Милый Индрик

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Дальше: Наша деревня

Старец однажды разговорился.

Расскажу я вам, дети мои, откуда взялась наша деревня. Я, говорит, вычитал в древних книгах. Это он только называл ее «наша». А так-то все помнили, что он пришлый, ну, старец, известное дело! Откуда, мол, в нашей-то глухомани своим святым взяться. А брат Андрей как про книги услышал, словно конь, встрепенулся. Еще тогда он любил буквенные дела.

Раньше, говорит Старец, никто тут не жил. Место уж больно несладкое. Кабы вашим гончарное дело так не задалось, ни за что бы не удержаться. Сами знаете: горы, земли под пашню немного, самим едва хватает, чтоб прокормится. Гонять скот по лугам – хлопотно, да и травы не больно богаты… Никто здесь раньше не жил. А жили неподалеку, пониже, там, откуда мы, монастырские, нынче камни берем из развалин. Богатая там была деревня!

Но все сплошь жили еретики. Лет сто назад много еретиков не только там, но и вообще в наших краях проживало. Страшные были люди, все толковали, мир делили на части: одна, часть, дескать, от Господа, другая от Сатаны. Еще толковали, что – вымолвить страшно! – от Господа в нашем мире совсем немного, ну, может, пара молитовок осталась, а остальное все от Врага. И до того они в своем грехе-то окрепли, что все отрицать повадились. Детей рожать, говорили, от Сатаны, плотское дело. Жены с мужьями никак не встречались, почти что отдельно жили. На праздниках веселится – нельзя, от Сатаны, песен петь – тоже! Службы служить – мол, все не те службы, а сатанинские. Свои выдумали, свои книги писали. Ну, Церковь терпела-терпела, присылала пастырей добрых, а они пастырей убивали. Вообще, говорили, раз мир сатанинский, то поскорей с ним кончать надо, тогда, может, Господь о нас, горемычных, и вспомнит. Страшные дела творили, говорить даже не хочется!

Погоревали о них разные государи и святые отцы, да и послали оружейных людей, ересь искоренять.

Бились они, точно лютые звери, когда мечи ломались, когтями и зубами дрались. Ну, и вывели почти всех. Мужчин точно всех вывели, до единого, они и не скрывались-то больно. Кого взяли с оружием, того тут же жгли. Баб пощадили и детей малых тоже.

Стала деревня их вся сплошь бабская. А для решения окончательного, прислали сюда двух каноников, разбираться. А они как разбирались? Идут по деревне, где видят тоску и печаль, там подозревают. Где песен не поют, их сомнение берет. С другой стороны, чего тем бабам-то веселиться – мужей всех поубивали. Но каноники по-другому тогда разумели. И нашли они способ простой, как веру тех баб проверять…

Брат Андрей тут заелозил, очень ему хотелось узнать, как еретики распознаются.

Что, спросил Старец, малый, интересно тебе. Ах-ты, ах-ты… И завздыхал. Ну, так слушайте. Помните, я про еретиков говорил, что все простые, человечьи дела они осуждали? Все плотские осуждали? Святая Церковь тоже толкует, что особенно на плоть-то внимания обращать и не нужно, но плодиться и размножаться нам Господь приказал… В общем, ходили два этих каноника по деревне, какая баба у них подозрение вызовет, они к ней. Так и так, ты теперь безмужняя, давай ложись с кем-то из нас. И если та вдруг хмуриться начинала, отнекиваться да отказываться они – цап! – и нарекали ее еретичкой. И свозили их всех куда-то, и жгли наверно, в столице. А другие, кто соглашались, значит, не еретички. Значит, признают, что мир не от Сатаны.

Брат Андрей удивился. Странное, говорит, то дело было.

Старец с ним согласился. Да, очень странное. Так всю деревню и прорядили. Кто отказом ответил – те сгинули, остались одни такие, что на их призыв отозвались…

Тут Старец расплакался.

А потом продолжал.

