Za darmo

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Возмущена она была, а шурин – раздавлен, что ль?

Николка пожал плечами, проводя взглядом престранную парочку, завернувшую за угол – на кухню, стало быть. И вдруг осенило: неужели приревновали? Ничто не шевельнулось в груди – ни раскаяния, ни сожаления тень не омрачила его чувства, впрочем, и без того не самые светлые. Но ведь пришло на ум таки! И он подумал, что подумает позже о том, отчего же одни концы его мыслей не сходятся с другими. Сейчас думать было лень.

Вечер потускнел, но взбитые сумерки ещё не успели омрачиться непроницаемой чернотою ночи. Николка вышел на лоджию, задёрнув полупрозрачные сетчатые занавеси за спиной, подобные вуали на вешнем лике за окном, и притворил за собою дверь. Свояченица стояла, облокотившись о перила, и смотрела с высоты этажа вниз, в пюсовую густоту грязного майского вечера, слегка подкрашенного у самой земли белёсой тенью жёлтого уличного фонаря. Должно быть зябко ей, а ещё прохладнее смотреть: в утончённой бархата оправе обнажено плечо и спина до половины гола.

– Случилось что? – спросил Николка.

Не оборачиваясь на голос, она тихо, почти шёпотом отозвалась:

– Ничего особенного. Подумаешь, обозвали меня дурой! И что с того?!

Николка стал рядом, облокотился о перила, заглянул вниз, куда она глядела, – в сгущающуюся пустоту, где сирый вечер сыр и тучен.

– Скажи! Если кто правду в глаза скажет, то что – он дурак?

– Ну, я не знаю, как у вас, у женщин, а по мне, так дурак – это умница в превосходной степени.

Свояченица резко обернулась и медленно взвела расширившиеся от удивления глаза на Николку. Не мигая, уставилась на него, глаза в глаза. Должно быть, пыталась осмыслить им сказанное: и вправду, что ль, дура?! Вдруг прыснула и, покачивая головой, как давеча Николка от плеча к плечу, отвела смешливый взгляд. В глазу, показалось, хрусталиком проблеснула слезинка.

Молчали и глядели вниз – глядели вниз и молчали. Время, казалось, замедлило свой бег. Наконец, она заговорила:

– А ты? Ты что думаешь, то и говоришь?

– Я вру. Всем. Всегда.

Она засмеялась беззвучно, как задрожала, и каламбурит невольно:

– Врёшь, что врёшь, даже когда не врёшь?

Николка не знал, что придумать ей в ответ. Когда не знаешь, что сказать, то лучше молчи. Он и промолчал.

Вдали, за сквером, на площади у кинотеатра, вспыхнули праздничные разноцветные фонарики. Замигали. Огни, как из тумана, просвечивались сквозь голые кроны деревьев, едва подёрнутые распускающимися из почек листочками. Показалось, что ночь упала с неба и окутала их мраком, или же, быть может, так совпало, что они канули в пустоту праздничного вечера. Оттуда, где у рукодельной сцены уже толпились гуляющие, окрест разносились звуки музыки. Уличное веселье только-только разгоралось, и, смешиваясь с музыкой, торжественное эхо возбуждало тоску в душе и чувство одиночества.

– За что же он так – дурой тебя обозвал?! – Николка озадачился – вслух, но так тихо, как будто самому себе под нос пробурчал с ноткой недоумения в голосе.

– За то, что сказала правду, – откликнулась.

– Какую правду?

– Я сказала твоей благоверной, что бесполезно спрашивать мнения художника, который сам устал от собственной бездарности!

Николка едва не присвистнул: под дых удар.

Вслух он не думал, сам с собой не говорил – она будто прочитала его мыли:

– Ревновать Апсару всё равно, что художника подозревать в измене своей Музе за то лишь, что и как изобразил он на холсте. Не грешит ветер дуновеньем, а солнце – слепящим светом. Чувства скупы на слова. А страсти что стихии – чисты и невинны.

– Зачем ты так сказала?

