Za darmo

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– В моём парке, в автобусном. У меня в кабинете, в сейфе.

– А-а! Хорошо, что в сейфе. Тогда едем в парк. Ты идёшь за деньгами. Я жду тебя в твоей машине. Ровно пять минут. Не принесёшь деньги – пеняй на себя. И без глупостей мне! Понятно?!

– Не бойтесь.

– Это ты мне – не бойтесь?! Я те, блин, покажу – не бойтесь!

***

Туда – сюда. И получаса не минуло, как железный рысак, поджав хвост, обернулся и вот опять стал у столба напротив проходной калитки в больничной ограде. В его чреве два седока: вы и тот, выразимся так: лиходей.

– Чего сидим, ждём? – Если бы не горечь в вашем, Евгений Фомич, взгляде, то, можно было подумать, едва ли не нотки ехидцы зазвучали в голосе. – У моря погоды?!

Ответа не последовало.

– Забирайте деньги и проваливайте!

– Ишь, какой торопыга!

– Ну чего вам ещё от меня надо?! – на этот раз едва не с вызовом прозвучал вопрос, не вопрос даже, а спонтанный выброс раздражения. – Я устал от вас.

– Заткнись! Будь моя воля, я бы просто свернул тебе башку. И баста! А так… Ладно. Я говорю – ты молчишь и слушаешь. Сейчас ты передашь мне деньги, все десять тысяч. Я уйду. Ты торчишь здесь, на этом самом месте. Час! Понятно?

Вы, Евгений Фомич, кивнули.

– И заруби себе на носу. Отчебучишь чего – пеняй на себя. Будешь умницей – позвоню. Через неделю или две. Позвоню и скажу, где, когда и как забрать плёнку. Оригинал. Понятно?!

Вы, Евгений Фомич, опять кивнули головой.

***

Весь день припекало ласковое солнце, и если б не колючий ветерок, пробирающий до озноба, то могло представиться, будто наступил как раз тот самый час, когда зима, прощаясь, уступает своё место вешним погожим денькам. По обочинам высились грязные сугробы и плавились в лучах разгорающегося светила, отбрасывая талые языки, однако ж когда солнце клонилось к закату, то обдуваемые студёным ветерком подтёки подмерзали, превращаясь в скользкий лёд.

В это субботнее предвечернее время улица была пустынна. Отдельные прохожие маячили в отдалении то там, то сям.

– Давай, клади сюда. И по-быстрому, – наконец, улучив момент, когда в поле зрения не было ни единой фигуры, велел лиходей и подставил свою сумочку, распахивая горловину.

Евгений Фомич, поочерёдно извлекая из-за пазухи, одну за другой бросил внутрь четыре бурых пачки. По четвертаку – в каждой. Расставался с деньгами без видимого сожаления. Наверняка, даже не задумался ни о потере нового железного коня, вместо отживающего свой век, ни о гараже, ни о дачке, ни о кооперативной квартире – ни о чём не сожалел в частности. Лишь только когда его мучитель открыл дверцу машины, намереваясь покинуть салон, он вдруг вцепился тому в руку:

– Да постой же ты! – вскричал и в отчаянии попытался удержать. – Чурбан ты этакий!!!

Тот отмахнулся, вырываясь, и ткнул его в грудь. Выбрался из машины – следом за ним выскочил Евгений Фомич и с криком бросился вдогонку:

– Стой же! Где Люба?! Я хочу её видеть!

Бежать нельзя: привлечёшь внимание – поднимется шум-гам. Не дай бог погоня. Вмешаются зеваки…

А Евгений Фомич оказался на удивление прытким. Нагнал лиходея у калитки, обхватил того сзади, по-медвежьи, и не отпускал. Мужик крепкий.

– Я хочу видеть Любу! Ты слышишь, что тебе говорят?!

Вяжет так, что не отпихнёшь, и ноги, как назло, скользят на обледеневшем тротуаре у подошвы большого оплавленного сугроба. Попытался затылком боднуть, лягнул пяткой – толку ничуть.

– Чёрт малахольный! Да пусти же ты!!!

