Za darmo

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Буду.

– На сале?

– На сале.

– С гренками и помидором?

– Угу, с гренками, с помидором.

– С тёртым сыром?

– С сыром.

– И подперчить чуть-чуть.

– Да.

– И по паре сосисок?

– По паре.

– А к сосискам зелёный горошек?

– Горошек.

– Потерпите самую малость. Я устрою вам пир горой.

Евгений Фомич со всем соглашался, забыв своё нет-спасибо-я-не-голоден, и во все глаза глядел на Любочку, что, едва грюкнув сковородой о конфорку, метнулась зегзицей в одну сторону, змейкой в другую, хлопнула холодильником – и уже на жаростойкий матик ставила перед ним на стол шкварчащую сковороду с яичницей, тарелки с сосисками и зелёным горошком, раскладывала вилки, ножи.

– Ах, совсем забыла! – всплеснула ладошками – и на столе, как будто сама по себе, выросла вверх высоким узким горлышком бутылка, звякнули протяжно два хрустальных бокала. – Винцо, кажись, итальянское. Слабенькое. У нас такое не продаётся. Папа по случаю с выставки привёз.

Евгений Фомич плеснул из бутылки в бокал Любочке малинового на цвет вина и, наливая себе, подбросил, как в подкидного, вопрос – будто между прочим поинтересовался:

– А кто у вас папа будет?

Она лукаво сквозь вино в бокале разглядывала его, прищурив один глаз, словно прицеливаясь:

– Всё-то вы хотите знать, сразу и обо всём. Предложите лучше тост. Женечка, так за что мы с вами сегодня пьём?

Он точно окаменел. Шевелил бровями – и те, лохматые, будто по волнам без вина пьяной мысли качались челночками; шевелил губами, во хмелю от чувств не находя слов, – и блудил в пересохшем от волнения рту онемевший язык. Вспотевшими от волненья пальцами он обвил, как если б талию желанной, хрустальную ножку бокала с малиновым вином и повторял в бреду:

– Ах, Люба-Любочка…

– За встречу, за знакомство, – на лету подхватила его слабеющую мысль волоокая и облекла в банальный, приличный обстоятельствам тост. – За долгие и добрые отношения.

Чокнулись. Она пригубила, но бокала от губ не отняла – погодила чуть, с полуулыбкой на устах глядя ему прямо в глаза не мигая, и уже, медленно запрокидывая голову назад, без глотков меж приоткрытых едва губ вливала в рот себе вино ровно по мере того, как он пил.

Молча, конфузясь и млея, Евгений Фомич потянулся вилкой и ножом к сковороде, стоявшей между ними.

– Прямо отсюда, из общей давай, – подсказала Любочка на правах хозяйки, и сама быстренько полоснула ножом, подцепила вилкой, ловко поддела потянувшиеся следом нити расплавленного сыра и отправила в рот кусок яичницы. Аппетитно хрустнула шкварка на зубах. – Вот как надо, – сказала, жуя и как будто бы не размыкая при этом уст, но только лишь кончиком языка обмахивая губы. Голубая жилочка билась у неё на шее под скулой. В глазах бесились проказные чертёнки. – Наполняй, Женечка, бокалы. Надо выпить за счастливый случай, что свёл нас.

Вино и в самом деле было лёгким, в том смысле, что не терпким. Пусть хмельная, пусть пьянящая вина коварная сила таится в женской слабости – и кружит голову, и трепетом наполняет фибры души. Так хочется парить! Так хочется любить!

Вдруг улучив момент, Любочка тюк шаловливо ножиком по вилке Евгения Фомича – и сбила наколотую гренку со свисающим на сырной прожилке жареным бурым помидором. Прикрывая тыльной стороной ладошки губы, Любочка так и прыснула смехом. Он разинул рот и заморгал оторопело, поперхнувшись от изумленья. Нашёлся быстро. Вилкой боднул её вилку, и тоже от удовольствия зафыркал, хохоча. И уже смешно, уже весело. Ещё чуток подурачились, едва не устроив перестрелку зелёными горошинками. До слёз посмеялись над собой. Дотрапезничали, запивая. Хмельная, их посетила непринуждённость. Небывалая доселе.

Любочка сама разлила остатки вина по бокалам. Закурила свою коричневую сигаретку. Увидев любопытство в глазах напротив, протянула свою сигарету Евгению Фомичу, а сама закурила новую.

