Za darmo

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Кабак твой, похоже, накрылся медным тазом.

– Ушанкой милицейской, будь она неладна…

И вдруг приступ смеха, словно падучая, сразил их, да так расхохотались, так прыскали на пару, дрожа и сотрясаясь, что в толпе уже начинали с недоумением коситься. Сквозь позывы болезненного, неуёмного хохота Николка пытался выговорить какие-то слова, но его губы ему были не послушны. Слёзы выступили, но тут же, замерзая, оперили ресницы ледяной опушкой. Нос не чувствовал прикосновений. Щёки онемели.

– У него же карманы набиты деньгами! – внезапно уняв припадок, зашептала Аннушка. – Ему, наверное, совсем не до смеха там.

– И у меня в кармане… Тысяча! – выдохнул Николка, пересмеявшись. – И не моя. А я совсем забылся. Знаешь, поехали-ка в нашу кафешку, а? От греха подальше. Я бы денежку Жорику вернул. За билеты. Заодно согреемся. Кофейку попьём… И отметим.

– Что отметим?

– Знакомство…

Аннушка потупила свой взгляд, просунула ему под локоть обе свои руки и пошла с ним в ногу, прижавшись.

Швейцар, дядя Паша, безропотно впустил их внутрь. Пока оттаивали в тепле, приводили себя в порядок в туалетной комнате, пока Николка расплачивался за билеты, в уголке освободился столик, который Жорик попридержал для них – подал кофе и по крепкому коктейлю:

– За счёт заведения!

– На ступеньках… концертного зала… – начал было Николка, и вдруг залился таким хохотом, что остановиться не мог.

Не в силах совладать с неудержимыми приступами смеха, что опять сразил их и душил порывами, как только перед глазами всплывала мизансцена, Николка с Аннушкой наперебой растолковывали во всех красках и деталях и никак не могли растолковать Жорику: как Толстый-Не-Толстой играючи толкнул всю партию и как его самого облапошили под занавес представления, что он устроил на миру. Смех заразен, и Жорик уже не мог удержаться – и прыскал, и бухал хохотом, и захлёбывался, давился смехом вместе с рассказчиками.

– А затем ещё и менты замели, – заключила Аннушка.

И смех оборвался так же внезапно, как и напал.

– Ну и что с того?! – парировал Жорик, но, почесав затылок, задумался и принялся раскладывать пасьянс на пальцах: – За руку на перепродаже поймали? Нет. Билеты на руках? Нет. А на нет и суда нет! Всё остальное – просто слова о словах.

– А деньги?! – Аннушка озадачила. – У Толстого-Не-Толстого ведь карманы набиты деньгами! Что он может им объяснить?!

– А что деньги?! Не хочет, чтоб выскребли до дыр карманы, соврёт что-нибудь для протокола. Настоит, чтоб дежурный зарегистрировал задержание в журнале. А если лопух, если поведётся – мент на пушку возьмёт, да и обдерёт как липку, и притом даже спасибо дураку не скажет. С нечестным честно поступать нечестно.

– Честно поступать… – повторила за Жориком Аннушка, заморгав часто-часто. – Или поступать нечестно?

– Да ты, как я погляжу, философом стал?! – восхитился Николка, услыхав из уст Жорика столь обязательную при его делах житейскую мудрость, сжатую до двусмысленно игривого на слова каламбура.

– Станешь тут… – Жорик не договорил, что думал сказать, точно бы выдохся вдруг, и глаза к тому же потухли, как это бывает с человеком, когда внезапно вспомнит такое, чего поминать не хочется, отчего в груди червячок разымчивый зашевелится.

– Сентенцией кроешь, как туза шестёркой. Надо запомнить.

– Не только ж твои древние… – И опять недосказал, махнул рукой и ушёл к себе, за стойку бара.