– Я хочу её видеть! Где она, отвечай, гадина ты этакая?!

Сумка с деньгами выпала из рук прямо под ноги топчущихся у края сугроба. Вот в борьбе кто-то нечаянно пнул её ногой, и сумка отлетела дальше, приземлилась на сугроб.

Евгений Фомич, растерявшись, ослабил хватку, и его противнику, наконец-то, удалось вывернуться из крепких объятий.

***

Э-эх, Евгений Фомич! Ежели б вы вспомнили, как в молодые годы гоняли футбольный мяч на пустыре, то всё случилось бы иначе! Когда этот растяпа нагнулся за сумкой с деньгами, чтоб завладеть ими, вам бы просто пнуть по его победной головушке, как слёту по мячу, – тут бы и недоразумению пришёл конец. А так… Впрочем, что бы это изменило?! Вы правы. Ничего хорошего вам… что так, что этак не сулит.

Лиходей, подхватив левой рукой оброненную наземь сумку, взмахнул ею, и в то мгновение, когда вы невольно среагировали, он выцелил вам кулаком точно в челюсть. Со зла, с досады. Придурок! Хорошо ещё, что вы стояли на прямых ногах пятки вместе носки врозь – сели в сугроб, даже охнуть не успев. Безболезненно: ни синяков, ни ушибов, ни вывихов, не говоря уж о переломах. Второй удар, чтобы добить, не нанесёшь.

Так, бывает, искажаются чувства в темноте зрительного зала, когда смотришь иную драму, с подтекстом, с этакой закавыкой в тени театрального действа. Сначала увлекаешься игрой актёров, переживая за зримый и предрешённый исход коллизии, и вдруг невзначай тебя передёрнуло от какой-то, казалось бы, заурядной мелочи. И вот уже рождается мимолётное ощущение – едва ли не желание удачи от противного. И ты, помимо воли, подспудно болеешь – совсем не за то и не за того. Уж всё разрешилось, как и должно было по законам драматургии: зло наказано, добро восторжествовало. Занавес упал. Свет зажёгся. Зрители разбрелись по своим домам. Но ещё долго терзает твою душу неприятный отзвук той симпатии, что предательски навестила тебя, – осадок, которому не находишь вразумительного объяснения.

***

Просто сел Евгений Фомич в грязный сугроб из подтаявшего снега и сидит, даже не осознавая, отчего он приземлился на пятую точку.

– Постой! Как вас там? Любочка, где она теперь?! – тщетно кричал он вслед безответно ушедшему с его деньгами, почитай – бежавшему. В тоне его голоса звенела настойчивая, упрямая нотка, словно кто струну перетянул. – Передай, я буду ждать её! Я буду ждать!

Окрест ни души. Евгений Фомич сидит, оперевшись спиной о склон сугроба, уронил голову на колени, колени обхватил руками.

С четверть часа минуло, пока прохожая женщина не остановилась рядом. Не пьяный, с виду приличный, солидный господин, а отчего-то сидит в сугробе, посередь тротуара. Пытаясь заглянуть в лицо ему, женщина участливо спросила:

– Вам нехорошо?!

– Нет, спасибо, хорошо, – невразумительно пробормотал в ответ солидный господин, сидя в сугробе.

– Что ж вы тогда сидите в снегу?

– Просто я – идиот!

Женщина отпрянула, отошла ещё на шаг и сказала строго:

– Всё равно вставайте, а то ведь простудитесь.

– Да-да, – ответил Евгений Фомич. – Спасибо.

Он встал, отряхивая прилипшие сзади к штанам комки мокрого грязного снега.

– Вам помочь?

– Мне уже нельзя помочь.

Он поковылял, припадая на ногу, к своей машине, сел за руль, повернул ключ зажигания и, когда женщина пошла прочь – вдоль по дороге, уронил голову на руки, обвившие обод руля.

Так прошёл час. Смеркалось. Пошёл другой час. Вскоре совсем стемнело.

