Za darmo

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Моя бабушка – из поместных дворян, то есть из бывших… – Тут он запнулся на полуслове, заприметив, как невольно дёрнулись уголки моих губ, и таки оговорил: – Вы напрасно ухмыляетесь. Я вполне серьёзно – о гордости и о презрении.

Я посмотрел на свои руки, тоже с удлинёнными пальцами и опрятными вытянутыми ногтями. Ничего особенного, чем так уж стоило бы гордиться: разные бывают у людей руки, уши, глаза, волосы… Проследив за моим взглядом, он, в свою очередь, тоже ухмыльнулся и продолжил мысль:

– Сколь ни глазей в бездну неба, ни витай в облаках грёз, а под ногами всё равно мать-земля сыра. Суета мирская да проблемы житейские, как трясина болотная, засасывают быстро и незаметно. Сами видите, теперь этими самыми руками не бумагу мараю, а телевизоры чиню. И всё ради хлеба насущного. Так, видать, человек устроен, что сутью его создания является не душа или разум, а желудок да глаза завидущие. Глупость и вездесущий случай – вот рулевые судьбы нашей.

Задумался он на чуть, да и сменил философический тон на меркантильный:

– Кстати сказать, если желаете, могу, так и быть по знакомству, устроить вам занимательную штучку – телевизионный магнитофон. Слыхали, небось, о таком чуде техники?

– Спасибо. В кино видел.

– Так как?

– Не по зубам будет, точнее, не по карману.

– Да уж. Что верно, то верно. А жить надо по средствам, но средств для той жизни, которой хотелось бы жить, не хватает, ведь так? То-то и оно!

«Где-то, – подумалось, – я это уже слышал, причём не так давно».

– И мне тоже не хватает. Человеком можешь ты не быть, а кормильцем стать обязан.

Я неопределённо повёл плечом, к потолку обращая свой взгляд.

– Наверное, подумали. Вот, блин, Баян недоделанный! Растекается тут словесами по древу, подачку на чай вымаливая?

Заметил, верно, моё замешательство, и кривизна ухмылки исказила черты его лица. Он закурил, прищуривая один глаз, как это иногда поневоле делает рассказчик в минуту душевной слабости, когда одолевает приступ откровения, а другим глазом сквозь клубы дыма, тем не менее, оценивающе присматриваясь к своему собеседнику, стоит ли тот его исповеди. В этот момент будто дуновением тёплого ветерка повеяло от него.

– Бабушка умерла – и с её уходом моя последняя опора в этой жизни рухнула. – Дымя папироской, повёл мастер свой рассказ. – Не похоронил, не простился. За тот год, что после института защищал рубежи отечества на дальних подступах, она умирала в одиночестве – от старости и болезней сердца. Дембельнулся – тут-то на меня, дурака, всё сразу и навалилось.

Киса Алиса, свернувшись калачиком у него на коленях, дремала и мурчала под его рукой; может статься, тоже слушала, как если бы принимала его исповедь за колыбельную.

– Поселился я в комнате, которую бабушка всеми правдами и неправдами сумела передать мне в наследство. Ни денег, ни работы – одни планы на будущее, а питаться нужно ежедневно, да и пятачки на транспорт на дороге не валяются. Пока решал вопрос с трудоустройством, с аспирантурой – пристроился посудомойкой в университетской столовой. Платили мало, но кормили сытно, ну а на карманные расходы, ежели питаешься мечтами, много ли надо?! Чтобы перебиться лето – вполне-вполне хватало.

По утрам, по пути в библиотеку, где знания, сами понимаете, в воздухе так и витают, но, увы, не так просто даются, заскакивал на почту: ждал бандероль до востребования, и тревога снедала, не затерялась ли где в почтовом вагоне на необъятных просторах страны.

«Не-ет, Рублёву не-ет ничего. Заахадить, паажалуйста, заавтра», – растягивая слова, напевно отвечала миловидная девушка из-за окошечка. По-детски пухлые щёчки покрывались ямочками при улыбке, словно приглашая без особого сожаления зайти на следующее утро, чтобы услышать то же самое.

