вечер в голове моей остались, по преимуществу, не цельные произведения, а немногочисленные, разрозненные отрывки, становившиеся мои достоянием, каждый раз, когда я выныривал из океана своих тревожных мыслей и вновь становился способным воспринимать то, что происходило вокруг.

Помню, как начал читать свой рассказ молодой мужчина с короткой, аккуратно подстриженной бородой в очках с тонкой оправой.

Тот самый, который смеялся над первой строкой, где герою хотелось лечь рядом с покойником.

Звали его Александр и был он менеджером по продажам.

Спокойным громким голосом без тени волнения он читал свой текст с артистизмом и выразительностью, словно хотел продать его нам:

«Белая бабочка махаон на несколько мгновений зависла над рододендроном, и помахав своими крылышками с черно-синим окаймлением уселась на цветок.

Внезапно, быстрая тень скользнула над цветками и, – испуганный махаон беспомощно забил крылышками в белом сачке.

– «quel magnifique spécimen» – сказал женский голос с прононсом, который заставил бы позеленеть от зависти всех людовиков, начиная с первого, до того, который говорил, что государство – это он, его номер помнят энциклопедии.

– «tu as tout à fait raison mon cher», – ответил мужской голос хозяина сачка, с не менее совершенным прононсом.

– «Такого красавца в моей коллекции еще не было» – сказал тот же голос уже на чистом русском языке.

Голос исходил от среднего роста мужчины, с сильной залысиной, одетого в рубашку, шорты, гетры и ботинки.

Теперь мужчина держал обеими руками сетку сачка напротив глаз и с необычайным вниманием рассматривал трепещущую в сачке бабочку.

– «Послушай, ты давеча говорил о Лауре, так вот, мне кажется у них с Лолитой слишком много общего», – снова заговорил голос.

Голос принадлежал уже пожилой женщине с короткими седыми волосами.

Она была одета в серую кофту из под которой выглядывал воротник белой блузки, и в темную, длинную юбку.

В руках у нее тоже был сачок.

Она стояла шагах в пяти от своего спутника и все время прилежно взирала на него, в то время как он возился с махаоном.

– «Конечно, они обе совсем молоды, и обе женщины» – ответил, поймавший махаона.

Однако этот ответ раздражил женщину.

– Серьезно, у читателя создастся впечатление, что ты написал не новый роман, а переиздал «Лолиту»,

Прости, и не злись, я давно хотела тебе высказать свои критические замечания, как бы тебе не было на них наплевать.

Когда ты описываешь как Лаура потеряла девственность, то описание места, где это происходило очень уж похоже на описание того места, где Гумберт в отрочестве миловался со своей Анабелой.

Те же полуразрушенные ступени те же кусты вокруг.

Потом еще этот теннис, в который они обе играют.

Какого черта все они у тебя играют в теннис?

И какого черта тебя так заклинило на малолетних потаскушках?

– «Я пишу о таинствах любви, о заложенном в геноме человека желании любви», – ответил мужчина с залысиной, выуживая махаона из сачка и засовывая его в банку.

Любовь, та любовь, которую греки называют «эрос» – это двигатель внутреннего сгорания для человеческого воображения.

А что есть на свете сильнее и пленительнее воображения?

Именно руководствуясь им, люди ваяли статуи античных богов, возводили храмы и пирамиды.

– А тебе не кажется, что тебе не хватает метафизики, сублимации?

Нельзя же все время писать о малолетних блудницах, смакуя гиперсексуальность подростков в каждом романе.

Ты же сумел подняться над всем этим в «Бледном огне», зачем же теперь снова возвращаться к этой исписанной тобой до несварения букв теме?

Ты вот ругаешь Достоевского, но когда ты писал под его влиянием, ей-Богу, получалось лучше.

В своем «Отчаянии» ты сумел дотянуться до психологических глубин, до закоулков безумия.

А сейчас опять твоя муза спустилась с олимпа до ступенек полуразрушенного сортира, где малолетняя удовлетворительница смотрит на уд озабоченного подростка.