***

Близилась полночь. Свет в больничных окнах погас. Из машины время от времени доносилось лёгкое прерывистое повизгивание, как будто ветер раскачивает на проводах жестяной дорожный знак. Это вы, Евгений Фомич, хныкали – потом затихли, и казалось, будто спите.

Я иду по другой стороне улицы, останавливаюсь напротив, подхожу как бы случайно, мимоходом, стучу, почти как Любочка, ноготком указательного пальца о стекло и, дождавшись, когда вы приопустите стекло, говорю в утешение вам:

– Напрасно вы так-то, Евгений Фомич.

Вы смотрите на меня в упор. Перед вами незнакомец, но вы не удивляетесь уже ничему.

– Любочка, – пытаюсь утешить, – самая обычная подзаборная дрянь. Поверьте мне на слово. И успокойтесь на том. Что было, то миновало, что упало, то пропало, – не вернуть.

– Я хочу её видеть!

– Выбрось дурь из головы. Блажь всё это. Она просто шлюха.

– Я буду ждать её.

– Дурак!

Да, вышло бы очень даже глупо, вздумай в самом деле подойти и заговорить. Я прошёл мимо и растаял случайным прохожим в темноте ночи. Ищи ветра в поле!

Как ни уговаривал я себя, а поделать с собой ничего не мог. Вот если бы вы спросили меня, а где же моя совесть, что столь характерно для вашей риторики повседневной, то я бы, уж будьте уверены, отрезал: там же, где и ваша. Не мучит ли она меня порой? Бывает, мучит, как любого человека, в том числе и вас, Евгений Фомич. Но к прокурору со своей совестью я ведь не пойду. Нашли дурака!

А что жалость без здравой мысли?! Так, пшик один – защемило и прошло.

Но удивительно, скажу-таки, устроена человеческая натура: мне вас жаль и… не жаль – ни капельки, ни вот столечко не сожалею о лихом дельце, ладно скроенном мною по вашей мерке. Наверное, жаль мне вас, как и всякую тварь, которой делают больно, а она, бедолага, не понимает, за что её мучают. Ни огрызнуться, ни пожаловаться не может – нема она, тварь эта бессловесная. И жалко-то её, пока тварь сама чувствительна и беззащитна. Значит, надо, чтобы вам, Евгений Фомич, всегда было больно, чтобы в груди щемило и под ложечкой сосало, иначе язвы на сердце быстро зарубцуются, лишаи на душе затянутся – и всяк увидит ваш оскал.

Так пусть вам будет больно, ну а мне тогда жаль вас – и, чин чином, всё ляжет на свои места, образуется, утрясётся. А что до моего звериного оскала, так ведь это мой, не ваш, – и моё обличье ничем не мерзопакостнее вашего.

Знаете ли, Евгений Фомич, у жвачных натура такая – набивать свою ненасытную утробу всем, что растёт и зеленеет. Они обгладывают нашу с вами землю, поэтажно поедая, – за прокорм приходится жестоко расплачиваться, нередко шкурой. Хищник кровожаден, порой коварен, но не подл – подл человек: вы, Евгений Фомич, и я.

Сначала вы – потом я.

***

Далеко за полночь старый горбатый «Москвичок», простужено брюзжа, уныло тронулся в путь.

***

Я мысленно попрощался с вами, Евгений Фомич. Думал, навсегда. Но кто бы мог подумать, что после той драмы, которая разыгралась здесь, у проходной калитки больничной ограды, вы, Евгений Фомич, вздумаете вернуться обратно, причём не мыслью, что было бы объяснимо, а собственной персоной?! Удивительно!

 

Увидев, как уже в следующую субботу, пополудни, ваш «Москвич» причалил к поваленному бетонному столбу, я готов был поклясться, что сплю и вижу сон. Даже ущипнул себя. Нет, не сон. Вы упрямо простояли здесь, в талой от сугроба луже, весь день до самого вечера… в ожидании, что Любочка, в своём лилейном плащике, вот-вот выпорхнет из калитки, да и постучит волоокая пальчиком в окошечко вам – тюк-тюк-тюк: чего, мол, стоим? поехали уже!

***

На иной лад настраивала инструменты своего оркестра природа.