Вместо ответа: потому что, мол, дура, – она придвинулась к Николке вплотную, прислонилась плечом к плечу, обмениваясь с ним живым теплом. Смотрит вниз и молчит. Тут Николка вспомнил, что не помнит он, как по имени свояченицу зовут: Апсара – это ведь дух, это миф, это смутный для него образ. Полюбопытствовать, однако, не успел. Она заговорила, и её голос разливался чистым потоком слов, без ряби и порогов посреди ровного течения:

– Там, в царстве небесном, восседает на троне верховный бог Индра. По-нашему – Ярило, уже низвергнутый и превращённый в соломенное чучело, которое сжигают всякий раз, когда весна грядёт. И сила возрождающегося по весне истукана не в том, что бессмертен, а в том, что неистребим, неумираем. Не желает Индра себе судьбы вешнего идола, и царствует он над богами и людьми в страхе оттого, что однажды родится на свет божий человек, который познает премудрость бытия, вознесётся демиургом в царство небесное и низложит его с трона. Поэтому назначил бог человеку час смертный и отмерил жизни срок, который длится короче путешествия в тот мир искушения, где, превозмогая страдания, можно познать себя. И всё равно гложет вечный страх. Покинет смертный всё: и семью, и дом – отречётся от жизни земной и, впав в аскезу, таки познает себя, пройдя через мытарства, и тогда сам отыщет путь-дорогу в царство небесное, вознесётся и низвергнет. Поэтому на всякого, кто впадает в аскезу, он насылает искусительницу – Апсару, чтобы совратила и отвратила. Ни один простой смертный не устоит перед её чарами… Но порой случается так, что Апсара вдруг сама пленяется: сила демиурга, физика тела, химия чувств – не подвластны богам. Любовь – это не про то, когда ты берёшь, любовь – когда ты отдаёшь себя. Зачарованная, Апсара жертвует демиургу своё нечеловеческое могущество.

И вдруг голос её дрогнул и приобрёл силу:

– О боже, берегись демиурга, которого вдохновляет на подвиги Апсара!

– Какая замечательная сказка! Наверное, достойна кисти художника?

– Сказка – ложь, да в ней намёк. – Пролились слова, как чувства из глубин души. – Сами боги тебе будут кисти подносить, лишь бы ты славил их божественность своим талантом. Ты пожнёшь славу земную при жизни, но однажды сам почувствуешь, как устал ты от собственной бездарности, восхваляя бездарность, но будет слишком поздно. Я ответила на все твои вопросы?

Николка кивнул, но ни слова не промолвил: не всё святое свято – слова такие показались бы банальнее тишины. Она поразила его… и испугала: невольно закрадывалось подозрение, а не страницы ли раскрытой книги жизни она перелистывает так, как читает мысли?

Всё так же глядя в пустоту, снова заговорила:

– Мудрец изрёк: ex nihilo nihil…

Услышав, как она по-латыни произнесла вот это вот самое: ex nihilo nihil – Николка вздрогнул от пронзительных коликов в самых кончиках пальцев рук и ног. Тончайшими иголочками прострелило всё его существо. И мозжило. Так, верно, бог Индра испуганно вздрагивает всякий раз, когда по весне поджигают Ярила соломенное чучело. Николка, впрочем, знает, ибо давным-давно недобрые учителя растолковали ему сей немудрёный феномен и доказали: внезапный многоигольчатый укол разом во все конечности – эхо дремучего звериного инстинкта, который напоминает человеку, что он тоже животное. Напрягся: неужели намёк?! И отмёл от себя невольные воспоминания, как если бы переполошился от того, что некто, будто в чулан со свечой, может заглянуть внутрь памяти забвенной, считать мысли, срисовать видения.

В её голосе послышались ему грудные нотки, смешанные с горечью:

– Из ничего ничто не происходит. – Она оторвала взгляд от пустоты. Светясь мертвенно-матовым пятном в опушке чёрных волос на фоне чёрного неба, её лицо показалось ему безжизненным. Заглянув ему в глаза, она добавила для пущей ясности: – По воле богов.

Выветрело сердце от напрасных подозрений, когда брови взметнулись как крылья птицы и распахнули навстречу его взгляду глубину её чёрных глаз, осенённых густыми щёточками ресниц. Зеницы заискрились горящими угольками. Щёки зардели румянцем. Она шевельнула губами, и по строгим, правильным чертам её лица разлилась манящая теплота улыбки, одушевив прохладный образ.