– Смотрю я на вас и диву даюсь.

– Отчего же?

– Лёгкая у вас рука, – говорил он и не скрывал своего восхищения. – Так быстро, так ладно!

– В самом деле?! – умиляется волоокая, игриво округляя и без того огромные глазищи. Евгений Фомич не тонет – он давно утонул в её взгляде. Любочка хихикнула. Её смешинка сверкнула в глазах. Глаза потемнели и лучились в улыбке. Она улыбалась глазами, улыбалась губами, улыбалась зубами, белыми-белыми, и оттого, казалось, мелкими и частыми. Она собою улыбалась ему. Она светилась. Одному ему на всём белом свете.

– Я и глазом моргнуть не успел, как на столе уже и вино, и яичница…

– Долго же вы моргали.

– Нет, правда! И всё так замечательно, так ужасно вкусно…

– Ужасно-о?! – с наигранным разочарованием пропела Любочка – «о-о»?

– Не-не-не! – всполошился Евгений Фомич в ужасе оттого, что ненароком мог обидеть прелестную, очаровательную хозяйку. – Наоборот, понравилось! Давно такой вкуснятины не приходилось отведать. Ещё как понравилось!!!

– Проще сказать, что… – и снова, как тогда, волоокая приоткрыла чуть-чуть хищный с виду ротик, чем могла вдруг напугать, если б тут же не коснулась острым кончиком языка верхней губки да не сомкнула загадочно уст: будто хотела сказать, но слово не вылетело – про себя, а не вслух молвила; после короткого раздумья, она – глаза в глаза – без тени кокетства проговорила отчётливо, с расстановкой: – Что я вам нравлюсь, Женечка.

Евгений Фомич отчаянно закивал, заморгал, но не стушевался, не отступил. Упрямым телком поглядел исподлобья и ответил ей с вызовом, пожалуй даже – с настоянием:

– Разве вы можете кому-нибудь не нравиться?!

Любочка потупилась и тщательно раздавила в пепельнице окурок.

Евгений Фомич задумчиво растёр в пепельнице свою догоревшую до самого фильтра сигарету.

***

Волей-неволей – а вдруг?! – у кого угодно может возникнуть шальная мысль. Не ваша вина: человек слаб, никто не смеет упрекнуть его за мысль, за надежду, что нечаянно, бывает, посетит хоть голову, хоть сердце. Чем только чёрт не потешается?! Иначе зачем вы здесь, вдвоём, наедине, такие не похожие друг на друга – полузнакомые и разновозрастные?! И подспудно теребит вас желание и точит робостью страх возможного разочарования. Гложет надежда… Но Любочка, точно в раскрытой книге, читает в ваших глазах все ваши мысли.

***

– Ну-ну, – усмехнулась волоокая бархатной манящей улыбкой, и очи её подёрнулись влажной покорной поволокой-грустинкой, – вы так бог знает до чего договоритесь. А впрочем, мне приятно слышать. Так я вам нравлюсь?

– Ой, Люба-Любочка! Да я…

– Знаю, что нравлюсь, – невинно и вместе с тем лукаво молвит. – Вы сильный, вы надёжный…

И смутилась, опустив веки, потупив взгляд. Нет-нет, не неловкость то была. Как между молнией и громом – сверкнуло, но ещё не прогремело. Невидимой нитью нерва пролегла томительная робость между ним и ею.

Она взвела полукруг ресниц и, мельком остро взглянув ему в глаза, раздвинула язычком губы, как если бы опять намерилась сказать, но не сказала: знаю, мол, сама на комплимент напросилась, – и выпорхнула из-за стола.

И тут уже – хозяюшка: споро принялась за уборку.

– Ах да! – обмолвилась вдруг Любочка между делом. – Вы бы, Женечка, в комнату шли. А я мигом – только переоденусь.

Метров двадцати, с альковом в виде ниши-спальни за шторкой, комната была уставлена старой мебелью: комод, шифоньер, буфет, посреди – круглый стол со стульями и повсюду статуэточки, корзиночки, кружевные вязаные салфеточки. Обои старенькие, кое-где потёртые, побелка не первой свежести, но вполне-вполне: чисто, прибрано, подметено. Скромно. Уютно. Видать, здесь её бабушка жила.