Аннушка с Николкой переглянулись: всполошился, видать, Жорик, осознав наконец, что Толстого-Не-Толстого едва не с поличным взяли. А вдруг поведётся? Возьмёт по дури и наведёт? Стуканёт с перепугу? Что тогда?! Впрочем, не до Жорика им было, с его кручиной.

– Хандра! – заключил Николка.

Оставшись вдвоём, одни за столиком, наедине с незамысловатыми рассказами своих историй, они проболтали до самого закрытия кафе, пока Жорик не напомнил, что их время вышло:

– Всё, ребята, закрываемся. – И руки косым крестом сложил, точно пионерский салют рукой правой отдал и рукой левой – напротив отдал. Подмигнул. И ни тени кручины не было ни во взгляде, ни в голосе. – До завтра!

Уже за полночь, провожая Аннушку до дома, Николка спросил как бы невзначай:

– А где Новый год думаешь встречать?

– Меня не будет в Москве, – ответила Аннушка и, как показалось ему, чуть взгрустнула. – Я с мамой еду к родственникам. Аж на целую неделю.

– Жаль, – расстроился Николка и вздохнул тяжко-претяжко.

Аннушка заметила его настроение, и ей эта его невольная печаль щемящей отрадой легла на сердце. Впрочем, тужить в этот морозный вечер они и не думали.

– Ну, до Нового года – ещё глаза вытаращишь, как далеко…

Через неделю – полторы, уже в самый разгар зачётной сессии, поспешая на свидание к Аннушке, Николка трясся в углу переполненного вагона метро. В руках у него была газета, сложенная аккуратным и необычным образом так, чтобы не замять полосу. Он в десятый раз с улыбкой на губах перечитывал статью, воображая, как будет её ещё раз читать и переводить Аннушке. Они сохранят газету на память, чтобы помнить и вспоминать, как однажды, одним морозным декабрьским вечером, расцвела завязь их чувств на фоне описываемых в статье событий.

В руках он держал свежий номер Morning Star:

Rock group Boney M flies out from here today… Рок-группа Бони-М вылетает сегодня из Москвы. Сначала публика вела себя сдержано, но затем реакция зрителей оказалась едва ли не такой же, как и в любом другом концертном зале Европы. Всего состоялось 10 выступлений, и на все концерты места были мгновенно распроданы. С рук 6-рублёвые билеты перепродавались за 200. Один очевидец утверждает, будто собственными глазами видел, как некий молодой человек в обмен на овчинный тулуп приобрёл 2 билета…

Николка был в поту: весеннее солнце расплескало лучи свои по комнате, забралось в постель. Очнулся он мгновенно, как будто бы вовсе спать не ложился, и отпрянул от Аннушки, которую до того обнимал во сне. Соскочил с постели на пол. Сон как рукой сняло.

– Николушка! – услышал, как спросонья слабым голосом окликает его Аннушка.

– Да? – отозвался он.

– Попить бы, а? – жалобно, как мышка, пискнула Аннушка.

Николка прошлёпал босыми ногами на кухню. Открыл кран и, сливая воду, с тоской посмотрел на гору грязной посуды в раковине. Горько, прерывисто вздохнул: праздник выдался нестерпимо долгим в этом году, до будней далеко. Налил в стакан воды, закрыл кран, вернулся в комнату.

– У нас всё хорошо? – простонала Аннушка дремотным голосом, на локте приподнимаясь в постели.

– Нормально, – ответил ей Николка.

Аннушка сделала несколько глотков и протянула ему недопитый стакан со словами:

– Я посплю ещё чуть-чуть, ладно?

– Спи, – Николка принял у неё стакан, погладил её по волосам. – Ещё рано. Спи.

Аннушка уронила голову на подушку, уютно закуталась в одеяло и прошептала, засыпая:

– Я люблю тебя.

Николка усмехнулся. Ему было невозможно жаль тех мгновений, которые он называл своим счастьем и которые канули в былое – безвозвратно. Но ещё жальче было тех мгновений, которые, увы, ему никогда не суждено будет пережить.