– Мудрец не смел постичь провидение божье, ибо был он человек, но не бог. – Понизила голос до грудного шёпота, точно шелестит прошлогодняя листва: – Человек достигает свободы волею своей, но вольным быть, как бог, не может он – превыше сил человеческих. Во что верит человек, то и есть, а что есть на самом деле, того даже мудрец не ведает. Открою тебе закон мироздания, какой ни один смертный не постигает: как только в пустоте, над самым крутым обрывом в ничто, в двух произвольных точках возникает потенциалов разность – из ничего происходит нечто. И это нечто есть заряд, который устремляется от точки к точке, молнией пронзая пустоту. Будто огненным мостом сводит между собою два абсолютно холодных одиночества. Заряд подрывает пустоту – энергия взрыва высвобождает из пустоты жизнь, а с жизнью – и царство божие над людьми. Верь моим словам: божье царство – царство скуки, и не все там боги, что богами зовутся. Там и страх, и зависть, и коварство – всё-всё, как у людей, ибо все: и боги, и люди – из пустоты вышли…

Голос её затих, как шорох листьев, когда ветер замирает в штиле:

– Из ничего превратились в нечто.

Она умолкла, и взгляд опять обратился вниз, в пустоту. От плеча плечу передавалась едва ощутимая дрожь. Её слегка потрясывало, как от озноба.

По мере того, как вечер погружался в ночь, давала о себе знать вешняя прохлада, и воздух свежел.

– Продрогла? – спросил Николка.

На звук заботливого голоса обернулась она и замерла, став вполоборота к нему. Приглушенного света призрак упал сквозь оконных занавесей сень на лик, и за вуали тенью притаился, казалось бы, загадочности искус. Молчит и разглядывает его так близко, словно бы ощупывает глазами, и при этом улыбается, лукаво и чуть смущённо. Её глаза лучатся, не отвечая ни да, ни нет.

Николка уже успел присмотреться к темноте, глаза привыкли. За столом, при ярком свете, он не замечал, а теперь разглядел россыпь умильных веснушек – почти таких же, какие с первым солнышком смуглой тенью ложатся на лицо, придавая выражению обманчивую невинность и будничный уют; только эти её зайчики были отнюдь не веснушки, а причудливые отсветы, подобные крохотным светлячкам… Будто холст перед ним, а в руке кисть: Николка загляделся, представляя, как бросил бы от света тень – на выступающий из ночного мрака лик очаровательной незнакомки, спускающейся с неба как падающая звезда…

 

В сгустках майского вечера её вдруг просветлевшие зеницы поблёскивали игривыми хмельными угольками, пьяняще тлеющими из бездонных, как колодцы, глубин, которые разверзли густых ресниц завитушки. Чуть смазалась тушь. Будто посыпаны пеплом круги у глаз, и в глазу по-прежнему блестит слезы хрусталь.

– Прохладно? – опять спросил Николка и отвёл глаза, ощущая тепло от прикосновения её взгляда.

Она молчала.

– Пожалуй, схожу-ка я за пледом, – сказал и вышел, не дожидаясь отзвука.

Завернул на кухню, а там – его жена со своим братцем Геной: у окна, в углу, на стуле сидит шурин, понурив голову, и плачется на долю горькую свою, а Аннушка – на корточках у ног, облокотилась о его колени и заглядывает снизу вверх. Должно быть, она нашёптывает ему что-нибудь этакое: ласковое, успокаивающее, – она умеет уговаривать, усмирять, убаюкивать. Часами. Днями. Месяцами. До дрёмы, до зевоты. Её долгие задушевные беседы как валерьянка для сердца измаявшегося.

– Аннушка? – окликнул он жену и, подступив к ней, тронул за плечо.

Толку чуть: не слышит, не желает даже слушать.

Вдруг перед глазами словно всплыл до оскомины прокислый натюрморт: на стуле – тарелка, на тарелке – груша-гнилуша, в груше – вилка, на вилке – оса. Николка зажмурился до зайчиков в глазах, стряхивая с себя навязчивое видение, и стормошил жену за плечо:

– Послушай…

Огрызнулась в ответ:

– Ступай!

Нервно обернувшись, смерила взглядом: иди, мол, куда шёл, и не мешайся тут.

– Куда? – спросил Николка, напрасно ища встречи взглядом.

Аннушка отмахнулась:

– К этой, как там зовут эту стервь?!