***

Что-то не совсем вяжется, не так ли?! Бабушкина квартира. Итальянское вино, которое папа с выставки привёз, – ценой, небось, с выдержанный коньяк. Бывший муж и размен квартиры. Мама с сынулей… Вам не до того, не до рассуждений. Да и с какой стати Любочке рассказывать вам всё о себе в первое же свидание?! «Тэк-с!» – вы потёрли руки в предвкушении, как обустроите здесь гнёздышко, если вам позволят, и, открыв дверь лоджии, выглянули наружу: надо застеклить, законопатить щели, свет да тепло провести – вот и летняя столовая на свежем воздухе.

***

За спиной послышались частые шажки. Торопливо притворив дверь, Евгений Фомич обернулся и обомлел. В по-восточному ярком халате, Любочка явилась пред ним во всём своём женском обаянии.

– Извините, я по-свойски, по-домашнему. – Кажется, чуть-чуть стушевалась. – Немного притомилась я, а переодеться, кроме как вот в это, не во что. Даже тапочек нет. Все вещи у мамы.

Её пальчики с розовыми перламутровыми ноготками пробежали по полам яркого красно-синего халатика, оттенявшего её особенную бледность и большие серые глаза в ободке чёрных ресниц. Вслед за её взглядом он посмотрел на её ноги с крохотными шишечками на больших пальцах и алые ногти. Поднять глаза уже не смел: он чувствовал на себе её пристальный потемневший взгляд. Сердце замерло и не трепыхалось в бездыханной груди.

– Ну, и как вам квартирка? – Она не дождалась быстрого ответа, и сама сделала вывод: – Неважный видочек, правда?

Евгений Фомич утратил дар речи. Закоснел. Перед глазами туманилось. Голова шла кругом. Любочка взмахнула крылышками-рукавами на три четверти, кружевные оборки завернулись, едва не до плеч оголив её руки, когда она забрала назад под резинку рыжевато-русые волнистые волосы. Отброшенная прядь открыла чистый лоб, стрелы изгиб бровей и эти очаровательные очи напротив – при взгляде искоса сама невинность и скромность её лика казалась сродни божественному провидению. Зачарованный, Евгений Фомич едва не застонал.

Любочка проплыла через всю комнату (его обдало головокружительной волной свежести, когда она проходила мимо) и остановилась у комода, на котором – допотопный телевизор, сверху – магнитофон. Заправила ленту бобины. Щёлкнул выключатель – и комната наполнилась звуками негромкой мелодии.

 

Всё это время Евгений Фомич не мог оторвать пожирающего взгляда от её плеч, её спины, её талии, её бёдер, икр её ног, лодыжек и розовых пяток. Пусть линии сокрыты от глаз шёлком восточного наряда, но в движении угадывается изящный абрис, сводящий с ума.

Удерживая остатками воли искры меркнущего сознания, он нетвёрдо подступил к ней на шаг, другой… и робко коснулся плеча, готовый при малейшем нетерпимом жесте отдёрнуть руку, чтобы не дай бог не оскорбить своим неловким прикосновением это небесное кроткое создание. Сама неловкость, безмолвная и интимная, дрожью проникла во все его члены и сковала. Наверное, он сомлел бы и просто бы упал у её ног без дыхания, готовый умереть от избытка чувств, если б Любочка не придержала его руки на плече своей горячей ладошкой. Она позволила ему прижаться к ней сзади всем телом.

***

О боже ж ты мой! – под воздушной тканью халата вы не осязали ничего, кроме как трепетного упругого тела страстную нежность. Вы позабыли, Евгений Фомич, и о доме, и о семье, и о работе – обо всём, что было вне томленья сладострастного. Вы всем все вины их простили, простили себе и другим. Вы отдали б всю жизнь, я верю, за этот миг роковой. И чуть не задушили в объятиях несчастную.

Любочка, не оборачиваясь к вам лицом, закинула руки назад вам под затылок, откинула голову, подставила свою шею, и вы впились губами в плоть, расширили ноздри, вдыхая в себя её пьянящий запах, руки легли ей на грудь, скользнули к животу, побежали вниз… Вы рванули халат, сдавили груди. Волоокая ойкнула, испытывая боль от ваших медвежьих объятий, и, уворачиваясь от столь стремительной атаки, развернулась под рукой лицом к вам. Шёлк скользнул долу по шелковой коже, и халат упал на пол к её ногам. И ваши губы встретились, руки обвились, тела сплелись.