Он посмотрел в окно. На горизонте хмурилось, и прямо на глазах ветер нёс навстречу вешнее ненастье. Одна непогода сменяла другую, и в брешь между хмурыми тучами вклинилось яркое горячее солнце, как будто смущённо напоминая о том, что не век небу хмуриться над головой.

Он оторвал взгляд от окна и побрёл на кухню – намывать посуду.

Какие виражи ни закладывает заяц на скаку, какие петли ни заворачивает, а пусть крюком, да всё равно воротит назад – к исходу своему, где все стези завязываются в тугой узелок. Так и Николка дошёл до точки: испещрил он следами стоптанных подошв околиц переулки да закоулки, а когда изнемог, то ноги сами привели его домой. Загадывал: в небе солнце высоко – отчаются ждать блудного сына восвояси. Таки дождались и встретили, как солдаты в окопе неприятельскую вылазку, в штыки, причём начеку вдвоём – жена и тёща разом.

– Где ты был? – от порога спросила тёща отчёта с Николки, вперившись взглядом прямо в глаза ему, точно выцарапать замыслила.

– У любовницы я был, – ответил Николка, не раздумывая.

– Ну, дурак… – откликнулась тёща и обратилась взглядом к дочери с попрёком: – у тебя муж. Умным только прикидывается. – И опять к Николке: – Значит, так, дорогой мой зятёк, когда я вернусь с работы, чтоб на бумажке написал мне адрес своей мастерской. Я пойду и проверю, где ты торчишь вечно и чем ты там занят. Ладно бы в гараже, как все нормальные мужики, пропадал да водку пил. А он, видите ли, художник! Тьфу – и размазать!!!

Тёща развернулась кругом, как солдат на плацу, и шагнула за порог, осерчало хлопнув дверью.

– Ну, и где тебя носило? – спросила Аннушка, когда они остались одни. – Может, ты, наконец, объяснишь?

– Я же ответил: гулял.

– Где гулял? С кем гулял?

– Бродил. Думу думал.

– И что же, интересно мне, такое ты надумал?

– Ничего.

– Совсем ничего?! Зачем же тогда думал? Наверное, всё-таки надумал хоть что-нибудь путное?!

– Да, путное.

Аннушка посмотрела в его упрямые глаза, развернулась, точно так же, как её мама, солдатиком, и вышла, с размаху хлопнув дверью.

Николка вздохнул и стал ждать, когда дверь снова откроется.

Дверь открылась.

– Тебе звонили, – сказала голова, просунувшись в щель. – Из милиции. Разыскивали. Велели зайти. Номер телефона я записала. В кухне на столе. Под пепельницей. Можешь, в конце-то концов, объяснить толком, что происходит?

– Не знаю. Ничего, наверное. Меня в троллейбусе поймали. Без билета. Оштрафовали, как зайца.

– И всё?

– А что ещё?

– Ладно. Я пошла. На работу из-за тебя опоздала. Вечером поговорим.

Голова исчезла и дверь плотно притворилась.

«Сейчас опять откроется», – не успел Николка подумать, как дверь и в самом деле отворилась.

 

Аннушка вошла и стала на пороге комнаты, посреди которой, опустив взгляд и руки, торчал, как репейник посреди заброшенной клумбы, Николка. Она испепелила его взглядом и вдруг сплюнула в сердцах, притопнув.

– Придурок, блин! – ругнулась и вышла, опять хлопнув дверью.

«Теперь всё», – подумал Николка, оставшись, наконец-то, сам с собой, и ошибся. Дверь открылась, и вошла Аннушка. Ни следа досады на лице, ни нотки озлобленности в голосе.