Не ровён час, вскипит жена рябью бранчливого раздражения, как дурная брага в бродильном чане, и, забродившая, зашипит, вспенится, выйдет за края самоё себя.

Николка проглотил укор, удалился… прочь.

Давно ведь замечено, порой сам делаешь то, чего не собирался делать; частенько поступаешь так, как за мгновение до или через мгновение после ни за что не подумал бы. Ему представились вешние ручьи, несущие бурлящие талые воды вдоль обочин дорог, и на стрежне он как щепка, уносимая течением в неведомую даль, где за поворотом – поворот. Николка не раздумывал. Ноги сами вели.

Он прихватил со спинки стула пашмина чёрный палантин, взял спички, пачку «Казбека», налил в бокал коньяку для согрева и вышел на лоджию, где, подрагивая от озноба одиночества, уже заждалась свояченица. Накинул палантин на плечи ей. Укутываясь, она попридержала его заботливую руку на своём плече, прислонилась щекой и потёрлась, ну точно кошка приласкалась.

– Боялась, не вернёшься, – прошептала.

– Почему?

– Почему боялась? Потому что дура, – и засмеялась тихо-тихо.

– Так ты ж сама давеча сказала: перед чарами Апсары ни один смертный не устоит, – усмехнулся Николка и осторожно потянул на себя свою руку. Она отпустила, не пытаясь задерживать долее лишнего мгновения.

– Разве?! Я сказала: простой – простой смертный не устоит.

Николка присел на скамейку, чиркнул спичкой и закурил. Вдали мелькали праздничные разноцветные огни, разноголосили музыканты.

Свояченица развернулась, прислонившись спиной к перилам, протянула руку… точно бы за подаянием.

– У меня папиросы, – ответил Николка. – Сигареты ты на столе бросила. Хочешь – схожу.

– Нет уж! Я не хочу. Не уходи. Мне одной, без тебя, зябко томиться на ветру. Я рассказала, да не всю правду досказала…

Она отняла у него его папиросу, прямо изо рта выхватила. Рассмеялась, и в её смехе не дрогнула ни одна натужная струнка. Приняла из его рук бокал с коньяком, сделала несколько глотков и обратно протянула Николке.

– Я представила себе, что было бы, если бы я не пришла сюда. Или бы ушла, не дождавшись? Задумываешь одно – делаешь другое.

«Нет, она не мысли читает, она мысли повторяет».

– Тётка моего благоверного – это двоюродная сестра твоей тёщи, чтоб ты знал. Таким образом, по родственной цепочке, твоя супруга обратилась к своему кузену, то есть моему супругу.

Николка вскинул взгляд. А во взгляде – досада.

– Таки слепец, видимо, прозрел? – Нотка иронии проскользнула в её голосе. – Догадался, стало быть, раз не спрашиваешь – зачем. Глупость, не правда ли? Не может художник оценивать художника. Пусть даже стоят они на разных ступенях мастерства. Мнишь себя художником – смастери себе собственную лестницу, чтоб по ней восходить на свою вершину. Если и сравнивать, так только непокорённые вершинки. Да и не художник он, а так – художником называется, ибо не по своей лестнице взбирается, и не к своим вершинам. А зачем тогда, спроси кто меня, согласилась я сопровождать супруга? Сама не знаю! Думала, так и быть, поскучаю с часок, не дольше. И найду предлог, чтобы удалиться.

Николка развёл руки в стороны.

– Да, – кивнула свояченица, точно прочитав его мысли да чувства угадав, – вот такая вот незадача приключилась с твоей благоверной: картин твоих на месте не оказалось. А она и не догадывалась, до самого последнего искала.

– Увы! – хмыкнул Николка, можно было подумать, со злорадной ехидцей в голосе.

– Альбом с карандашными набросками – вот и всё, что впопыхах разыскала. Ох, и извинялась! А сколько слов напрасных сказано было?!

И опять она читает мысли: чего, мол, можно было разглядеть там, в простом альбоме, что всегда под рукой как лекарство от безделья?