Осталось в деревне той двадцать или тридцать баб, а через год у всех родились ребятишки, снялись они с места, да и сюда перешли. Чтобы жизнь начать новую. Вот откуда деревня ваша произошла. От тех баб и двух каноников. Они – ваши пращуры.

Ну, коли те женщины святой церковью не были осуждены, значит, не еретички, сказал брат Андрей, побледнев.

Так оно, наверное, так, согласился наш Старец.

Говорит милый Индрик: Подслушивание

Тебе было хуже, чем человеку мудреца Ифлатуна: ты не видел теней. Ты исключительно слышал. Тебя это увлекало. И отвлекало, помогая побороть страх, подступающее отчаяние и всегда бывшие рядом сомнения.

Вот что ты услышал в первый месяц: ничего интересного. Дважды за один день некая простушка крикнула: «Ах!» проходя около твоих дыр для слушанья. Судя по тому, как чувственно она ахала оба раза, ее тискали весь путь мимо твоих галерей – совершенно ничего интересного! Однажды старик-настоятель, уходя от тебя в монастырь, остановился у дальней дырки – ты напрягся, вот он скажет что-нибудь важное! – а он важным голосом окончил начатую ранее фразу: «…и набрать яблок побольше». Бывший с ним послушник утвердительно и слегка задумчиво угукнул.

Никто не удосуживался постоять у твоих слуховых окон дольше. Все торопились. Незачем перечислять все пыхтения, которые издавали твои односельчане, по пути к основному окну, от него же – уже подав тебе корзину с едой и вином и отслушав твои слепеческие поучения.

Гораздо занимательнее были разговоры последующих месяцев. Например, приходили два вора и шептались прямо рядом с тобой. Темой беседы было плохое качество местного пива – оно им очень не нравилось. И вино пришлось не по вкусу. Здесь ты был хоть и молчаливо, но сильно с ними не согласен.

РАЙМОНД ЛУЛЛИЙ: – Скажи, безумный, что есть этот мир? – Ответил: Темница для слуг любви, слуг моего Господина. – И кто запирает их в темницу? – Совесть, любовь, страх, отречение, раскаяние, злые люди и труд без вознаграждения, и наказание.

Говорит милый Индрик

Началось все так. Очередной горемыка отправился с корзинкой снеди и бутылью вина к пещере, а вернулся в крайне задумчивом состоянии.

«Отшельник заговорил, – сообщил он жене. – Тоненько так, с хрипцой сказал: Не неси больше соли…»

«Во-о, – протянула жена простодушно, и хлопнула своего сынулю по голове, как огромную приставучую муху. – А чего ему соль?»

Новость скоро дошла до настоятеля. Пригорюнившись, твой старичок собрался к пещере. «Сыне!» – воззвал он.

А в ответ услыхал раскаты басовитого смеха. С вхлипываниями, пришепотом и переливами. Настоятель опечалился.

У тебя как раз разбился кувшин. Ты выкрикнул что-то неразборчивое, старичок напряг слух. «Ну и жизнь, – сказал ты, – ну и жизнь. Все пролилось».

Ближе

Месяцы проходили один за одним, уже миновало две зимы, и две весны, а селяне исправно приходили к моей пещере за благословением. Каждый желал поделиться со мной своей бедой, и каждый нес мне еду. Я написал, чтобы носили лишь хлеб, сыр и вино. Тогда носить стали и этого много. Вино слали и из обители: с травами, пряностями, а вдобавок еще и пиво, и сидр! И вот как-то раз я захмелел.

Моим глазам внезапно представился яркий свет, такой же, какой, должно быть, представился Моисею на горе Елеонской – то есть, меня еще тогда поразило, что ведь я пьян, просто пьян, как любой усталый пахарь, добравшийся до таверны – а вижу то и так, как удостаивались немногие святые. И хотя воспоминание о моих долгих молитвах подсказало мне, что может быть, и я оказался достоин… Но длилось это недолго, потому что почти что сразу я впал в сон – вероятно, в такой же, как и большинство все тех же мужиков в таверне. Проснувшись, я понял, что хочу вновь испытать этот свет. А спустя месяц или полтора я вдруг понял, что же со мной произошло.