Заходил завтра и послезавтра – и так каждый день одну неделю, затем другую, третью. Дни бежали быстро, а ночей и вовсе не замечал. Высек уж мельчайший атом знаний, разумеется, из числа тех идей, что были упакованы в благообразные тома и расставлены на пыльных стеллажах вдоль стен библиотечного зала. Добытых знаний вполне хватило на то, чтобы убедиться, что сотни страниц, упакованные в ценную бандероль, даже внимания книжной моли уже не стоят. Какие бы убеждения или идеи ни одолевали пытливый ум – грош цена всяким выводам, если вытекают из мыслей и чувств, оторванных от явлений реальной действительности, от фактов былого и настоящего.

Тем не менее, упрямо спозаранку наведывался на почту, а Алёнка по-прежнему отвечала, не приходилось даже спрашивать: «А-а! Рублёв? Не-ет, Рублёву не-ет ничего. Зааходить, паажалуйста, заавтра».

В груди броили противоречивые чувства. Бандероль всё ещё ехала в поезде или летела в самолёте, а она знай твердила всё то же самое: «Зааходить заавтра», – но уже не улыбалась, а как-то странно заглядывала в самые глаза.

И вдруг однажды, через много раз по завтра:

«Рублёв! Коля!!! Тебе баандероль!»

Так долго ждал, что теперь ни радости, ни облегчения не испытал, хотя было любопытно взглянуть свысока на плод мысли былой, завядшей, как павший под снег осенний листок. Примерно то же почувствовала и Алёнка.

Бандероль была получена, однако утром следующего дня, согласно укоренившейся в сердце привычке, ноги сами привели на почту, чтобы вместо привычного: «Зааходить, паажалуйста, заавтра», – услышать: «Зааходи вечером. Я закаанчиваю ровно в семь. Не опааздывай».

Алёнка щебетала и при этом счастливо улыбалась.

Стал приходить на почту к закрытию и к открытию. А когда парки и бульвары подёрнулись грустной буро-жёлтой дымкой и первые белые мухи закружили свой хоровод в вышине, то уже шли мы с Алёнкой под руку, и она с ног до головы была в белом. При взгляде на её чуть округлившийся живот казалось мне: то был один из самых счастливых дней в моей жизни.

На том романтика, увы, исчерпала себя – наступили будни. Дочка вырастала из вчерашних платьиц, жена ворчала, что денег мало, тёща пилила: иди работать на завод, зарабатывай деньги – нечего за книжкой, когда все нормальные люди спят, ночи просиживать. А когда ж ещё? Три года на одном дыхании, вернее – без передышки. И ничего не отложишь на завтра, не бросишь. Так, наверное, должен ощущать себя стайер за круг до заветной финишной ленточки: позади сорок тысяч шагов, которые тьфу в сравнении с той сотней, которые остаётся преодолеть. Каждый его шаг стоном вырывается из груди, болью отдаётся в каждой клеточке. Он готов сдаться за шаг до победы, но, сжав зубы, бежит, бежит, бежит. И победитель, ясно, тут не тот, кто первым пришёл, а тот, кто, пересилив себя, вообще добрался до заветной черты.

Быть может, помните – у классика: «В извращённом государственном строе хороший человек становится плохим гражданином, а в правильном строе понятия “хороший человек” и “хороший гражданин” совпадают». Но кто же из сильных мира сего признает в плохом гражданине хорошего человека?! Некий мудрец метко заметил: «Хорошо быть маленьким – в любую дырочку пролезешь, хорошо быть большим – в любую дыру не полезешь».

Меня правили и направляли, строчка за строчкой, мысль за мыслью, и я послушно правил себя, презирая. Бывают, думал я, обстоятельства, временные, преходящие, когда человек вынужден поступаться незначимым ради главного. Пожертвую пешку и возьму ферзя… Жизнь не шахматная партия, и жертвуют в ней, увы, не фигуры – жизни и судьбы.

Думаешь, зарубили? Нет! Много банальнее.

На носу защита. Жена с тёщей, как назло, затеяли не вовремя ремонт. Я, понятно, никакой: задёрганный и на взводе – едва ноги таскаю. Дочка без присмотра.