– Не хмыкай! – И сама хмыкнула: – Хм! Я не увидела там лишних линий. Ни одной! Только боги из полой пустоты скальпелем вычленяют плоть. А ты карандашом по бумаге – словно бритвой по живому…

Николка только-только задумал сказать, что не готов обсуждать. С языка, однако, у него сняла: не о том, мол, речь, – и договаривает:

– Уж было собралась покинуть этот дом, да вдруг поймала себя на мысли, что удерживает меня здесь какая-то непонятная мне сила. Я не понимаю и сержусь на себя за это… любопытство, что ли?! Жду-пожду да дождаться не могу. Извелась вся! А ты никак нейдёшь. Когда, наконец, увидела тебя – захотелось услышать голос. А ты всё молчал и молчал. Услышала – захотелось прикоснуться. Прикоснулась. А мне всё мало. Это как наваждение. Думаешь, я вообразила себе, бог знает что? О, нет! Ты не поверишь, если я скажу, что я чувствуя, я вижу, я знаю о тебе больше, нежели ты сам… – Она осеклась, затушила в пепельнице папиросу, протянула руку: – Дай ещё папироску.

Николка свернул в гармошку мундштук, чиркнул спичкой, закурил папиросу, передал ей.

Она затянулась глубоко-глубоко, задержала дыхание и, выпуская клуб дыма, сквозь сизый туман глядит на него широко распахнутыми глазами так, как если бы разворот книги открыла его взгляду – читай, мол, да хоть по слогам. Смотрит глаза в глаза и молвит задумчиво:

– Вот и весь тебе сказ: я устала от мужа, а он – от собственной бездарности. А тут…

– А зачем тогда живёшь с ним?

– А ты? – откликнулась как эхо – вопросом на вопрос, и оскалилась искусом горечи на устах.

Николка отвёл глаза и не ответил, лишь губами беззвучно шевельнул.

Отчаявшийся жить грезит о былом. Грядущее лишь тот лелеет, кто не нашёл в прошедшем утешенья и в обман всегда готов поверить. А настоящим упивается счастливец ненасытный. Он ловит миг, живёт минутой бытия, ни о чём не сожалеет и не чает наилучшей доли для себя. Наперсники судьбы, любимчики удачи, им, обыденкам, ясность кажется обузой. А если ты сомнений полон, так твой удел – одни мученья, суета, противоречья разума и сердца. А жизнь убогая меж тем болезненно проходит мимо.

Смял зубами мундштук папиросы и, прикуривая, зажёг спичку. Поднял спичку пламенем кверху. Долго горит, не гаснет огонёк и, как в зеркале, отражается в глазах, что светлячками рдеют во мраке обступившей их пустоты. Николка глядит на горящую спичку и задумчиво вполголоса нашёптывает строки:

Вспыхнула спичка во тьме на ходу

Быстрой надеждой в бессонном чаду.

Стали на место под властью огня

Мысли и тени ушедшего дня.

Спичка как спичка в простом коробке.

Столько ли сил в человечьей руке?

Что ж ты из жизни в потёмках поймёшь?

Засветло сам от себя не уйдёшь.

Только светильник у каждого свой,

В спешке зажжённый своею рукой.

Мало ли судеб сгорело в костре…

Кто-то из спящих прозрел на заре.

Стих умолк, и огонёк, подрагивая, готов уж пальцы облизать. Другой рукой Николка перехватил догорающую спичку за обугленную головку, да и перевернул пламенем кверху. Ничтожный факел вспыхнул на миг прощальный и потух, испуская сизый дымок. Пальцев не опалив, догорела спичка до самого своего конца. Лишь только остывший древесный уголь зажат меж двух сомкнутых пальцев. Растёр, стряхнул, сдул нагар. Была спичка – нет спички. И след её простыл.

Бокал с коньяком переходил из рук в руки. Глоток за глотком согревал изнутри. Пальцы касались. Глаза встречались и прозревали в темноте. Время сочилось, помалу вытекая в пустоту, и уводило жизнь за собою в невозвратное прошлое – по капельке, туда, откуда обратной дороги уж нет.

– У тебя бывает так? – вдруг спросила, нарушив затянувшееся молчание. – Хочется напиться и спьяну натворить столько безумств, чтобы жить затем не захотелось. Но никак не можешь. Ну, не пробирает до затмения!

Николка не ответил, да и незачем: не затем она спрашивала, чтобы услышать то, что и так, без его признаний, сама знает.

– Смотри! – поманила его.

Он подступил к перилам, облокотился рядом с ней, заглянул за край. Она бросила бокал… оттуда, из бездонной черноты, донёсся едва слышный хлопок.