Я не смирился, нет, я озлился и стал потреблять причастное вино в еще большем количестве, чем прежде, когда мне чудились откровения в пьяном бреду. И вскоре прославился еще больше. Ибо теперь, в своей злобе я стал ненавидеть собственных земляков и охотно беседовал с ними, но, не осмеливаясь отвечать иронически на их простодушные вопросы, ОБРАЩЕННЫЕ НЕ КО МНЕ! Нет, меня хватало лишь на то, чтобы по чуть-чуть, помалу, показывать им, что я вовсе не тот, за кого меня принимают.

Но я заговорил! После пяти лет молчания. Я отвечал злым голосом, молол всякую ерунду, и понемногу люди начали проникаться ко мне если не отвращением, то подозрением. Зачем я это делал: я как бы мстил самому себе. Я унижал самого себя тем, что заговаривал с ними. Что грубо высмеивал их, дерзил и даже иногда почти богохульничал. А до каких черных мыслей тогда я дошел! От каждой меня бросало в дрожь. Я боялся, что Он, Он сам ее может услышать – и слышит, наверняка! И прощает… ради чего? Или же не слышит, или же ему все равно, как я мучаюсь, или же это и есть те самые мучения, очищающие душу, о которых я так много слышал, но, которые, оказывается, представлял себе совершенно другими?

И в конце концов я придумал страшную вещь.

О пьянстве

Как считал отец Цезарь из Арля, «Пьянство есть сатанинство и ввергание самого себя в адскую пропасть». Пьянство, указывал другой святой отец, есть грех сильно распространенный, но оттого не менее тяжкий.

РАЙМОНД ЛУЛЛИЙ: Искал Любящий благочестия в горах и на равнинах, дабы увидеть, служат ли Господину его, и повсюду обнаруживал он слишком мало благочестия. И тогда вскопал он землю, дабы там найти его в избытке, но и в земле благочестия недостаточно.

Ближе: Двойник

Несколько раз мне чудилось, что в малой каморе сидит мой двойник. Путем стремительных пробежек, стоивших мне десятка болезненных, тут же увлажнявшихся кровью ссадин, я уверился: никого. Потом меня озаботили другие мысли: а как возникла столь странной формы пещера?

Может, ее прорыли два брата гигантских червя, стараясь добраться один до другого и тут же вцепиться в глотку; или просто некой подземной реке приспичило выйти наверх, выписать столь многозначительный знак – и убраться опять в глубину?

Мне удалось убедиться, что никакого двойника рядом нет. Хоть иногда я и думал с испугом о том, кто жил здесь до меня – все-таки малая камора была так похожа на келью! – гораздо больше меня тревожила другая мысль. Наваждения! Я чувствовал, что они последуют дальше. Каких еще искушений приберег для меня Враг? Что может привидеться? Кто, если не мой двойник, может явиться ко мне? Этот страх нередко заставлял меня бросать молитву. Этот страх держал меня в постоянном ожидании. Но понемногу я успокоился.

 

Третья пещерная сказка

Как-то один звонарь, дюжий мордастый парень, только чуть-чуть глуховатый, вздумал сойтись с дочерью кузнеца. Девица тоже была не против, но хотела, чтобы ей хоть чуть-чуть, да досталось мужской куртуазности. Стали они вместе гулять, по лугу, по лесу, вдоль речки. Звонарь, как умел, говорил ей красивости да любезности, цветы луговые ей охапками подносил. Но стало, наконец, и ей невмоготу. А так как отец у девицы был мужчина суровый, они взяли да и забрались в старую каменоломню. Там хоть было темно, да зато их никто не видел, хоть и холодно, но зато был лишний повод обняться.

Шептались, ласкались, хихикали, а потом давай миловаться. И так разошлись, что глуховатый звонарь от страсти чуть ли не быком ревет, девица под ним визжит, что есть мочи, эхо по пещере разносится, камни дрожат!