– Не так быстро, не так сильно, – шептала Любочка, осыпаемая поцелуями, и пуговичку за пуговичкой расстёгивала на вашей рубашке, на ваших брюках. – Пожалуйста, не спеши, не торопись, – умоляла. – Ну пожалуйста, родной мой…

***

В порыве страсти они упали на диван, сорвав с крючков занавеску, оборвался и упал сверху вниз карниз над альковом. Он сначала пытался задушить её, затем загрызть и высосать все соки из неё, наконец раздавить, расплющить, растерзать. Она кричала от боли, от испуга, от возмущения. Она сопротивлялась, как могла, но Евгения Фомича уж было не остановить. Она рвала когтями ему спину, впивалась зубами в толстую кожу – не разодрать, не прокусить. Она лягалась, извивалась, орала и уж билась в истерике. В конце концов, изнемогла и сдалась на волю его животной ярости. Сил, однако ж, долго мучить несчастную ему не хватило: лишь только Любочка отдалась было его неистовству, как Евгений Фомич взорвался, и взвыл, и застонал – изогнулся да затих, дрожа всем телом, суча ногами, цепляясь за что придётся пальцами обеих рук. Голова его бессильно повисла, свалившись с её плеча, и тонкая струйка слюны протянулась от его нижней губы к мочке её уха. Он навалился на неё всем своим обмякшим телом и тяжело дышал.

Любочка упиралась ему в грудь локтями, в живот коленями – тщетно сдвинуть, не сбросить эту безжизненную тушу. Даже захныкала от обиды и бессилия. Всё тело ныло. Тянуло и горело внизу между ног. Нечем было дышать.

Вдруг он приподнялся на полусогнутых руках и заглянул ей в самые глаза, расширенные и блестящие от слёз. По щекам размазалась тушь. Он как-то нежно, по-детски улыбнулся ей и прошептал:

– Милая моя, Любочка, как же я люблю тебя.

И стал целовать – в лоб, в глаза, в щёки, в подбородок, в нос. Поцелуи щекотали ей лицо, шею, грудь, плечи, губы, уши. Казалось, прикосновения его губ легки и бесконечны, как удары сердца, убегающие в прошлое. Внизу, между ног, было мокро, оттуда текло прямо на неразобранную постель. Испуг прошёл. Тело по-прежнему ломило. Ныли измятые груди. Где-то в животе поднималась горячая волна. Он заглядывал ей в глаза, вылизывал смазанные щёки и шептал:

– Эх, Любочка-Любочка, как же я люблю тебя. Если б ты только могла знать! Ничего подобного со мной ещё не было. Я как впервые в жизни!

Он прилёг на бок и гладил её груди, целовал в ушко – и в ней рождалось желание испытать всё это снова и по-новому, ей захотелось, чтобы он сделал ей больно.

– Тебе хорошо было? – спросил Евгений Фомич, сначала заглядывая ей в глаза, затем целуя в правый глаз, в левый глаз, в кончик носа.

– Дурачок! – соврала Любочка, теряясь в догадках, обманывает она его или же ей и в самом деле было хорошо в его грубоватых объятиях. – Мне просто замечательно.

– Правда?! Мне очень приятно. Скажи, тебе понравилось?

– Это было что-то! – сказала и не солгала.

Улыбнулась, поцеловала его в губы, погладила ладошкой по щеке и встала с дивана, тут же, впрочем, пожалела, что так резко и поспешно:

– Я сейчас вернусь. Мне в ванную нужно, на минутку.

И пошлёпала, с каждым шагом всё пуще ощущая себя собакой, побитой палкой, и ощущение это было не из неприятных. Тело помнило и страсть, и ласку…

***

Поспешили вы, Евгений Фомич, и чуть было не оконфузились, сами того не ведая. Неподдельная страсть, впрочем, извиняет. Даже Любочка вроде как испугалась, а она отнюдь не робкая в подобных делах, но, правда, сразу же простила вашу необузданность. Она щедрая натура. И очень-очень любопытна от природы. С воображением. И весьма горазда до всяких немыслимых фантазий. Ей даже интересно стало. Пробрало. Что-то, видимо, есть в вас этакое, безыскусное и непосредственное. Занозливое, может статься. Вы не только подарили ей чувство неудовлетворённости своим нетерпением и, я бы сказал, унизили, но и возбудили в ней желание. Разом этого, скажу вам откровенно, ещё надо суметь достичь. Таки умудрились.