– Вот так, – промолвила, – разбиваются о холодную пустоту человеческие сердца.

Вниз полетел за окурком окурок – два дотлевающих во мраке уголька. Рядом и порознь парили. Упали в пыль, вспыхнув напоследок искрой шальной, и потухли. Ни боли. Ни страсти. Одна пустота. Безнадежье… не сор – не выметешь как мусор со двора, который поутру суждено дворнику прибирать, недобрым словом поминая кого-то… из небожителей, судя по количеству этажей в жилой башне.

– Прежде чем взорвать пустоту, – заговорила ведовским, волшебным языком, – я хочу, чтобы ты прикоснулся ко мне.

– Взорвать пустоту?!

– Молчи. Молчи и слушай, – зашептала. – Я обещала научить. И я научу! Я научу, как возложить жертву на алтарь святилища любви, чтобы сила гравитации связала человеческое начало и божественное озарение. Дай мне руки свои, и я научу, как очистить вдохновение от безумства одержимости. – Поцеловала свой пальчик и подушечкой приложила к его губам: – Молчи!

Протянул он руки свои к ней, она взяла и обе ладошки лодочкой сложила, поднесла к своим губам, горячим дыханием кончики пальцев опалила. Губами коснулась. Пересчитала все до одного. Все косточки. Все ноготочки.

– Прежде, чем взорвать пустоту, – промолвила она, и голос пленял, наполняя первородную пустоту окружающего их пространства обольстительными призвуками, – я хочу почувствовать нежных рук твоих тепло прикосновенья.

Будто цветок распуская, она раскрыла ладони его, уткнулась лицом, к щекам своим прижала, приласкалась. Вздохнула будто бы в истоме:

– Закрой глаза. Закрой и молчи. Молчи и слушай. Слушай сердца зов и повинуйся. Апсара завораживает.

Пальцы меж пальцев тесно сплелись.

– Готов любить – люби. Готов принять любовь – прими. Молчи. Молчи. Молчи. Не надо слов. Не надо пустоты.

Повела его в коротком поводу, увлекая руки за собой в путешествие волнующее. По волосам пуховым, по шее нежной, по обнажённому плечу заскользили к вздымающейся груди. И стеснила. С чувственным стоном навстречу – упругие перси в томительный плен перстам отдала.

– Не дано смертному познать царство небесное, – зашептала на ухо, жаром дыша, и завела его руки себе под бархатный наряд, к нагому телу прикоснула, где округлы бёдра, талия крута и где сосков набухла твердь до страсти острия. Уймётся дрожь – тела жаром воспылают. Здесь сила с нежностью и мягкостью дружны. Его глаза сомкнулись в полузабытьи, её губы шепчут заклинанье: – Ты познаёшь не бога – познаёшь себя, а познав, очнёшься – демиургом, подпирающим царство небесное собственными руками. Опустишь руки – упадёт оно и разобьётся, как тот бокал, о пустоту. Пожелаешь – причешешь, точно тупейный художник, тупейным гребнем вечный хаос, душу вдохнёшь, оживишь. Дерзнёшь низвергнуть – весь сонм богов, что богами назвались, канет в забвенное ничто – в пустоту, из которой они соткали себя сами.

Она шептала и ни складочки, ни углубленья, ни выступа своей трепещущей плоти не позволяла его пальцам миновать. Слышен сердца стук под рукой, пульсирует поток горячей крови по руслам вен за оболочкой шелковой кожи. И от прикосновений трепетных кружится голова, стучит неведомый кузнец в груди. В жилах закипает кровь. Подвигнула туда, куда входя, заблудит в курчавых дебрях враз захмелевший чужестранец, но куда не всякому дозволено войти. Где жарко. Мокро. Липко. Страстно…

 

Ворожбы глас слух ласкает и пьянит:

– Истечёт соками страсти Апсара в объятиях демиурга – берегитесь тогда, о боги над богами, цари над царями! Недюжинная сила в демиурге проснётся, когда окропит он Апсару священным нектаром плодородия!

Шепчет так, как змея-искусительница не шипит в порыве страсти:

– Положишь землю на ладонь свою. Что тебе земля?! Так, песчинка малая в бескрайнем космосе! Вся вселенная к ногам твоим повергнута будет! Возжелаешь – возьмёшь. Не захочешь – к чёрту пошлёшь.