Ладил дверной звонок. Прошёл час, может, другой, когда Ксюха лепечет: «Папа! А, папа! А где Пуська?» Туда – сюда, бросились искать по всему подъезду: кис-кис-кис… Вдруг слышим – кто-то где-то мяучит жалобно. Наконец Алёна, жена, отыскала её двумя этажами ниже, в углу за стояком пожарного крана. Она её на руки – Пуська, как очумелая, рвётся прочь. Мазана-перемазана чем-то едким, маслянистым, вонючим. Мы её в ванную, я держу – Алёна хозяйственным мылом намыливает. Пуська утробным голосом воет. Ксюха слезами захлёбывается. Тёща орёт: оставь, мол, кошку в покое, плитку намочишь – отвалится!

Вскипело тогда во мне нечто дремучее, ужасное. Как глаза пеленой застило. Выскочил на лестничную клетку – заметался от одной двери к другой. Глядь, этажом ниже полы влажные. Запах – что запах?! Я так нанюхался этой гадости, что ничего не чуял. Палец – на звонок, что мочи давлю.

Дверь распахивается – и на пороге мужик с молотком в руке. Коренастый, руки волосаты, шея как у борова: «Чего надо?!» Я чуть было поостыл и говорю, мол, так и так, кошка у меня… не ваш ли сынок? А он мне: «Да пошёл ты, животное!» – и молотком замахивается. Молоток-то я у него вырвал из рук, а вот лбом, улучив момент, он так боднул, что аж искры полетели из глаз и всё враз потемнело. Едва устоял на ногах. Обхватил он меня обеими руками, упёрся макушкой в подбородок и давай ломать. Мужик крепкий, здоровый, в дом к себе тащит и на пол валит. Кое-как вывернулся – опять за грудки хватает, придавил к стене животом и пальцами своими погаными к горлу тянется. «Я те, сука…» – рычит и уже впрямь душит.

Кое-как отпихнул.

Боров опрометью на кухню отскочил и уже оттуда с табуреткой наперевес семенит, бочком примеривается, метит с размаху мне прямо в лоб. Тут-то я и… В общем, неудачно напоролся он на кулак мой. Табурет выронил – бух на колени да плашмя на пол.

Слышу, однако ж, истошный крик: «Мама, мама! Папу убили!» Сынишка его, подросток лет четырнадцати, бросился сзади на меня. Мамаша с криком: «Помогите, люди добрые, убивают!» – в глаза норовит ногтями вцепиться.

Шум – гам. Соседи повыскакивали. Милиция. Скорая помощь…

На суде потом зачитывали акт: выбит зуб и подозрение на сотрясение мозга. Отягчающие обстоятельства: я-де в чужой дом вломился. А с противной стороны адвокат: «подсудимый пытался научно обосновать право избранной личности не следовать общественным уложениям, но, благодаря истинным служителям науки, эти его изыскания были вовремя разоблачены».

 

Я, конечно, попытался что-то доказывать, а мне: слова, мол, не давали. А Боров тут и вверни: «Посидишь – остынешь, животное!» – и потешается, сверкая новенькой золотой фиксой. Известный, знаете ли, ход: бросить предмет и перейти на личности. Я взвился было со скамьи, а адвокат силком меня усаживает, председатель призывает к порядку, милиция на страже – меня не только усадили на скамью, но и посадили, присудив за хулиганство два года общего режима. Заменили на химию, а затем по половинке, ввиду примерного поведения, освободили досрочно.

Теперь, вот сами видите, чиню телевизоры и прочую аппаратуру. Зарабатываю прилично. Жена довольна. Ну а тёща – что ж, всем не угодишь…

Мастер глянул на часы и, вставая, чтобы откланяться, покачал головой:

– Извините! Засиделся. Разоткровенничался. Наверное, вот она, киса Алиса, во всём виновата. Навеяла грустные воспоминания. Пора, впрочем, и честь знать…

И замер на полуслове, когда так, между прочим, сдвинув томик истории в сторону, под ним обнаружил лист ватмана с карандашной зарисовкой. Он потянул лист на себя и спросил:

– Что это?

– Набросок. Недремлющее, так сказать, око. Пока что искорка мысли в бредовом тумане, не более. Созреет ли до образа – не знаю пока.

Он внимательно осмотрелся по сторонам и опять спросил, вдруг переходя на «ты»:

– Это твои картины?

– Мои. Только я не стал бы их так обзывать. Это у художников картины, а я не художник, и мои – не картины.