– Ты помнишь хоть, – сказала Аннушка, – что в субботу нас ждут Баранники? У Генки в художественной мастерской. Выставка его работ для узкого круга ценителей. Приглашение на столе, в кухне. – И тут её голос приобрёл сухость: – И готовься, уж будь так добр, к ответному визиту. Устроим показ твоих работ. Наконец-то и я хоть чем-то могу быть полезна тебе.

Она подошла к Николке, погладила по волосам, как домашнее животное по шёрстке, встала на цыпочки и поцеловала в щёку.

– Баранники выбрали тебя в крёстные своего первенца. Ты хотел, помнится, стать отцом? Вот и станешь отцом крёстным. Жена у Генки беременная. Месяцев через семь рожать, а они крёстных уже выбирают. Я, видишь ли, не подхожу, потому что я твоя жена, а ты, как мой муж, в самый раз. Муж и жена, говорит батюшка, единое целое, а им подавай – половинки. И почему ты, а не я?! Ничего не понимаю!

Пожала плечами, закатила глаза к потолку, развернулась и пошла к двери. Задержавшись на пороге, на прощание велела:

– И смотри, будь умницей!

Закрыла за собой дверь.

Ни на душ, ни на кофе Николка не чувствовал в себе сил. Как стоял в одежде, так, не раздеваясь, и упал навзничь на диван, закрыл глаза и провалился в пустоту – в сон, из которого, словно из трясины, его медленно, рывок за рывком вытягивали долгие настойчивые звонки телефона.

Потянулся, нащупал трубку – аппарат грохнулся о пол. Глаза слипшиеся, язык непослушный. Сквозь щёлочки заплывших от недосыпа глаз Николка разглядывал телефонную трубку в руке и вздёрнутый на пружинистом проводе аппарат. Поднёс трубку к уху:

– Ал-ло… на проводе, – едва шевелящимися губами промычал нехотя сквозь полусон.

Русла тех извилистых ручейков, по которым обычно вьются мысли в мозгу, скованы дрёмой, словно река льдом по студёной зиме, но под твердью корки льда чутьё не дремлет – и он мямлит всё тем же чужим непослушным голосом, отвечая вопросом на вопрос:

– Кто его спрашивает?

В трубке назойливой мухой жужжит незнакомый голос, и Николка пытается отмахнуться от настырного насекомого.

– Дедушка Пихто, – раздражённо дышит он в трубку.

И вдруг сон как рукой смахнуло: опять из милиции?! Глаза разомкнулись. Глянул на часы: прошло чуть более часа, как его прибило сном.

Николка хрипло закашлялся, словно пытаясь прочистить горло, но тут же сообразил, что на том конце провода его и в самом деле приняли за деда, чьего имени не расслышали. И он в той же вялой тональности озвучил, кряхтя, ответ:

– В отпуске он… Не знаю. Не соизволил доложить, когда будет… Может, и через месяц, а может, раньше или позже… Звоните.

Спустил ноги с дивана на пол. Нажал на рычаг аппарата, положил трубку. Поднял с пола телефон. Поставил на место. Встал с дивана. Пошатывало.

Душ. Кофе. Папироса.

Сунул руку в карман – какая-то бумажка, сложенная вчетверо. Развернул: номер телефона. Нахмурился, припоминая, как брели от станции метро до её дома, как поднялись на этаж до двери, обитой тёмно-коричневым дерматином. Даже имени не спросил. Хмыкнул. Встреть в ряду – мимо пройдёшь и не заметишь. Не Аннушка, которую мужской глаз примечает, будь она на базаре, будь она на балу.

Смял бумажку и швырнул в помойное ведро.

Поставил на плиту сковородку, разбил два яйца. Зажёг под чайником огонь, чтобы заварить чаю.

И между тем загнул палец – мизинец: добросовестный участковый, которому велено провести работу с зайцем по месту жительства последнего.