Вздрогнула она и, закатив глаза, вдруг задышала с жаром, оскалившись в два ряда белыми зубами.

– Когда глаза ты разомкнёшь, силы мои в тебя уже вольются и твои преумножат.

Суть таинства дремучего сквозь пыль веков природа обнажила в прикосновеньях губ и рук, в закатах глаз от обморочной тьмы бесчувствия до сиянья страсти лучезарной. Приняв в себя его, сама с утробным стоном навстречу радостно пришла. Во власть инстинктам предала. Затрепетала плотью – душою отдалась.

Вонзила в спину, ему под самые лопатки, отточенных ногтей клинки, точно крылья высвобождая: и взрезала, и вскрывала – подкрылки расправляла.

Глаза, в изнеможенье, распахнулись и застыли в муке. Ногами в земную твердь он врос, потеряв в пространстве времени разбег и частиц материи перемещенье. В невесомости и почти уже без чувств. Сам стал гранита твёрже. Полноводней океана.

Из недр извергшись, срывая с гор вершинки, лава пролилась – ядрёным соком окропила. Гул землетрясенья. Истошный вопль восторга, животный древний крик! Взорвалась пустота, и пространство полыхнуло, мир вспышкой озарив, – Кама-дева, как бог любви, запечатлел рождение вселенной.

Лопнуло… Над головой хлопок, и осветилось, мерцая, небо вешнее. Гром, и искры сыплются с небес. И треск, и перекат, и свист, и вой, и грохот слились воедино в бегущую волну, и разгулялось эхо перекатами грозы. Сноп огней, и вспышки, переливы, мерцающие блёстки в праздном небе. В глазах сверкают отблески салюта. А с ним и фейерверков весёлый хоровод ночь в клочья разорвал. Озарил все лица. Праздник подарил.

Вокруг – везде: внизу, вверху и даже где-то рядом – ура! Ура-А!! Ура-А-А!!!

Смирила трепет и вздохнула:

– Как капелька от ливня, как от пурги снежинка, как от солнца лучик – я твоя. Ты будешь сниться мне, а я приснюсь тебе. Ты будешь грезить мною – во сне и наяву. Стану вороном иль буду я голубкой – к тебе я прилечу, буду рыбой – приплыву, к тебе я приползу – хоть земляным червём, хоть змеёй гремучей. А суждено лягушкой жить в болоте – прискачу к тебе царевной непременно. Только позови!

Праздничный салют утих внезапно. Огни потухли. И крики смолкли. Тишина.

Распахнулась дверь со скрипом. С порога возгласы дуэтом в унисон:

– Вы видели?! Вы слышали?! Салют!!! Огни! И фейерверки!!!

Апсара взмахнула пашмина чёрным палантином. И оградила. Молвит, не таясь:

– Слепы они – за горизонт глаза не смотрят, они глухи – готовы слушать лишь себя, бесчувственны – в любви свою любовь лелеют.

Будто издалёка, от порога доносится шепотливый обмен словами, полными недоумения: «Не вижу никого». – «Их здесь нет!» – «Но голоса?!» – «Ушли?». – «Когда?!» – «Куда?!» – «Я не слышал». – «Не видела я».

Две пары глаз растерянно блуждают, ни обо что не препинаясь в черноте упавшей тенью ночи от заката до восхода. Не зацепившись взглядом за искомую помеху, они ушли, и за собою притворили плотно дверь.

– Обними меня – крепко-крепко. И поцелуй на прощание.

Руки ищут соприкосновенья – вкруг сомкнулись. Коснулись губы губ. Вдох и выдох – один им на двоих, и в упоенье – уста к устам, чтоб дыханием дыхание в себя вобрать и дрожь друг другу передать.

Миг прощанья пролился каплей в воды времени, и только память им в осадок, как страсть трепала, как нега покрывалом обволакивала истомою тела… Мираж растаял в кромешной темноте средь майских звёзд, толпою одиночек сгрудившихся в недосягаемо далёкой вышине.

– До порога проводи. А дальше я сама. Прощай и помни.

Точно привидения тенью скользнули.

Забрав густую смоль волос с лица, она будничным движением закрутила на затылке узелок и фибулой пристегнула. Накинула на голову пашмина чёрный палантин, прикрыла лоб и подбородок.