Расплавились сугробы, подсохла земля, набухли почки на деревьях, пробивалась сквозь прошлогодний пожухлый лист и сухостой зелёная травка. Запели птицы. На бледных после долгой зимы лицах прохожих проступили веснушки – то свои солнечные зайчики распускал на волю ласковый апрель.

Если б кто осмелился заглянуть внутрь старого автомобиля и пристально всмотрелся бы в лицо сидящего за рулём мужчины, тот наверняка подумал бы: «Боже, как отрешено от весенней суеты лицо этого солидного добропорядочного гражданина! Видать, он тяжело болел в последний месяц и оттого сильно сдал, но, слава богу, пошёл на поправку… Впрочем, с чего ж я так-то, уверенно?! Ведь я впервые вижу эти черты – отчего-то, сдаётся, столь невероятно знакомые…»

***

Через выпуклую панораму зеркала я с любопытством вглядывался в знакомые лица черты. Любочка сидела сзади, вжавшись в сидение, и сквозь нервное возбуждение заметно проступало в ней нечто новое, непривычное моему глазу. Она волновалась и, наверное, в сотый раз повторяла одни и те же вопросы: «А если не приедет?» – «Приедет. Куда он денется?!» – отвечал ей. Она спрашивала: «А ну как прогонит?» – «Не прогонит. Какого тогда чёрта он торчит здесь по субботам?!» – «Что я скажу ему?»

– То и скажешь.

– Кто меня шантажировал?

– Скажешь, что злодей один. Жупел. Кличка у него такая. Показывал мерзкие фотографии и грозил погубить, опозорить. Тебе было страшно и стыдно. Ты не знала, как быть, и убежала, скрылась от него. Спрятал тебя я, родственник далёкий – седьмая вода на киселе. Могу подтвердить, где, когда и как. Много не ври, не сочиняй небылиц. Были в жизни, дескать, вещи, которые хочется забыть и никогда больше не вспоминать. Потом когда-нибудь расскажешь. Ну а Жупел… Нет его. Кореша в пьяной драке сунули нож под ребро. Туда ему и дорога.

– Я где-то слышала такое слово или читала. Жупел…

– Чтоб ты знала, жупел это нечто, чего никто не видел и чего все боятся. Пугало эфирное.

– Вдруг не поверит и прогонит?

– Поверит. Ещё как поверит! Любовь – это чувство, а чувство сродни вере. Человек видит то, что может видеть, а из того, что может, человек видит то, что хочет увидеть, а хочет видеть то, во что верит, а верит в то, что подсказывают ему его чувства.

– А знаешь, что я ещё ему скажу? – замечталась Любочка, не замечая, как там, на другом конце улицы, к поваленному бетонному столбу подкатил старый «Москвичок».

Я усмехнулся про себя и вздохнул с облегчением.

Любочка увлеклась меж тем своим рассказом, которые она была мастерицей сочинять буквально на ходу.

***

– В некотором царстве, некотором государстве, в одном большом-пребольшом городе, в высоком доме на заоблачном этаже жила-была маленькая девочка – почти принцесса. Жила она и не тужила – с мамой, с папой и с огромным-преогромным лохматым псом. Бабушка с дедушкой гостинцы носили, на ночь сказки всякие сказывали.

А девочка, надо думать, очень любила слушать их и ещё, особенно зимой, когда за окном завывает метель, глядеть в окно, за которым раскинулся такой далёкий и манящий своей сказочностью неведомый мир.

Но больше всего на свете она любила Новый год – просто обожала этот чудный праздник, потому что посреди большой комнаты наряжалась живая зелёная ёлка, на столе зажигали свечи в подсвечниках, в полночь к столу подавали солёный арбуз, под бой курантов стреляло и пенилось шампанское, искрились огнями страшно-прекрасные бенгальские огни. Все дяди и тёти, как малые дети, дружно хором кричали: «Ур-ра!!!» – и визжали, и хлопали в ладоши, и смеялись. Её не укладывали спать, пока глазки не сомкнутся сами, а поутру, когда особенно сладко спится, никто не будил её, чтобы отвести в этот противный детский сад. Ей мечталось, чтобы Новый год никогда не кончался.