Загнул другой палец, безымянный… и задумался, представляя складень – триптих. Нет-нет, диптих! Классический: в шкуре волка – в шкуре зайца. Одна картина – с двух точек зрения. Дурная баба в волчьей шкуре выволакивает за уши зайца из троллейбуса; заяц в волчьей шкуре в тёмной подворотне с дубиной в руках поджидает дурную бабу, что нарядилась в заячью шубку… Бред в утро летнего солнцестояния. И вдруг вопрос: а где, гражданин, вы эту ночь провели? Ну, это, положим, пустяк: дело житейское – и кому какое дело, с кем и где он проводит ночи?! Но вот чтобы развеять всякие сомнения, уж будьте любезны откатать ваши пальчики, сверим-де отпечатки с картотекой – и пока можете быть свободны. Но из города ни-ни – ни ногой.

Средний палец загнулся сам: если мент с первого взгляда не признал – потом и не вспомнит. Тьфу-тьфу-тьфу – трижды через левое плечо.

Загибая палец указательный, озадачился вопросом: знакомы ли вы с телевизионных дел мастером? Вот сантехника раз десять к ржавому крану вызывали? Вызывали! А хоть убей, ни лица, ни имени не припомнить. И уборщицу, которая каждое утро выметает сор из-под дверей, знать не знаю, как в глаза не видел и почтальона…

Ухватился Николка за большой палец – не гнётся…

На столе пустая тарелка и ополовиненная чашка чаю. Во рту привкус яичницы да чувство сытости в желудке. Сжевал – и не заметил. Зато припоминает, что в кармане была бумажка с телефоном, которую скомкал и, не подумав, выбросил в мусорное ведро.

Стрелки на часах убежали за полдень.

Николка сложил посуду в мойку, полез под раковину, раскопал в мусорном ведре записку, сунул в карман.

Закурил папиросу и размечтался, как бросит всё, сядет в дальний поезд – и на край света укатит. Вспомнилось невольно пророчество Апсары: «Покинет смертный всё: и семью, и дом – отречётся от жизни земной и, впав в аскезу, таки познает себя, пройдя через мытарства, и тогда сам отыщет путь-дорогу…» Искус что слово, а слово что сосуд – можно наполнить хмельным вином, а можно ядом.

Николка затушил в пепельнице папиросу и решительно встал из-за стола, пошёл кругами по дому, собирая пожитки: носки, трусы, бритва, зубная щётка, пачка «Казбека» да коробок спичек. Выложил на стол для обозрения… «Покинет смертный всё…» – ну раз всё, так всё. И налегке на край света!

Да, карандаши и альбом! Подавил в себе желание раскрыть альбом да полистать, иначе, с карандашом в руке, можно долистаться до самого вечера, когда семья в лице тёщи либо супруги вернётся с работы. Однажды, причём не так давно, с ним приключился подобный казус мгновения в минуту душевной слабости.

Полез на антресоли, чтобы достать оттуда кожаный потрёпанный портфель – горбатый, с медными оковками, с ремешками, и такой ветхозаветный, что такие уже давно никто не носит в руке. Верно, перешёл от дедушки по наследству – подумает прохожий. Николка не то чтобы любил этот старинный портфель, но уважал – за ёмкость и надёжность, а ещё мастер предусмотрел внутри целый набор потайных отделений: не знаешь – не обнаружишь.

Николка открыл портфель: пустой на первый взгляд – и, подобно чародею, извлёк сначала блокнот, а затем пачку купюр… бледно-болотных на цвет.

Деньги выложил на стол и задумался: как некстати случился этот милицейский телефонный звонок. Аннушка может подумать неправильно. Надо объяснить и таки придётся подстраховаться на стороне… нечто вроде алиби на всякий случай, непредвиденный. Он вырвал из блокнота листок и написал: «Я продал несколько своих картин. Вот выручка. Тебе должно хватить надолго, если не транжирить. И не болтай никому, особенно маме своей, – выманят».