– Извини, не хотел обидеть.

– Да ладно, ничего. Я привык, так что меня уже нельзя обидеть. Просто с их точки зрения, то, что вы назвали картинами, является обыкновенной мазнёй.

Встал он и, подойдя к стене, увешанной холстами в самодельных рамках, принялся внимательно разглядывать.

Отчего-то вдруг занервничал я, хотя какое, собственно говоря, мне было дело до мнения телевизионного мастера?! Пускай он и историк недоученный.

– Чувствую, что-то неуловимое в этом есть. Ведь неспроста. Или как? Что это?!

Его взгляд зацепился за серое полотно – без абриса, без очертаний. Из теней. Те трепетные тени пугают, страшат и ужас наводят.

– Как будто газ какой, то ли смутный лик чудится…

– Как ни странно, в самую точку попали. Это Жупел собственной персоной.

– Жупел… – пробормотал, озадаченный.

– Пугало эфирное, – поясняю. – Нечто неведомое, нематериальное и кошмарное. Вездесущий ужас. Олицетворение страха человеческого.

Взгляд его выражал недоумение: как? зачем? – к чему и для чего?!

– Я и сам пока не знаю. Пятна, разводы, мазки, являющие сознание либо некую думу на полотно. И всё. Ничего вычурного. Просто этакая заумь.

– Я не понял.

– Хорошо, сейчас наглядно покажу.

Я полез за шкаф и достал «Тоску», а пока пристраивал её у окна так, чтобы можно было доходчиво продемонстрировать образ, на ходу тщился пояснить:

– Например, на полотне изображена роза. Вы видите каждый листочек, каждую прожилку на том листочке – цветок как настоящий, вы даже готовы потрогать руками. Но в реальной, а не выдуманной действительности, с расстояния, вы не можете видеть ни листочков, ни прожилок. Вас обманули! Цветок изображён не так, как вы его видите, а так, как вы знаете, каким он должен быть на самом деле. Напротив, вы вплотную подходите к полотну, которое вблизи пестрит разноцветными мазками, но по мере того, как отступаете, перед вами проявляются золотые шары в вазе – мазки сливаются, и на их месте проступает образ, пусть хоть листья и прожилки на полотне не прорисованы. Перед вами то, как вы видите, а не то, что вы знаете. Это одна ось. А вот, скажем, другая антитеза. На картине изображён человек, лицо в морщинах, руки натружены, на груди ордена и медали: вам не нужно напрягать своё воображение, чтобы признать в портрете героя своего времени. За вас и подумали, и вообразили, и ударения расставили. Вас наполнили этим образом, как бутылку какой-нибудь жидкостью. И наоборот: например, банальный чёрный квадрат. Для чего, почему – непонятно. А может быть, вы сами должны наделить его тем содержанием, которое живёт в вас, в связи с направлением чувств и мыслей, но в пределах заданной формы? Если в вашей душе нет ничего, то и в квадрате нет ничего. Ex nihilo – из ничего только Бог свет создал. Подобных осей, если речь идёт об искусе, бесконечное множество. Допустим, здесь нарисовано как на фотографии, а там детские загогулины карандашом на бумаге. Это тоже ось, иная противоположность.

– Н-да, везде, так сказать, своя стена раздора…

Зашторив окно, я приладил «Тоску» на уровне глаз и в фокусе выставил барьером стул. Выключил телевизор. Подозвал мастера и предложил ему стать так, чтобы при взгляде на полотно иссиня-чёрный овал совместился с границами поля его зрения, если устремить задумчивый рассеянный взгляд в бесконечность. Выждал минутку-другую и спросил:

– Что вы видите?

– Белую смазанную… эфемерную… вертикальную линию и три яркие точки на иссиня-чёрном овале. Как будто точки мерцают вдали, а не на полотне. Кажется, уже начинаю не чувствовать ног под собой… и теряю равновесие? Надеюсь, это не розыгрыш?!

– Нет, это не розыгрыш.

– Мнится, будто я теряю вес…

– Да, можете взлететь. Вопрос вот только: над чем парить будете?