– Я никогда не находился под влиянием этой посредственности – почти закричал, мужчина, – ты специально меня дразнишь?

– Сколько бы ты не отрицал этого, это у тебя есть.

– «stupidité féminine invincible» – прорычал себе под нос ее спутник.

С этими словами он снял с шеи бинокль, повернулся к ней спиной, и отойдя несколько шагов в сторону, улегся на живот посреди радодендронов.

– Может и прав был Боря, когда писал про эмигрантских авторов, что они перестали слышать и стоны, и песни Родины, стали слишком сыты и довольны во времена, когда Родина голодала, сидела по лагерям, а потом воевала и отстраивала себя из пепла?

В твоих романах – виллы, гувернантки, вечеринки, лазурные берега.

А у них там что?

Мавзолей, дефицит, субботники и демонстрации.

У них там сейчас некий Высоцкий поет:

«Мои друзья хоть не в Болонии, зато не тянут из семьи»,

а гадость пьют из экономии…

что-то там … но на свои.

У них там говорят джинсов не достать.

Французские духи раздобыть сложнее, чем аленький цветочек.

Лично я недавно узнала, что они там на картошку ездят!

Вот ты знаешь, что такое ездить на картошку?

– «Что» – ответил он, лежа на животе и смотря в бинокль на соседний пригорок, где над эдельвейсами порхало целое созвездие бабочек всех цветов.

– Это означает, что профессуру, и инженеров с медиками снимают с работы и отправляют в колхоз на день, или на несколько собирать урожай вместе с колхозниками.

– «Оh, Big deal» – отрезал он, не поворачивая головы.

– Представляю твою реакцию, если б тебя вытащили из Гарварда, и вместо чтений лекций там про донкихота, отправили бы на плантацию на пару дней собирать картошку, или помидоры!

Представь, чтобы ты сказал, – тут она засмеялась себе в руку,

Ты бы стал красноречивее профессора Преображенского из «Собачьего сердца», сочинил бы монолог про разруху не хуже него, а может и лучше, так, чтоб «to be, оr not to be» и рядом бы не стояло.

Тут она засмеялась еще сильнее.

А тут ты со своим франкоговорящими мадмуазелями, теннисными кортами и особняками в Нью-Джерси, где Лауре катастрофически недостает прислуги!

Конечно, тема секса там запретная, и на этой волне интерес к твоим романам в России возрастет, но будет ли он стойким?

– Будет, будет. Людям всегда интересна другая жизнь.

Смотри – он вытянул руку с биноклем, приглашая ее взглянуть.

– И зачем ты опять собачился со своим французским редактором – продолжала она, не обращая внимание на протянутый бинокль?

Разве ты не хочешь, чтобы Ада побыстрее вышла на французском?

– «Конечно, хочу», – ответил он, уставившись снова в бинокль, – «но я не хочу, чтобы мое произведение искалечил какой-нибудь косорукий толмач, типа Констанции Гарнетт.

Ты помнишь, как эти пачкуны перевели заголовок моего «Bend sinister»?

Они перевели «Под знаком незаконно рожденных»!

А теперь скажи мне, это профнепригодность, или слабоумие?!

Хотя всякому, кто может заглянуть в словарь очевидно, что заголовок произведения по-русски означает «зловещий изгиб».

Бог мой, regarde quelle libellule!

Я уж молчу, что всякому человеку, начитанному в английской классике, известны случаи употребления данного словосочетания.

Скажем, тем же Диккенсом, когда он в своем «Пустом доме», употребляет именно это выражение, говоря, что поникающие в комнату через окно солнечные лучи дают причудливую игру тени и света на изгибах камина.

– С тех пор, как твоя проза стала английской, она оделась сплошными стилистическими кружевами.

Да, может, и совершенными, может и упоительными, но lucking the deep meaning.

В ней стала too much art with very little matter.

Что толку без конца сервировать стол, если на нем нет ни черной икры, ни осетрины, ни судачков а`натюрель, ни даже, порою, каши с хлебом и квасом?