– Возьми мой цвет, – сказала Апсара и, вкладывая Николке в руку алый цветок, что был давеча вплетён в её волосы, взметнула взгляд – два чёрных агата в сто карат, и свет в его глазах померк. – Пока цвет не пожух, развей лепестки по ветру. Завянет цвет – зачахнут чувства. Зачахнут чувства – иссякнет вдохновение.

Взгляд потупила. Опустила долу покрытую чёрным платком голову. Вся в чёрном, точно бы монашка, переступила за порог…

Алый венчик на раскрытой ладони благоухал, источая запах Апсары, и в самой чаше распущенного бутона жемчужиной поблёскивала капелька росы. Николка не мог оторвать взгляд от цветка, свежего и полного соков, как если бы не сорван был с куста, а распустился прямо на ладони. В ушах звучал завораживающий голос Апсары: «Положишь землю на ладонь свою. Что тебе земля?! Так, песчинка малая в бескрайнем космосе! Вся вселенная к ногам твоим повергнута будет!»

Вдруг, словно рассветный луч сквозь тумана соловую пелену, пробилось воспоминание, далёкое-далёкое, как будто бы из сна пришедшее на память: «Я хочу держать земной шарик в своих ладонях, как яблоко. Моё, только моё, – и твоё. Ничьё боле. Разве не мечтаешь ты каждое утро просыпаться и каждый вечер ложиться спать с осознанием того, что ты живёшь и весь мир принадлежит тебе? Да что такое наш жалкий миришко?! Вся вселенная будет лежать у ног, как шкура поверженного медведя. Ты можешь уподобиться самому богу…»

Вздрогнув, Николка отряхнул себя от мыслей, пытаясь вернуться из туманов наваждения, и действительность помалу проявлялась, будто негатив на фотоплёнке, а затем и зрение прорезалось, во всех оттенках тоски проступая. Его взгляду открылась обыденная картина праздничного веселья: посреди комнаты танцует пара. Раскачиваются в танце из стороны да в сторону – без музыки, без ритма.

Воркочет ли кавалер, мурчит ли дама – иль безмолвствовали оба в танце? Аннушка глядит в чужие глаза так, как некогда, очень давно, глядела в Николкины глаза. Впрочем, ему всё равно, так как он уже позабыл тот Аннушкин взгляд. Неужели Аннушка, глядя в чужие глаза, ещё ищет там Николкиных глаз? Всё может быть. Хотя что же, в самом деле, быть уже может?!

Николка видит, как Аннушка обняла братца обеими руками за шею, склонила набок голову, скалится в улыбке, умиляясь и слушая, как тот что-то зашептал на ушко и при этом щекочет щёку ей кончиками своих закрученных усов. Шурин склоняет голову всё ниже и ниже, к шее тянется усищами – туда, где вена голубая несёт её холодной крови ручеёк от сердца мимо губ его. Прикоснулся – она отпрянула, покачала головой и пальцем шутливо-строго погрозила: но-но, мол!

Вслед за зрением вдруг слух прорезался – и в ушах зазвучала мелодия старинного романса: дорогой длинною, да ночкой лунною… Прислушался и слышит: «Nothing seemed the way it used to be. In the glass I saw a strange reflection. Was that lonely woman really me?»

«Всё кажется не так, как прежде было. В зеркале я вижу чудное отраженье. Неужель та женщина одинокая – на самом деле это я?» – пронеслось в голове, и он попытался незаметно прошмыгнуть мимо танцующей пары.

– Ты где был?! – окликнула Аннушка Николку, прерывая танец. – Эту стервь, что ль, провожал?

Николка покачал головой из стороны в сторону.

– Так моя супруга ушла или нет?! – вослед ему вскричал шурин, перекрывая своим басом звуки ностальгической песни про таверну, где вечно танцует пара.

– Да, она покинула этот дом, – вздохнул Николка и, переступая порог, услышал брошенное в спину слово: «Ну и чёрт с ней! Пускай проваливает, дура!!!».

Николка притворил за собою дверь. Сердце не ёкнуло, и даже не стучит. Червячок в груди безмятежно спит. Ни чувства. Ни мысли. Время остановило свой безжалостно неумолимый бег между тем, что было, и тем, что будет. Или ничего уже не будет?