– Не понимаю, но эфир влечёт…

– Да, манит. Наверное, я должен пояснить. Если вы правильно совместили угол зрения с абрисом овала и простоите минут дцать, отрешившись от суеты, то с моей подсказкой ощутите себя стоящим у окна средь ночи и взирающим на чёрное небо за окном, где сквозь тучи пробился свет трёх далёких безымянных звёзд. И притягивает… Главное, глядеть как бы вдаль, не на, а въ полотно. Сквозь материю.

– Да, и в самом деле. В этом что-то есть. Но надо научиться чувствовать.

– А кто сказал, что это должно быть легко и понятно всякому?

– Н-да, и каков же вывод?

– Надо простоять достаточно долго, чтобы проникнуться настроением.

– Какое должно быть настроение?

– У каждого, очевидно, своё. Каждый раз не то чтобы разное, но оттенки, верно, будут отличны.

– И настроение стоять, смотреть и, отрешившись, думать…

– Или не думать.

– А ведь в самом деле! Иногда человек ни о чём не думает.

– Или не осознаёт, что думает. А когда вот так часами некто может стоять у окна и глядеть сквозь оконное стекло на однообразно чёрное хмурое ночное небо, на котором сквозь тучи пробивается к земле мерцание трёх далёких звёзд, одиноких, для тебя безымянных и незнакомых? Когда?!

– И когда же?! Впрочем, глупый вопрос…

– Наивный.

– Когда тоска. Но отчего тоска?

– Не знаю. У каждого своя тоска. У одних – печальная, у других – горькая. А кому-то сладостно-мучительная.

– Но ведь не всегда же и не каждый глядит в чёрное окно, когда тоскливо!

– Значит, это такая щемящая тоска, которая заставляет безмысленно глядеть ночью в окно.

Я замолчал, позволив ему в безмолвной тишине наслаждаться чувством его собственной тоски. Прошло минут пять или десять – и ощущение времени будто притупилось, начиная таять. Я тронул его рукой за плечо. Он вздрогнул, но взгляда от полотна не отрывал.

Когда, наконец, мастер отступил на шаг от полотна, он закрыл лицо ладонями, как будто про себя бормоча что-то не вполне вразумительное.

Я был удивлён, но вида не казал – поспешил отдёрнуть шторы и, накрыв тряпкой, убрал «Тоску» на своё место, за шкаф. Он всё ещё, зажмурившись, растирал лицо пальцами.

– Была ночь, и я стоял у непроглядного окна, глядя на осеннее небо, – заговорил мастер, открыв глаза и щурясь от яркого света. – Остался осадок, какая-то грусть. И три мерцающие звезды… – Он выглянул в окно, за которым светило летнее солнце, и указал пальцем: – Живу я, кстати, во-он в том – видите серо-голубую шестнадцатиэтажную башню? – доме. Угловое окно на седьмом этаже – это кухня. Когда там ночью горит свет, значит, я не сплю и работаю.

– Ещё кофейку?

Он посмотрел на часы на руке, и мне почудилось… нет-нет, я не ошибался: ему не хотелось уходить.

– Кофейку? – Вдруг будто отчаялся – и прищёлкнул пальцами: – Давайте по кофейку! По последней чашечке. Всё равно я уже всюду опоздал. Скажу, что был тяжёлый клиент, и я спасал-де честь мастерской и доброе имя ни в чём не повинного механика Потапова. Не возражаете против такой маленькой лжи?

– Отчего ж я должен возражать? Я не против. Я самый настоящий скандалист.

Он говорит, а я смотрю на него и чувствую, что хотел он сказать что-то совершенно другое. Озарение снизошло на какую-то мириадную долю мгновения, так что я не успел осознать этого эфемерного чувства – и просто слушал.

– А этот Боров, кстати, съехал с нашего подъезда, – рассказывал меж тем мастер. – Нет, чего вы улыбаетесь? Ничего этакого.

Я не улыбался – я просто прислушивался к себе, чуть-чуть забывшись.

– А кто вашу Пуську обидел? – спросил первое, что пришло на ум.

– Не знаю. Кто будет разбираться из-за кошки? Судили меня – за хулиганство и нанесение телесных повреждений. Адвокат говорит, что мне повезло. Судья всё-таки нашёл место для смягчающих обстоятельств. Пожалел, наверное, несостоявшегося кандидата исторических наук.