Порой девочка недоумевала, отчего взрослые – такие глупые: Новый год надо праздновать каждый день.

И чтобы белобородый Дед Мороз в красном кожухе приходил по утрам – с огромной торбой, набитой всякими подарками. И чтобы приносил он сочные сладкие мандарины в яркой кожуре. И Снегурка баловала шоколадными конфетами и разными игрушками.

Ещё ей казалось поразительным, отчего родители мечтают вернуться в детство и уверяют её, будто она самая счастливая на всём белом свете. Неправда! Ведь немыслимо, чтобы человек был счастлив и сам не знал о своём счастье. Нет ничего лучшего, как быть взрослой и делать всё, что самой вздумается. Пусть только она подрастёт чуть-чуть, и тогда всю свою жизнь превратит в бесконечный сказочный праздник.

Наверное, мама с папой просто пугают её. Она не хочет быть шёлковой! А они всё равно пугают её какими-то маленькими шавками, что взахлёб лают и иногда даже очень больно кусают, отчего щемит какое-то там глупое сердце. Но и это неправда! Их большой лохматый пёс и не лает, и не кусает – он шалун и отчаянный попрошайка. И тогда, обезьянничая, она горько вздыхала, прикладывала обе ручонки к животу и тоже скорбно жаловалась, будто и у неё щемит противное сердце. Мама с папой умилялись – и уж не так грустно, не так устало взирали они на неё сверху вниз…

Вот, наконец, и сбылась мечта. Девочка подросла настолько, чтобы дотянуться своей ручонкой до дверного замка. Открыла дверь, переступила порог, вошла в лифт и спустилась с заоблачного этажа. Выйдя из подъезда, она пошла по улице, свернула за угол и, зажмурившись, перебежала дорогу – под залихватски весёлый визг тормозов.

За дорогой, сколько глаз хватало, простирался пустырь. Выше головы росла на пустыре трава. Должно быть, забавно брести по густой высокой траве, ну прямо как в сказке.

Девочка отыскала тропинку, каких там много вьётся вниз по склону, спустилась в неглубокий, показалось, овражек и побрела наугад в глубь пустыря. Вскоре ей стало не по себе. Она, было, повернула обратно, чтобы рассказать маме с папой, что за ужасно смешной пустырь лежит за их домом, но перед ней глухой стеной высилась беспросветная трава. Её тропинку пересекало множество иных стёжек-дорожек, узких и широких – все извилистые. Девочка заблудилась, ей стало страшно, и она захныкала.

Тут же из травы вынырнула моська и, выпучив чёрные круглые глазёнки, залилась отчаянным звонким лаем. На тот лай сбежались шавки поменьше и побольше. Девочка капризно притопнула ножкой – ещё пуще забрехала свора. Хотя и жутко стало, но ведь она помнит, как папа научал: нельзя выказывать испуга, даже если нестерпимо страшно – и она потянулась ручонкой к самой неистовой злючке. Взвизгнув, шавка подпрыгнула и тяпнула её за палец – слёзы брызнули из глаз в разные стороны. Девочка замахала руками, затопала ногами и завизжала от боли и обиды, а собаки, и вовсе обнаглев, кидались на неё – все скопом. Вот-вот растерзают. Девочка закрыла лицо ладошками и ну бежать в отчаянии – прочь, куда только ноги понесли.

Бежала, бежала, бежала, вконец выбиваясь из сил. Не отставая, по пятам гналась за девочкой свора собак и хватала зубами за ноги. Скоро у неё кончилось дыхание. Она споткнулась и упала. Собаки, а среди них были уже и огромные свирепые псы, подступая ближе и ближе, оскаливали свои клыки и вот-вот готовы были растерзать. Ещё чуть-чуть, и загрызут. От боли и ужаса она из последних сил подхватилась на ноги и помчалась, не разбирая дороги. Саднили ушибленные коленки, кровоточили и щемили укусы. Пресекалось дыхание, кололо в боку, стучало в висках, что-то непривычно трепыхалось в груди: может, это и есть то самое сердце?! Уж готова была стать как вкопанная: пускай грызут, пускай терзают – всё один конец!