Час любились, другой, и все с криком и ревом. Вдруг сквозь свой любовный туман слышат: сдвинулось что-то тяжелое в глубине, клацнуло будто железом по камням и суровый голос спросил:

«Пора?»

Звонарю недосуг было прислушиваться, кто там шумит, он подругу свою посильнее притиснул и крикнул в ответ:

«Нет, не пора!»

И снова за дело. Из глубины в другой раз клацанье, шорох, и – тяжелые шаги раздались. И опять прозвучало, еще страшнее, как будто какой злой дух вопрошает:

«Пора ли мне подниматься или еще не пора?»

Тут и девица и звонарь испугались – кто это там, такой жуткий, их нашел – и замерли. Слушают: шаги все ближе и ближе, грохочут, будто целое стадо идет, и появляется рядом с ними, в просвете между камнями – голова, в старом, ржавленном шлеме, лицо все в морщинах, обросло такой бородой, что ничего ниже не видно, и в глазах – что-то дьявольское. И сам человек огромный, раза в два крупней звонаря, и лезвие меча в отверстие между камнями проглядывает, такого, что втроем не поднять.

Поглядел на них призрак сурово, глазами сверкнул, покачал головой. И снова:

«Пора?»

Звонарь от страха задрожал да заблеял, девица дар речи потеряла и чувств лишилась, а тут из глубины, откуда призрак пришел, раздался ласковый голос:

«Не пора, мой король, спи еще!»

Бородатое лицо отодвинулось и исчезло, шаги прогрохотали обратно, меч упал наземь со звоном и прозвучал долгий, тоскливый вздох.

«Спи, мой король…»

Звонарь осмелел, подхватил подругу свою и побежал, что было сил, наружу из каменоломни. Только раз оглянулся, и увидел, что из отверстия того самого льется невиданный, ласковый свет, и промелькивает в глубине кто-то мягкий, звериный, и баюкает короля тихой песней.

ХРАБАН МАВР: Все, что мы произносим, или все, что движется внутри нас, в соответствии с пульсированием наших сосудов согласовано музыкальными ритмами с совершенством гармонии. Ведь музыка – это наука хорошей модуляции. Так что, если мы хорошо ведем беседу, это всегда происходит благодаря поддержке этой науки; когда же возникают трудности, это свидетельствует об отсутствии музыки. Так же небо и земля, и все, что на них происходит высшим соизволением, все связано с музыкой.

Ближе: Свирель

Я много играл на свирели. В начале, в первые месяцы я сочинял гимны. Сперва они поднимались откуда-то из глубины меня, потом, прожив чуть меньше года в темноте, я вдруг ощутил, что изнутри ничего не идет. Испугавшись я взывал к Господу и ко всем архангелам и тем святым, которые были почитаемы в известных мне областях… А потом я стал играть на свирели; пастушечьи песни. Давясь той скудной снедью, что уже с опаской несли поселяне, я начинал стыдиться. Потом вдруг наглел, поучал: почему-то именно те первые наигрыши казались мне оправданием: я играл! Поселяне, слыша звуки, неумело крестились, испуганно ойкали; наш настоятель увещевал. Свирель стала чем-то спасительным: тростничок с прожженными дырочками то рассыхался, то наоборот – зимой – как-то стыдливо сжимался; я все смазывал глиной. Получилась, наконец, тяжелая труба, которая утомительно держалась в руках и издавала сипливые звуки. Из поселян являлись теперь только двое, да иногда захаживал брат Андрей, заносил что поесть и назидал, убеждал меня в чем-то, в чем – не пойму. В конце концов, я забросил ее в угол; глина стала сыреть.

Один сарацин

Душа моя, как долго я был в разлуке с тобой,

Как долго я спал… Но плач голубиный

Меня разбудил и заставил рыдать.

Хвала всем скорбящим, проснувшимся рано!

Говорит милый Индрик

Уже тогда, когда вина для причастия тебе не полагалось, к стене приплелась нищенка и смазливая полудурочка Полина.