– Ну да, судья оказался не лишённым обычных человеческих чувств, и такое в жизни порой случается. Ещё не очерствел окончательно. Иначе валить бы лес до сих пор где-нибудь в далёкой дремучей тайге?

– Тьфу-тьфу-тьфу! – Поплевал он через левое плечо, постучал костяшкой пальца по столу. – А история эта имела продолжение. Слышу я как-то, скандалят в приёмной. Вышел поглазеть. В ремонт сдают телевизор – вроде бы гарантийный, а пломбы вскрыты. Стало быть, копались внутри. Ремонт, естественно, за счёт заказчика.

«Какие претензии?» – спрашивает приёмщик, а Боров как увидит меня, так и завизжит в бешенстве: шарашкина, дескать, контора, сами посрывали пломбы, и вообще, не хочу, орёт и пальцем тычет, видеть эту хамскую рожу.

Вскипела тут во мне великая досада. Но отступил смиренно – от греха подальше. А на следующий день участковый имел долгую беседу с начальником мастерской, а потом и мне изрядно попортил кровушку. Знаете, как сказано у классика: кровь людская не водица. Вот и вся история.

– Нда-а, печальная история.

День клонился к вечеру. На прощание потискав Алиску, мастер пообещал заскочить однажды, в невесёлый час, на гостеприимный огонёк, чтобы как следует прочувствовать «Тоску» да развеять грусть-печаль. Я ответил, что буду ждать. На том и расстались.

Потом я долго переживал и даже корил себя, не понимая, что же здесь, во всём этом, было не так, как должно было бы быть. Словно за спиною тень проскользнула и даже ветерок повеял, ты оглянулся – поздно… и потерял.

* * *

Погода портилась прямо на глазах. Хмурая туча заслонила солнце, задул холодный колючий ветер, и с неба посыпал мерзкий снег, смешанный с дождём. Предчувствие долгой холодной зимы ввергало в уныние.

По пути от автобусной остановки к дому мы с мастером завернули в винный магазин: водочка, ежели не хватить неразумного лишку, снимает на время многие печали. Э-эх, рюмочку водочки занюхаешь рукавом, закусишь хрустящим солёным огурчиком, загрызёшь краюхой свежего ржаного хлебушка, намазанного слоем толчённого в ступе сальца с чесночком, да горячего борща похлебаешь… – как бы противно ни хмурились за окном небеса, а за трапезой, под задушевный разговор, на душе становится теплее.

– С неделю тому назад, – рассказывает мастер, – иду по вызову, и что я вижу? Грузят в фургон мебель, узлы с вещами укладывают. Рядом суетится Боров – Бегемот, как его метко определила дама с собачкой. Обмен, стало быть. Тут, верно, чёрт меня и попутал.

Улучив момент, подкрался сзади, опустил Бегемоту руку на плечо и шепчу: с новосельем, ненаглядный ты мой, пришёл вот новый адресок списать – и, причмокнув губами, как чмо обыкновенное, поспешил удалиться, пока, обретя дар речи, он не поднял шум-гам на всю округу. Могу лишь догадываться, что взбрело ему на ум. Он аж посизел, изменившись в лице. Подумалось тут: эко перекосило, однако ж, беднягу!

Глупо?

Но разве я – не человек?! Ужель не имею права на махонькую вендетту?!

Вздохнул мастер горько:

– Вчера утром вызвали к участковому, а вечером – к начальнику мастерской. Участковый пообещал упечь меня в места не столь отдалённые; начальник уволил «по собственному желанию» в один день; тёща заявила, что не намерена терпеть в доме своём уголовников, а жена обозвала придурком. И в один голос истерически заверили: ежели я хоть раз на пушечный выстрел приближусь к дочке – засадит на веки вечные.

– Да ладно!

– Нет, не ладно. Свои удавки судьба хитро сплетает. Сначала тоненькая ниточка, затем из ниточек верёвочка совьётся, а там, глядишь, петлёй на шее захлестнёт – не распутаешь, не оборвёшь, не вывернешься. Я точно знаю, ибо учёный уже.

 

– Да за что?!

– Кабы было за что, так не посадили бы – давно бы… на суку повесили. И никто бы не узнал, где могилка моя.