Внезапно трава расступилась перед ней, и девочка выбежала на поляну. На поляне, на деревянных ящиках, сидел у костра дядька. При виде девочки, преследуемой собаками, он встал, взял камень и бросил его в свору. Поджав хвосты, псы разбежались, скуля, по кустам. Он погладил девочку по растрепавшимся волосикам и протянул конфету. «На, – сказал он, – ешь!»

– Это и был бандит по кличке Жупел, – сказала Любочка и продолжала сочинять.

Он дал ей напиться горьковато-сладкого напитка, похожего на кровь; сильно закружилась голова, и она заснула там же, у костра на ящиках, а когда проснулась, он сказал: «Не бойся этих злых трусливых псов. Пока ты со мной, тебе нечего опасаться». Девочка поверила чужому дядьке и осталась жить с ним на поляне. Он научил её стирать грязные носки, мыть посуду и готовить еду.

Девочка не то чтобы боялась этого дядьки, ей было просто страшно. Когда она взбиралась с ногами на деревянный ящик, то свысока ей было видно, что на пустыре, оказывается, очень много всевозможных тропок, которые сходятся и расходятся – настоящий лабиринт. По пустырю мечутся люди, преследуемые сворами оголтелых псов, иные беспомощно отбиваются, а кое-кто растерзан. В кустах сидит злой дядька и натравляет на людей послушных ему собак.

Жутко при мысли о своей доле, если убежать, а ноги не вынесут-таки. Ещё страшнее остаться. Вдали за пустырём виднеются дома. Там, наверное, живут такие же непослушные девочки, как и она сама, – со своими папами и мамами.

Нельзя глядеть себе под ноги, иначе заблудишься, – нельзя не смотреть себе под ноги, иначе невзначай споткнёшься о кочку, упадёшь, и свора вмиг растерзает плоть твою на куски. Она уже научилась, не глядя под ноги, перепрыгивать канавки, избегать коварных кочек, приспособилась на бегу обозревать пустырь и высматривать ту заветную тропинку. Вот уж ей как бы и не совсем страшно.

Собаки поотстали и потеряли след, разуверившись в удачной охоте. Однако ж девочка точно знает: стоит ей лишь замешкаться на мгновение – и свора будет тут как тут. Из зарослей не замедлит выскочить какая-нибудь злючка, лаем созывая прочих недобрых шавок, а вслед за теми придут клыкастые свирепые псы.

Девочка спокойна. Она уверенно бежит своей тропинкой… Вдруг расступилась трава и пустырь закончился – глубоким широким рвом, по дну которого текут нечистоты. На краю рва сидит чужой дядька и ухмыляется в недобром оскале. Зло щурится. За спиной уже слышится топот множества лап и тяжёлое дыхание своры.

Девочка прыгнула, но, не долетев до противоположного берега, упала в ров. Она не умела плавать и с каждым её движением гнилая, зловонная трясина засасывала всё глубже и глубже, грозя вот-вот поглотить с головой. Внезапно чья-то крепкая рука схватила её, как котёнка, за шкирку и вытащила из грязи.

– Это был ты, – сказала Любочка, и самозабвенно продолжала сочинять свою исповедь: – Ни собак, ни злого дядьки не боялся – и те сами испугались.

Девочка побежала домой, к папе с мамой, чтобы рассказать, как она стала бродяжкой и отчего так вымазалась.

Дома не было уже ни папы, ни мамы. И дом был не её дом. Там жили чужие чёрствые люди. И сама она уже была не девочка. Заплакала сиротка горькими слезами: мечтала о блистающем фейерверками празднике, а каждый день оборачивался беспросветными скучными буднями. Никто её не любил, такую чумазую и нечёсаную.

Но однажды, уже совершенно разуверившись в своей жизни, она случайно встретила старого принца на старом ржавом коне – мужчину, который был очень похож на папу. Он даже не заметил, что она немыта, некрасива. Нет, не слепой он был – просто полюбил. Так. Ни за что. И она от любви, от сердца – от самой себя захотела подарить ему частичку.