– Вчера я встретил девочку, дочку нашей горничной, – начал он будто желая сменить тему, – она гуляла с мамой.

Мы встретились там, где Белинда обычно выгоняет коров пастись.

С меня ветер сорвал кепку, и она увидела мою лысину.

Она посмотрела на мою голову и сказала:

Мосье, какой у вас широкий пробор!

Представляешь, широкий пробор!

Вот кто тонкий стилист.

– Да мило, – сказала она и ее суровое и озабоченное лицо снова осветилось улыбкой.

Однако, не заговаривай мне зубы и не уходи от темы.

Как бы ты не подначивал Достоевского за его круглый стол квадратной формы, но у него мысль первична, ему главное мысль изъяснить, а тебе?

Тебе слова за чем нужны, чтобы хороводы из них водить?

Чтобы узоры красноречия плести?

Его поэтика не в словах, а в смыслах.

Он взял и отлил в золоте:

Возможно ли построить всемирное счастье ценой слезинки одного ребенка?

Или: миру провалиться, а мне чтоб чай пить.

Или: Тварь ли я дрожащая, или право имею

Или: Ежели Бога нет, то какой же я штабс-капитан?!

Вот его послание миру.

А где твое послание? В чем оно?

Что ты ему можешь противопоставить?

Какие золотые фразы, поразившие мир и изменившие литературу есть у тебя?

Лето, состоящее из трех запахов: сирень, сенокос, сухие листья?

Это, конечно, мило, но как написал Миша Булгаков, для гиганта мысли, масштаб просто мизерный.

– Кстати, Скажи Мише, – начал поймавший махаона мужчина, не отрываясь от бинокля, – что он очень зря убрал из своего романа место, где к буфетчику, вышедшему из злополучной квартиры, подсаживается блудница.

Ей-Богу, эта сцена и смешна и ложится в строку со сценой, где этот буфетчик встречает в храме, переделанном в аукционную камеру расстригу-попа, и тот вместо молебна от нечистой силы, о котором просит буфетчик, начинает аукцион.

Обе сцены хорошо иллюстрировали духовно-нравственное состояние москвичей, над которыми измывался его инженер-Воланд.

Только кота этого я бы назвал Буцефалом, а то бегемот звучит как-то уж по-простецки, а отсылку к книге Иова мало кто увидит».

Я слушал, своего коллегу и мне нравился его смелый замысел и задиристый слог, я даже помню подумал тогда: эх, как гладко кладет, и даже художественно.

Затем я снова погрузился в бурный океан своих тревог и когда вынырнул, то чтение рассказа уже было завершено, и Козлов давал начинающему автору свои советы:

«Наблюдать за тем, как человек ищет новые формы всегда увлекательно, спасибо вам за это удовольствие.

Да и стиль у вас собственный проглядывает, и довольно четко, – это большой плюс для начписа».

И снова мои мысли унесли меня куда-то далеко, сделав меня совершенно глухим ко всему происходящему.

Вернуться снова в аудиторию меня заставили странные слова, покалывавшие слух.

Это свое творение начала читать девушка, укутанная в хиджаб:

«Ее глаза сияли, как два солнца из просвета никаба.

Салям тебе, Алия, – сказал Абдулкарим.

Салям тебе, Абдулкарим и барака Алла, – ответила она».

 

Девушка декламировала с заметным акцентом, местами комкая и проглатывая русские слова, и смакуя, при этом, слова арабские.

Уж не знаю сколько хорошо они у нее получались с точки зрения арабского произношения, но напирала на них она безжалостно, почти также как Егор Тимурович Гайдар на слова с латинскими примесями в период приватизации.

Ее рассказ был длинный и был наполнен восточным колоритом под самую завязку: саляты, салямы, иманы, хиджабы с никабами и никахами, а также кишлаки с кифтаками являлись в ее тексте поминутно.

Казалось, она рассчитывала, что весь этот восточный колорит, сам по себе, заставит нас разулыбить сочувственные лица, пролить потоки слез нежданных, и с ясностью представит нашим мысленным взорам стеклянную хмарь Бухары, как выражались классики века.