А теперь самое сложное для него – прощальные слова, которые, на бумаге, ничего не могут – ни изменить, ни подсластить. Николка загодя набросал с дюжину черновиков. Перелистал блокнот, чтобы выдернуть хотя бы пару фраз. Ни одно из записанных слов не отвечало его мыслям, ни в одном не излились чувства из глубин души. Да что толку в словах?! Не поймёт она. Хуже того, вывернет слова наизнанку. Да, уж кого-кого, а Аннушку Николка хорошо знает, потому как любит, – к тоске своей, всё ещё, кажется, любит. Или, быть может, привык любить? Ему трудно жить на белом свете без любви. «Красота физическая, если не озарена изнутри светом, меркнет очень быстро – и чем ближе перед глазами маячит, тем тускнее её закат», – глаза выхватили отдельную строку, и Николка захлопнул блокнот.

Но тут же открыл блокнот, вырвал страницу и быстро-быстро набросал пару кривых строк:

Аннушка, прощай!

Я уехал на край света – навсегда.

Не держи в душе обид. Забудь меня. Переверни эту страницу своей жизни и будь счастлива. Ты молода, красива и умна – ты достойна большего.

Бог даст, свидимся когда.

P.S. Ключ от двери под ковриком.

Остро, едва ли не звериным чутьём, Николка почуял, как поворачивается к нему судьба, но то ли боком, то ли задом, то ли лицом – он пока что не представлял себе, каким образом. Однако осознавал казус мгновения: сколько ни загибай в надежде пальцы, как ни вороти голову на перекрёстке, а себя не обманешь – не вселенная вертится вокруг твоего «я», а круговерть затягивает песчинку твоего «я» в неведомую петлю…

Оставил записку на столе. Сложил свои пожитки в портфель, закурил папиросу и переступил порог дома, закрыв за собою дверь.

На вокзале толпа людей: и в зале ожидания, и в кассах, и на перроне. Неудачное выбрал время – отпуска, да и дачники на взводе. Подошёл к расписанию поездов и принялся изучать южные направления… как никогда, сейчас ему необходимо тепло. Велика страна, подумалось с ехидцей, а податься бездомному бродяге некуда.

Вышел покурить. И задумался: разве время бывает удачным или неудачным, разве время выбирают? Оно просто течёт, то убыстряясь, то замедляясь от истоков к устью – и несёт щепку от того, что было, к тому, что будет…

Сунул руку в карман – опять эта бумажка с телефоном. Глянул на автоматы. Все заняты. И побрёл в толпе, куда подальше, – и от вокзала, и от метро. Вскоре набрёл на свободный таксофон. Набрал номер по бумажке, и двух длинных гудков не отгудел аппарат, как в трубке зазвучало нетерпеливое: «Алло! Я слушаю. Алло!»

– Это я, – после недолгого раздумья признался Николка.

– Думала уже, не позвонишь. Я даже имени твоего не знаю. Дура! Не спросила ни адреса, ни телефона. Мои все на дачу поехали. Вернутся только в воскресенье, поздно вечером. Я одна дома. Ты придёшь?

Здесь, по крайней мере, ждут и рады… пока ещё ждут.

– Да, – ответил Николка.

– Когда? Ты где сейчас?

Хотел сказать, что на вокзале, но вдруг передумал.

Он вспомнил отблеск глаз в темноте. Прерывистое горячее дыхание. Биенье сердца и щемящее томление в груди. И тайн неразгаданных явь…

– Я даже не спросил, а как тебя зовут.

– Копейкина я, Настя!

– Через полчаса, – сказав, вдруг подумал: как странно, зачем это мне, почему вдруг завертелось всё вокруг…

– Я жду – не дождусь…

Вот и привал на долгом, едва ли не бесконечном пути. Какой же он тебе бродяга? И не беглец, что в шкуре зайца от себя к себе бежит кругами. Отчего покинул дом родной? Что ищет и куда бредёт? Нет, не бродяга, не беглец, не путник – странник он.