Наверное, мастер прочёл в моих глазах нечто этакое, что настроило его на откровенный лад.

– А впрочем, чего теперь уж тень на плетень наводить! Я не фаталист, но точно знаю, что судьба предначертана свыше. Это как дорога, по которой идёшь и идёшь, не смея свернуть. Словно жупел гонит…

– Жупел?

– Жупел. Погоняет, понукает… Как заворожённый, не можешь заступить за ту черту заповедную. И вдруг будто в зеркале видишь отражение – всё то же, да не то. В ином соизмерении. Очнулся на мгновение – и соступил со своей тропы за шаг до… Разве нам ведомо, что случится на следующем шаге? Нет. Но нутром чуем. Будем считать, что вы – и отворотили от беды неминуемой…

– Я?!

Рюмочка за рюмочкой – слово за словом, и вот какая история вышла из уст мастера.

III. Обратная перспектива

Казалось, что небо над ним обрушилось и что молния обвилась вокруг головы его. Он закрыл глаза, упал на колени и только мог сказать: «Господи!»

Н. М. Карамзин. Рыцарь нашего времени

Взирая на зада, окна лекционного зала открывают вид, то бишь обратную перспективу, на внутренний трапециевидный дворик, с курилкой при чёрном выходе, и по весне, да и ранней осенью, когда воздух прогрет и створки распахнуты настежь, аудитория полнится отзвуками жизни института с его изнанки. Этакая открытость зачастую изрядно досаждает, однако ж закупоришь наглухо помещение, затворив окна и задраив форточки, – душно и безотрадно.

Вот и в то утро, в самый канун лета, точно так же было.

На кустах сирени уж поблекли, пожухли цветы. У студентов испытания, а значит, в течение всего учебного дня в курилке дым коромыслом, гомон да смешки не утихают. Через распахнутое окно сочится вовне негромкий дребезжащий и срывающийся на высоких тонах голос профессора: «Ещё Карл Маркс подчёркивал, что государство тем богаче, чем меньшая его часть занята в общественном производстве».

В ответ со двора в аудиторию проникают механические шумы, подчас перекрывая голос профессора: то шофёр Вася ленно возится у старенького крашеного ЗИЛка, привычно поругиваясь с самим собой. Вечно в одной и той же замусоленной клетчатой рубахе, в бессменных лоснящихся от масел брюках, он чёрными по локоть руками крутит гайки, приподняв домкратом передок грузовика и подперев для страховки поленом едва не в обхват, – вполне привычный для всех натюрморт.

Наконец открутив гайки, шофёр Вася отбросил в сторону, на замасленную тряпку, ключ и обрезок трубы, исправно служивший ему рычагом, и, натужно кряхтя, снял колесо. Потянулся, распрямляя спину, вытер рукавом пот со лба и закурил. Так, попыхивая сигареткой, он стоял и задумчиво поглядывал то на колесо, то на свои натруженные руки.

Профессор меж тем вещал на зал и внутренний дворик: «Социальная структура общества – это мерило уровня развития цивилизации. В настоящее время в СССР трудящиеся слои и классы составляют менее 50% от всего населения страны». Шофёр Вася, присев на край колеса, вздел глаза к приоткрытому окну и внимает. Поначалу было удивившись этакому праздному любопытству, затем смекнёшь: ага, стало быть, в ближайшее время ему улыбнётся случай блеснуть пред какой-нибудь прелестницей своей поразительной эрудицией. Нередко от человека, в общем-то весьма чуждого умственным занятиям, неожиданно услышишь острое по мысли и циничное по тону суждение по тому или иному вопросу политики ли, бытия ли, души ли – и потом долго ломаешь голову, ну откуда же взялась в нём эта глубина и безоговорочность?!

Вот шофёр Вася распотрошил пачку «Примы», переложив сигареты на сидение грузовика, и на внутренней стороне давай что-то там черкать огрызком карандаша, – должно быть, выводил на заметку цифры, которые щедро изливались за пределы аудитории. С четверть часа новоявленный студент постигал азы политэкономии, а затем, видать, ему наскучило, и он, вернувшись к брошенному колесу, принялся вколачивать кувалдой металлические пластины между ободом и покрышкой. Тух! Тух! Бзз… Пластины пружинили и отскакивали – одна на метр отпрыгнет, другая ещё дальше улетит. В конце концов, сверкнув в лучах солнца, последняя пластина взметнулась… Шофёр Вася сплюнул от досады, да и бросил кувалду себе под ноги. Работа у него сегодня явно не спорилась. Опять вытер пот со лба, закурил и, присев на край колеса, стал чертить спичкой на вытоптанном, утрамбованном клочке земли: в столбик, видать, складывал-вычитал.