***

Едва сдерживая смешинку, я посмотрел на часы, покачал головой и сказал:

– Кстати, пока ты болтаешь тут, твой принц уже битый час ждёт тебя и всё ещё надеется.

– Где?!

– Да вот же, смотри! – кивнул я в заднее стекло.

– Ох, и правда, приехал… – так и охнула Любочка.

И обомлела, разинув рот, и прикрылась ладошкой.

– Иногда мне кажется, что даже если бы земля перевернулась вверх тормашками, то он всё равно – приполз бы, приплыл или прилетел.

– Я боюсь.

– Не бойся, глупенькая. Иди!

Перегнувшись через сидение, Любочка чмокнула меня чуть пониже глаза. Стёрла ладонью следы помады со щеки:

– Спасибо тебе за всё, – сказала она и отяжелевшим воробышком выпорхнула из машины, придерживая рукой заметно округлившийся за последний месяц животик.

 

– Если что, ты знаешь, как меня найти, – сказал на прощание ей вслед. – И помни, что у тебя есть братец – пусть седьмая вода на киселе, но любящий и заботливый.

***

Как и тогда, в лилейном плащике и короткой юбчонке, хотя и утратив изрядную долю былой лёгкости, Любочка подкралась к машине незаметно – и тюк-тюк ноготком в стёклышко…

***

По-летнему припекало полуденное апрельское солнце. Это был как раз тот ясный час, когда чаша весов, выходя из томительного равновесия, склонялась на оси природы к тёплым ветрам и грозовым дождям. Но отчего-то познабливало, – наверное, меня проняло холодком от чувства невольной зависти. Ни к кому, а к чему. Зависти светлой и чистой. И оттого было приятно ощущать в груди лёгкую горечь разочарования.

Глядя, как они не намилуются после долгой разлуки, я думал о том, что очень часто человека внезапно поражает издревле известный всем недуг. От той болезни человек страдает – страдает долго, безмерно, страдает даже тогда, когда любовь, казалось бы, должна иссякнуть. Но отбери у него эти страдания – и жизнь его искалечена. Справедлива расплата за то, что потерял голову, но справедлива лишь постольку, поскольку речь идёт – о чувствах недолгих. Пускай изуродована, искорёжена жизнь – плевать на неё, если любовь вдруг наградой взаимна.

Спору нет, страсть – основа всякой жизни. Но что есть страсть без любви? Ну а мысль, а душа без страсти?! Пресное и унылое бытие.

Порой случаются такие минуты, когда ты вынужден признаться себе в том, что совершенно ничего не понимаешь в этой жизни: весь твой циничный опыт имеет концом порог дома, где живут нашедшие друг друга. Познать наслаждение от чувства собственной чётности – таким, наверное, всегда было, есть и будет счастье, пока всяк человек наделён своим особенным набором изъянов и достоинств, и оттого порознь ущербен.

Я не знаю, Евгений Фомич, что вы нашли в этой непутёвой девчонке, как и не знаю, Любочка, что ты нашла в этом недоласканном грубоватом упрямом мужике. Здесь, видно, враз всё смешалось и срослось, половинка нашла половинку – и образовалась этакая homo-молекула, период полураспада ядер которой много дольше жизни.

***

Хороша, впрочем, та сказка, которая заканчивается вовремя – как раз на самом чудесном и волнующем, на пороге повести о том, как прожили они жизнь – согласно, без взлётов и падений, как вместе преодолевали тяжести и горести бытия, как, несмотря на удары или же, напротив, подарки судьбы, они радовались жизни всего лишь оттого, что сегодня им светит солнце, что дует ветер, что набежавшая тучка роняет слёзы дождя.

Они стояли у поваленного столба, обнявшись; мир, казалось, сжался до одного-единственного поцелуя. Лучились счастьем их полные нежности и страсти глаза – от тепла тех лучей, как у камина любви, некто тайком отогревал своё застывшее сердце…