Впрочем, нет нужды напоминать вам лишний раз, как вы умеете умирать и воскресать при жизни. Видать, дело привычное, когда ещё не сгнил человек изнутри. Нет-нет, я не о Любочке. Об этом позже, всему свой час. Я всё о том же, о поминках.

За сдвоенным столом в один заход размещалось человек двадцать, так что пришлось пропустить несколько потоков поминающих, убрать за ними, перемыть посуду и опять накрыть на стол, потом всё сызнова, прежде чем в комнате, где, как говорят, ещё витал дух покойного, остались, наконец, свои, самые близкие. Скоро и те разошлись, одна семья в кругу.

С утра во рту у вас маковой росинки не валялось – немудрено, что вы быстро напихали в себя всего понемногу и теперь, задумчиво вертя в руках гранёную стопку с водкой, переваривали в желудке съеденное, боролись с отрыжкой да осовело поглядывали исподлобья.

– Отец был крепкий мужик, – говорил брат Вовик. – Целый век ушёл с ним. Канул в лету. А самолёты над кладбищем?! – Он судорожно сглотнул и вздел глаза к потолку. Спазм и скупая мужская слеза мешали излиться ему в скорбном слове. – Последняя дань. Салют! И минута молчания… Если есть господь бог, то кому как ни ему заказать такую панихиду. Давайте выпьем за упокой души.

– Не чокаться! – напомнила Светлана, тем самым упреждая невольное движение рук над столом.

Выпили горькую, кто занюхал, кто запил, кто закусил, и брат Вовик затряс плешивой головой: до сих пор, дескать, переживаю ту торжественную и печальную минуту у гроба на краю свежевырытой могилы. И вы, Евгений Фомич, не могли не подметить, что брат ваш сильно сдал, даже постарел. А ведь он вам младший брат, пускай и двоюродный.

Между тем Светлана опять завела много раз за день прокрученную пластинку о том, как дядя Иван умирал у неё на коленях, как умолял помочь, спасти и как скончался, не дождавшись скорой помощи, которая в то время где-то блудила, – в минуту по слову изливала, сдобренному бабьей слезой. Вы глядели на неё с сочувствием и вспоминали давно минувшую боль и обиду: время всё стёрло, кроме памяти и осадка горечи в груди. Ваш Светик-семицветик два долгих года добросовестно хаживала в отчий дом, армейские письма почитывала, дожидаясь своего суженого, а под конец не вытерпела – за младшего брата выскочила замуж на третьем году вышей службы. Вы вернулись, когда она носила в брюхе вашу племяшку. Не мил стал отчий дом. Теперь же вы глядели на них с хмельным умилением: сладилось – в славную семью сложилось. Пусть живут долго да милуются, детьми и внуками тешатся. Вам-то что теперь?!

Вовик опустил свою тяжёлую ладонь на женино плечо и успокаивающе потрепал: будет, дескать, не трави душу, – и разлил по стопкам водку.

– Жил себе человек – и нету человека, – рассудила Светлана, пока братья по горькой глотнули за упокой, закусили солёным огурчиком. – Тело в земле лежит, а душа улетела. Как это?! – Она обернулась к дочке с зятем: – Вот и вся твоя философия.

– Нет уж, позвольте возразить вам! – Зять принялся горячо разубеждать тёщу. Сдаётся, школьный учитель, кандидатскую пишет. Говорят, большой умница. Ничего, помудрствует годок-другой да и угомонится: нет – так здесь его быстро угомонят. Придёт время, поумнеет, а покамест пускай чуток поразглагольствует: – Это, Светлана Петровна, не философия – это жизнь.

– Какая, к чёрту, Эдик, жизнь, когда человек умер?! – заступился за жену Вовик, как, впрочем, и положено мужу, от природы более рассудительному и, не в пример юношам да женщинам, более терпимому. – Был человек – нет человека! Осталось одно ничто. Небытие. Так, кажется, у вас, у философов, говорят?

– Кого ж мы с вами поминаем?

«Батю!» – едва не воскликнули вы, потянувшись к бутылке с водкой, но брат опередил:

– Не кого, а что́! Мы поминаем – что́!