И сразу, для приличия пошуршав чем-то рядом с дырой, брякнула: мол, люди толкуют, что вы уже не человек. Мол, люди не знают кто – но это (крик) …и будто бы нечистый (долгое время пыхтит и крестится) …или в свинью.

Ты, как обычно, с радостью вынырнув из тягостных размышлений, принялся потешаться – смеялся весьма игриво (а что тебе было терять?) – мол, а она что пришла?

Да поглядеть.

Тут ты призадумался. Сам ты себя не видел, тебя тоже – никто. А вдруг?

Подлей масла вот, сказала нищенка. Голос ее был совсем рядом… и лицо непонятно каким образом скоро заслонило полщели. Грязное, но красивое. Серая шея.

Ты поднял светильник к своему, заросшему, покрытому разными струпьями и царапинами. Ну?

Нищенка тут призналась, что раньше как-то не видела великого святого. А сейчас каково? Сейчас – очень жутко.

Раздался хруст камешков, Полина взвизгнула, и в дыре стало видно опять одно серое небо, заляпанное белесыми облаками.

Тут же явились какие-то сельские бурчуны и принялись распекать твою собеседницу. На пол шлепнулся ком дряни. Ты запихал руки в бороду, отсел подальше и начал думать: о серой шее и о том, как должен выглядеть человек, и впрямь одержимый злым бесом.

О блуде

Против блуда есть много средств: холод, терновник, трава волчец, бичевание. Святые отцы и отшельники постоянно испытывали искушение, но всегда преодолевали его во славу Господа.

Один пустынник Синая, прожив в келье с десяток лет, возжелал непозволенного. Из соседнего склепа к нему пришла пустынница за водой. Разгорячившись мыслью, он бросился ее догонять…

Земля разверзлась, и некая блестящая фигура указала пещернику на поломанные и полусгнившие останки. «Вот все твои женщины. Можешь тешиться. Но все десять лет, что ты намолил, будут не в счет». Пещерник, конечно, передумал грешить.

Говорит милый Индрик: Стена

Рассказать тебе, мой святой ясноглазый, чем для тебя была эта стена?

В твоей келье их множество: своим разнообразием они внушают тебе отвращение. Только одна стена, та, которая, как ты знаешь, закрывает вид на крутую, вечно чмокающую от грязи, поросшую всякой сорной травой тропу, вот она, эта стена, тебе очень мила.

На ощупь кажется мягкой; есть плавные выпуклости и неглубокие впадины, чудится, будто камни, из которых ее возвели, гладило множество добрых рук. Однако гладил ее только ты. Особенно в жаркий день, когда стена делалась теплой, почти живой. Ты к ней прижимался, бегал по ней пальцами, терся боком, разгоряченный едва видным солнцем и вином, пылкой кровью христовой. И, признайся, воображал, будто бы это не стенка, а, допустим, женщина или, – когда трогал там, где замазка покрылась трещинками, этакими разбегающимися в разные стороны разрезами и бороздками – горячая шея зверя. Может быть, коня, гулко дышащего после долгого бега. Но чаще, видимо, женщина. Когда к пещере являлась Полина, то они слились в твоей голове: теплая стена и ее задумчивый голос.

Лучи солнца и пятна теней от облаков катались по неровному полу, переливались, сменяли друг друга. И даже когда вино перестали носить, ты продолжал радоваться.

Четвертая пещерная сказка

В готской стране, что на полудне, все это было. Нашли враги, как саранча – оттого и прозвали их потом сарацины, саранчиным народом – и стали страну разорять. Король готский в первой же битве погиб, по злому пророчеству, а все князья, кто по трусости, кто по жадности, к сарацинам на службу пошли.

Все, кроме двух или трех. Эти веру свою продать не захотели, с немногими верными им людьми в горы укрылись. А сарацины и там им покою не дали, не отдохнуть, не сил подсобрать – наседают, проклятые. Что не день, то потери.