– После перерыва всех желающих милости прошу на досрочный экзамен, – столь чаянным предложением профессор заключил предэкзаменационную консультацию, и его лицо исказила саркастическая усмешка.

Зал загудел: слухи о причуде стареющего профессора ещё намедни малиновым звоном разлетелись по коридорам и закоулкам института. Тогда, лукаво ухмыляясь, профессор процитировал классика: «Ты сам свой высший суд, всех лучше ты сумеешь оценить свой труд», – и всем, кому была повадна «тройка», выставил в зачётку «уд», без опроса. Затем, всё так же криво ухмыляясь и придавливая ладонью изрядно похудевшую стопку зачёток, задался вопросом: «Что такое хорошо»?! – и без опроса выставил всем желающим отметку, разумеется «хор». Идите и не мозольте, мол, глаза.

Шума, конечно, та выходка наделала немало, но шум был из ничего: лишь малая толика избранных отличилась. Их-то, трепещущих от собственной дерзости везунчиков, профессор задержал на часок-другой, тет-а-тет потолковал о превратностях судьбы, о жизни, об экономике, о политике – пожурил да надиктовал любопытные цифири, вроде того, как 1,5% советских граждан производят на арендуемой земле и сдают государству от всего валового продукта 78% зеленушки, 60% картошки, 33% яиц, 31% овощей, 30% мяса, 30% молока, 19% шерсти и прочее и прочее. Заодно объяснил, почему в магазинах напряг с колбасой да отчего говядина такая резиновая, что зубы её не берут. Расписался в зачётках, оставляя право выбора отметки, и отпустил с миром до осени.

Кусать затем локти от досады – нынче пойди сыщи дурака! Ломясь, аудитория сосредоточилась в предвкушении.

– Поблажек не ждите. Кто не надышался пылью старого учебника и алчет в ночь подышать ещё – неволить тех не стану. Свобода – это не воля, а право выбора, – сказал и, тряся седой головой, первым вышел из зала.

Между тем, едва завидев профессора, что направлялся в курилку, шофёр Вася взвился на ноги и хвостиком поплёлся следом.

– Извините, это вы там читали лекцию?

Профессор, доставая сигарету без фильтра и отрывая половинку, кивнул и в свою очередь переспросил:

– А собственно говоря… э-э… я что, я сказал что-то не так?

– Что не так?! Всё так. Просто… я хотел спросить.

– Ну-ну, любопытно. Я слушаю.

– А остальные, которые не работают, они что делают-то, а?! Ну, старики да дети, кого в армию забрали, а кто срок тянет – это понятно. А остальные – что же?

– Если вас интересует количество заключённых, то их у нас около 4 миллионов…

– Да чёрт с ними, с зеками! – возмутился шофёр столь очевидной непонятливости собеседника. – Остальные, которые не работают, они что делают?

Профессор неторопливо прикурил от спички обрывок сигареты, другую половинку сунул в нагрудный карман пиджака и, выдыхая дым через обе ноздри, сказал, прищурив один глаз:

– Ах, вот вы о чём? Это уже из области арифметики. Всё население составляет около 270 миллионов человек. Почти 130 – трудящиеся слои и классы, то бишь рабочие, крестьяне, интеллигенция и служащие. Остаётся примерно 140 миллионов: 50 – пенсионеры, 40 – школьники, 10 студенты и учащиеся, 3 – домохозяйки. 40 миллионов наших сограждан относятся к несистемным группам: духовенство, крестьяне-единоличники, профессиональные охотники и рыбаки, различные группы чуждых элементов…

– Ну?

– Ну и так далее. Я понятно объяснил?

Привлечённые столь своеобычным сочетанием собеседников, студенты обступили профессора с шофёром и, ухмыляясь, с любопытством прислушивались к разговору.