– Ладно, допустим, – что. Так что поминаем?

– Боль и память! – Вовик подхватил налитую стопку, стиснул крепко-крепко в ладони и оттопыренным скрюченным указательным пальцем, расплёскивая при этом горькую, стал тыкать себе попеременно в грудь и в плешь: – Только вот тут и тут – боль и память, память и боль…

Заскрипел зубами, громко выдохнул и опрокинул в рот, залпом выпив непролитые остатки. Стукнул стопкой о стол. Занюхал рукавом, откусил от огурца, отщипнул корочку хлеба и ещё раз занюхал корочкой, прежде чем сунуть её в рот и зажевать.

– Никак не могу согласиться с вашим тезисом, Владимир Иванович, – возражал неугомонный зять-философ. Видать, подумали вы, здесь никогда не утихают научные диспуты. – Позвольте мне процитировать. Тит Лукреций Кар:

Не гибнет ни что, что как будто совсем погибает,

Так как природа всегда порождает одно из другого

И ничему не даёт без смерти другого родиться.

– Наливай, Жека, – сказал брат и повернулся к зятю.

– Я так отвечу…

«Какой он у них настырный?!» – должно быть, подумалось вам, Евгений Фомич, но рецепта излечения от молодости и наивности вы, конечно, не посмели предписать.

– Если душа умирает вместе с телом, а со смертью теряются чувства, то небытие не имеет к нам никакого отношения. Пока я живу, нет смерти. Когда я умру, уже меня нет, но ведь есть нечто иное – кто-то или что-то. Значит, вся та субстанция, что составляет мою душу и моё тело, – она необходима для грядущего. Всё имеет свою цель. А цель – это мета по-русски, то бишь метка на жизненном пути. Вот человек и мечется, пока жив, в поисках высшего смысла. И успокаивается, достигнув того, на что тратил свою жизненную энергию, которой был свыше наделён при рождении. Тело же – это просто прах, исходный материал для строительства низших материальных форм жизни. А что душа? Как говорил Лукреций: Ex nihilo nihil – из ничего не получается ничего. Душа не может выйти из небытия и уйти в небытие. Дух складывается из душ! Душа – это частное, а дух – общее. Иными словами, вот вам ответ мой: смерть не есть небытие. Небытие не находится ни в какой связи ни с жизнью, ни со смертью…

В раздумьях, не тяпнуть ли ещё полстопочки, вы вертели в руках гранёный полустаканчик туда-сюда и украдкой поглядывали на часы: пошёл одиннадцатый час. Нет, не стоит пить, и без того вы лишку хватили за упокой души дяди Вани, то бишь бати покойного. Небось, он умер здесь же, на этом самом диване? И вас, может статься, определят на ночлег в ложе покойного! Больше некуда.

– За батю! – сказали вы и выпили в сердцах.

Многое представлялось вам предельно ясным и простым, как смерть больного старого человека, прожившего большую трудную жизнь – от начала и до самого конца. Путь пройдён – пришла пора уступить место молодым. И вы, сами не ожидая от себя мудрости житейской, вдруг изрекли:

– Смерть, короче говоря, есть часть жизни. – И, на миг просветлев до трезвой мысли, добавили: – Вопрос только в том – чьей жизни.

Брат так и крякнул, видать, от удовольствия:

– Во, зятёк. Учись! Коротко и ясно. Набирайся у старших ума-разума – и сам станешь разумным. Наливай – за батю!

– А ты тоже мой дедушка? – вдруг послышался чей-то шёпот, и вы почувствовали, как кто-то потянул вас за рукав.

Чувствуя, как расплывается и мутнеет в глазах, вы чуть пригубили, помедлили да и поставили едва тронутую стопку на стол.

 

Ваша внучатая племяшка Васса – ну и имечком же, прости господи, наградил несчастного ребёнка этот умник! – взобралась на диван к вам.

– Дедушка, – кивнули вы ей и подмигнули.

– Всамделишный?

– Ну, двоюродным, наверное, буду.

– А ты очень старый?

Вы, Евгений Фомич, усмехнулись и ответили малышке, что нет, но когда-нибудь, как и все, состаритесь.

Малышка взобралась на колени к вам.