Наконец, князьям пришлось разделиться, и один, самый храбрый и молодой, встал с самого краю – первый удар на себя принимать. А жена его молодая, что с ним в горах высоченных скиталась, сына ждала. В одну ночь и князя, и все его войско сарацины убили. А княгиня в пещеру ушла, куда проход одна старуха, нянька ее, только и знала. Враги ее ищут, сквитаться хотят полным счетом со строптивыми готами – иной раз она их дикие крики совсем рядом слыхала, когда они ущелья прочесывали.

Жила она хуже некуда, а все же в один день еще горше все сделалось. До тех пор ей пищу старуха носила, да померла. Пришлось ей самой в долину спускаться – то у голубей гнездо опустошит, то из готов, кто выжил, чем-то поделится. Только никому она не открывала, кто такая, боясь за ребенка, что под сердцем носила. Порой так голодала, что ночью к врагу в лагерь прокрадывалась, из котлов их походных что могла, то тащила.

Пришел срок, родила младенца. В пещеру свою нанесла что помягче и понежнее – пуху птичьего, перьев, травы снизу охапку, все пыталась сыну жизнь скрасить. А сарацины тогда как раз сильный урон от двух выживших князей терпели, и озлобились очень. Она еще глубже в пещеру ушла, и все ждала, выжидала, когда вниз можно будет спуститься. По первоначалу молоко у нее в груди не оскудевало, мальчик и сыт был и доволен. Он в пещере как родился, так и оставался, и глазенки к темноте попривыкли, а сам без света дневного был белый как молоко…

Перебились так с год – мальчик уж ходить начал, о стенку пещерную опираясь. И очень чудесный был мальчик: во мраке, в сырости, уже и не в сытости – а все весел. День-деньской детскими словами песенки пел.

А однажды княгиня пошла опять за припасами – да и одежку какую-нибудь сыну найти – спустилась вниз и врагам в руки так и попала. К тому времени они снова повеселели – двух князей разгромили, не было им теперь никакого отпора в готской стране. Хоть и веселые, а своего упускать не хотели. В худой замарашке княгиню, конечно, никто распознать не сумел, да уж больно она им была подозрительна: держится гордо, откуда явилась, не сказывает. И увели они ее, как рабыню – откормить чуть-чуть, и продать.

А мальчик, белый как молоко, дня два пропел – он привык уж к материнским отлучкам – а на третий задумался. Водицы горной попил, соснул немного и пошлепал к выходу, туда, куда мать всегда уходила. Выглянул – и с непривычки ослеп. Постоял-постоял, и все же стал чуть-чуть различать. Белым мир ему показался, по зимней студеной и снежной поре. Враждебный мир, одни кручи и ветер, и орлы вьются в простуженном небе. Никому тот мальчик не нужен был, кроме матери, да ее далеко уж угнали.

Расплакался княжий сын, мать покликал, и вернулся в пещеру обратно. И сам он не видел, как от такой жизни и по заслугам своей невинности, от Бога особенность получил: светиться сам начал. От кудряшек его, от молочного тела сияние шло.

Побродил-побродил, и помирать уж собрался. Он, хоть и малый был, все понимал. Простую молитву, что мать научила, прочел. Только с прибавкой такой: «Господи, никому я не нужен, кроме тебя. Спаси меня и помилуй, и определи, как мне быть, потому что я сам по малому возрасту и неразумию того понять не могу. Слава Тебе, Господи!» Произнес и лег на плоский камень, что ему кроватью служил – помирать.

А как проснулся, увидел сияние. Чудный зверь ласковый над ним склонился и произнес: «Не печалься, сын человека. Оба мы с тобой пещерные жители. Оба в глубины уйдем, своим светом светить, до тех самых пор, пока людям опять не потребуемся». И увел светлого мальчика за собой.

А через множество лет, его мать, в плену как старушка усохшая, воротилась – сына разыскивать. Поспрашивала людей – из готов, что еще там остались, и простых сарацинов, работников. Никто ребенка ее тогда, давно не находил. Никому до него не было дела. А только стал по ночам появляться у ворот местной церкви странный юноша, белый, как молоко, и светящийся, будто месяц небесный неяркий. Слов не говорит, постоит, постоит, на человека ночного помолится, подождет и уйдет…

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?