– Дедушка Ивай был очень-очень старым, – рассудительно, как маленькая старушка, изрекла Васса и состроила задумчивую рожицу. Вам не могло не прийти в голову, якобы сие забавное дитя чем-то напоминает бабушку Свету, разумеется, в девичестве, когда вы ещё были без ума от неё, а через каких-нибудь пару десятков лет дитя превратится, быть может, в занудную, инфантильную бабу. Пока же несмышлёныш, вы готовы елейно слушать её щебетание: – Он умер от старости. Дедушка Саша тоже старенький. Он не пришёл хоронить дедушку Ивайя, потому что боится, что тоже умрёт?

Продолжая копошиться в её шелковистых белокурых локонах (и у Светланы, кстати, некогда пушились так же), вы пытались сообразить, что же это за родственник такой – дедушка Саша.

– Скажи, а старостью можно заразиться?

Васса была вся в своего отца: изрекать истины ещё не научилась, а вот вопросами сыплет как из дырявого мешка горохом, – ничего, придёт время, и из того же мешка посыплются ответы.

– Сколько тебе лет? – вопросом на вопрос ответили вы, умильно заглянув в ясные детские глазёнки.

– Шесть… – неуверенно ответила девочка. Беззастенчиво врать, как папа, не научилась – и тут же виновато исправилась: – Почти. Через годик будет.

– В таком разе, дурашка, не бойся. – Вы в назидание указательным пальцем сверху вниз легонько провели от переносицы до острого мысика её курносого носика. – Рано тебе стареть.

По-видимому, Вассе не понравился столь панибратский жест, и её капризный звонкий голосок напрочь перекрыл голос отца, который по-прежнему что-то там доказывал тёще с тестем.

– Мама сказала, дедушку Ивайя в землю закопали. И дедушку Сашу закопают. И меня закопают, если я заражусь старостью и умру…

– Да что ж ты такое мелешь-то своим глупым языком, а?! – всплеснувши руками, ваша племяшка одёрнула дочку-болтушку. – А ну-ка! Иди сюда, такая-сякая!

На смышлёную мордашку Вассы набежала тень плаксивой тучки. Она сползла с ваших колен и нехотя, понурив кудрявую головку, побрела к маме. Накуксилась. Вы же, наконец, догадались: дядя Саша – это отец Эдика, этого умника, что битый час распинается тут. На поминках.

– Небытие – это то, чего нет, чего никогда не было и не будет. Не-материя – не-дух. Небытие не рождалось, не жило, не умирало. Мы не знаем небытие…

А кстати сказать, с чего вы взъелись на него?! По мне, так вполне приличный молодой человек, образованный, не глупый, и суждения его уместны.

– Ладно, мам-пап, нам пора. Уже поздно. Вон Вассочка куксится.

– Помянем отца ещё разок – и идите.

– Только не чокаться!

– За светлую память дедушки Ивана.

– Эх, батя-батя!

Вы тяпнули стопарик, поморщились, торопливо занюхали чёрной корочкой хлеба да закусили огурчиком солёным. Тяжело пошла. Лишняя.

Вовик со Светланой пошли проводить детей, до порога разумеется, и ещё долго ваших ушей достигали то громкие, то приглушенные обрывки их семейной стрекотни, обычной между родителями и взрослыми детьми. Иногда раздавался капризный голосок Вассы. Дочь уверяла, что с утра пораньше придёт, так пусть, мол, мамочка не моет, не убирает, не подметает на ночь глядючи. Она всё сделает сама – завтра. Приберёт и подметёт. Устала ведь! Конечно, доченька, какое тут?! Она палец о палец не ударит! Надо отойти, надо прийти в себя…

Что-то долгонько, показалось вам, Евгений Фомич, застряли они у порога. Дети ушли, а Вовик со Светланой мешкают с возвращением, шушукаются. Вы один, и покинут. Какая-то возня, шум, как будто вносят в дом нечто тяжёлое и громоздкое. Может, обратно вернулись? Из закоулков детства память невольно выплёскивает видение. Женька прибегает домой, бросает портфель под стол и к холодильнику: «Я бутерброд намажу и обратно айда! Пацаны ждут. Мы за металлоломом, а девчонки за макулатурой». А батя поучает: не обратно, а опять или снова – вчера, дескать, покойничка на кладбище понесли, а сегодня обратно несут…

В комнату входит Светлана с дочерью, за ними важно вышагивает Васса. Следом Эдик с тестем на плечах вносят гроб, обитый красной тканью. Порожний. А куда батю дели?!

– Гроб новый, – отвечает Эдик.

– А гроб-то, гроб зачем? – вы изумлены.

– Как это зачем?! – удивляется ваш брат Вовик. – Христиане, как никак, не язычники. Грешно закапывать человека в землю без гроба. Гроб там дом ему родной. Домовина, стало быть.

– Да, в самом деле! Я не подумал. Ну а хоронить-то – хоронить кого будем? – Вы не понимаете, и оттого, что никто вам вразумительно не желает втолковать, начинаете сердиться.

– Тебя, кого ж ещё?! Больше некого.

Вас, Евгений Фомич, бросает в холодный пот.

– Да, но я жив, слава богу, пока. Зачем меня хоронить?!

– Я то же им. Так, мол, и так, Женька жив. Живым не положено в гроб идти. А они мне – помалкивай, если не понимаешь. Так, мол, надо. Для порядка. Он ведь сам сказал, что смерть есть часть жизни. Да вот, кстати, и справочка. Официальная. С подписью и печатью.

Вовик достаёт из кармана вчетверо сложенный листок – «Свидетельство о смерти», где чёрным по белому прописано, что Кривонос, Евгений Фомич, суть мертвец, внизу синяя печать с подписью, а дата свободна – вписывай, как на душу ляжет.

– Всамделишная, – ввернула Васса и показала язык.

– Всё по закону и обычаю. Похороним по-человечески. Чин-чинарём. Оркестр закажем. Поминки справим не хуже, чем отцу. Повезёт – и самолёты полетят, и минута молчания будет.

Пялитесь на брата – ни глазам, ни ушам собственным не верите. А напрасно. Собрались здесь люди серьёзные: слов на ветер не бросают, даром шутить не станут. Ни-ни!

– Нет, Вовик, нет.

– Да, Женя.

– Но как же так можно-то – живьём хоронить?!

– Можно, брат. Можно! Все говорят, что ты помер. Вот ведь справка. Теперь скажи мне, где место покойнику? В гробу. Куда несут гробы? На кладбище и во сыру землю закапывают, а сверху памятник ставят. Чтоб с могилы не поднялся. Логика! Против логики не попрёшь, так что, будь добр, ложись, куда велено.

– Опомнись, братец Вовик! Я же живой. Живой!!!

Взмолились вы, но тщетно. В ответ на ваши мольбы он пожал плечами и указал на Вассу: спроси хоть у неё – детишки никогда не врут.

– И не спорь, пожалуйста! – принялась горячо уверять вас внучатая племяшка. – Мне мама сказывала, что в землю закапывают, чтобы не пахнуть дурно после смерти. Мама, она, знаешь, какая у меня? У-у какая! Даже папа боится с ней спорить. А он всё знает. И ты не спорь! Не капризничай. Не то как наподдам по попе – тогда узнаешь! Небо с овчинку покажется.

– Давай, Жека, вставай. Света застелет. Пора ложиться. Время уже позднее.

Брат тормошит вас за плечо – вы таращитесь. Мысли не вяжутся, язык немой. На лице у вас играет преглупейшая улыбка. То был сон, всего лишь мимолётный кошмар, – пустой, но вещий.

Право слово, надрались, Евгений Фомич, вы до неприличия! Но не скажу, что лишку хватили. В бытность шофёром случалось вам поллитровку белой в два приёма из горла осушить и рукавом занюхать – хоть бы хны: на смену как стёклышко выходили. А тут конфуз! Ну да ладно, ничего страшного. Проспитесь, и только-то. С кем не бывает?! Ведь не молодеете – стареете.

***

Уж не спит ли он, не сладкий сон ли снится ему, не видением ли мнится то нечаянное, негаданное упоение, которым ни за что ни про что одарила его Любочка?!

Но нет, не сон и не бред. Грудь распирало от переполнявших его чувств. Преходящи мгновения опьяняющего счастья, и чем больше испито из кубка, наполненного лаской до краёв, тем глубже бывает похмелье. Пускай пустое приключение – пусть так: он благоговеет перед ней за то лишь, что словно ополовинила она его годы, омолодила своей нежностью. Отныне он сам себя, как в двадцать лет, мнит полным сил и надежд.