К слову, о дальнейшей судьбе самого Николая. После известия о мятеже в крепости Кронштадт, где он проживал с семьей тогда, писем и иных весточек от него на родине более года не получали. Полагали, что могло случиться самое страшное. Когда же Иван увидел вдруг возвернувшегося и внешне сильно изменившегося младшего брата, они промолчали, стоя друг перед другом, не менее десяти минут, за которые, видимо, каждый из них одними глазами поведал другому обо всем пережитом и потерянном.
Однако Николай вошел в свое село не один. По дороге домой в Петрограде довелось ему вступиться за какого-то подростка-беспризорника, пытавшегося своровать на толкучке что-то из еды. После заступничества беспризорный отрок проникся к дяде и увязался за ним. Николай не гнал пацана в надежде, что тот сам потом отвяжется. Не отвязался и в итоге добрел по его следам до самой деревни. Что делать? Не проявил настойчивости – вот и возись теперь с ним… А ведь даже как звать не спросил в надежде, что знакомство их будет недолгим.
После братания и небольшого скудного застолья у Ивана для гостей затопили баньку. Вот тут-то и выяснилось, что прибившийся беспризорник совсем даже и не пацан, а исхудалая девочка лет четырнадцати по имени Тая…
Со временем Таисья эта окрепла да налилась полноценной девичьей красотой. Как там у них с Николаем все случилось – неведомо, а только стала она ему женой, да родила в итоге восемь детей: четыре парня и четыре девоньки.
После окончательной демобилизации брата Ивана из Череповецкого отряда Красной армии завязалась у них в Сельцах с другими односельчанами прежняя неугомонная кооперативная жизнь. Оказалось, что брат Николай вернулся как нельзя вовремя. Молочное товарищество в деревне Малые Сельца разрослось потом в коммуну «Красное Сельцо», которую с началом коллективизации в 1929 году даже особо и перестраивать не пришлось – только переименовали в колхоз. Зато в соседних деревнях крестьяне поставили властям особое условие: «Согласны всем скопом из единоналички идти в колхоз, но только если Иван Васильевич примет нас всех, как когда-то раньше, к себе в хозяйство!» На том колхоз укрупнили.
Однако Ивана все тянуло именно к маслодельной деятельности, эту линию он гнул долго и настойчиво. В результате в соседнем крупном селе Дементьеве с его подачи создали маслозавод с хорошим стадом и неплохим оборудованием. Кто еще мог стать там первым директором, если не Иван Васильевич? Это была самая счастливая пора его хозяйской деятельности. Не то важно, что он теперь номенклатура районного масштаба, а то, что никто пока не мешает строить производство по давно выученной молочной науке – как учили когда-то его отца Василия у Н. В. Верещагина в Едимоновской тверской школе, а потом и его самого в селе Фоминском в сыроваренной школе Буманов, ставшей с 1911 года первым в стране вузом (институтом) молочно-хозяйственного профиля.
Петра Григорьевича арестовали через неделю после того, как в их приход внезапно из города нагрянули чекисты, провели обыск и забрали сначала в Череповец псаломщика Летицкого. Обыск тогда свелся к банальному грабежу – были изъяты последние серебряные изделия (оклады на двух иконах). Все более ценное было реквизировано властями еще в 1918 году. Почему потом с задержкой арестовали явно безобидного гражданского служку Петра – было непонятно. Он при храме был как домашний кот – какое уже десятилетие его жизнь неразрывно была связана с храмом, но сам он никакой заметной роли в таинствах не выполнял, был в тех церквях (в Чудском приходе, помимо выстроенной тщанием прихожан в 1893 году каменной церкви Рождества Пресвятой Богородицы, до 1918 года был еще и старинный деревянный храм Вознесения Господня, со временем по ветхости разобранный местными жителями на дрова) практически незаметным персонажем. Хотя батюшка Михаил Мирославский, наоборот, всем своим часто говорил, что «Петруша самый незаменимый» в их Чудском приходе человек.
Арест того Петра проводился тоже в самой Чуди, прямо на погосте у одной из могилок, на которой сердобольный пятидесятидвухлетний мужичок поправлял крест совершенно незнакомого ему давно умершего земляка. В результате такого задержания толком собраться в неволю арестованному не дали. Лишь много позже родным позволили передать Петру кое-какие личные вещи, а главное – теплую одежку. На дворе стояла осень, но в семье, да и в деревне никто не сомневался, что блаженного забрали надолго, а может, и навсегда… Разумеется, что одевать по погоде в тюрьме или в лагере никто беднягу не сподобится. В чем забрали, в том, если что, и погонят в этап в Сибирь.
В череповецкой тюрьме Петр Григорьевич задержался на два года. Сначала следователь все хотел выбить из старика какие-то признательные показания о контрреволюционной деятельности священников. Так и говорил: «Скажи, дед, что ваши местные попы затевали худое против советской власти, а я тебя завтра же отправлю на поруки домой». Но тот то ли действительно был туповат, то ли прикидывался, но в ответ лишь мычал разную чепуху и нес околесицу. Подписать готовую бумагу он тоже отказался по причине своей полной неграмотности (что уже было откровенной ложью – читать подследственный умел прекрасно, а многое прочитанное вообще помнил дословно в течение всей своей жизни, по крайней мере племяннику Оське в детстве мог в деталях пересказать ранее прочитанные им книги из общественной читальни Степана).
В итоге власти долго колебались, как поступить с «безмозглым старикашкой». Отпустить нельзя – получается, надо признать, что ошиблись. Расстрелять в наспех оборудованном полигоне за речкой Ягорбой42, как многих прочих врагов пролетарской власти, – тоже рука не поднималась. Дедок был безотказным на внутренние тюремные общественные работы, в результате его прикрепили сначала на раздачу паек, а потом и на готовку заключенным вечерней баланды. Должность даже среди тюремщиков почетная – ведь в ту голодную пору повара сидели на продуктах. Начальник тюрьмы, перепробовав на поварском поприще много вольнонаемных, пришел к выводу, что в реалиях не ворует только этот подследственный глупый старик, ему он и доверял казенные продукты (разумеется, после того как сначала забирал свою долю).
Петр Григорьевич в тюрьме сильно тосковал по дому, по родственникам, а еще больше по своему любимому Чудскому приходу. Поначалу сильно пугался, когда на исходе дня к ним в камеру в очередной раз заходила охрана, чтобы кого-то навсегда увести за Ягорбу. Но потом справедливо решил, что чему быть – того не миновать, пусть на все будет воля божья. Через два с половиной года ему, как старожилу тюрьмы, знакомый охранник доверил секретную тайну: «Скоро будет готовиться этап из наших заключенных на Соловки, если тебя туда припишут – радуйся, говорят, там условия уж больно хорошие, политические вообще живут как в санатории, да и тебе пожить можно будет в самом что ни на есть знаменитом и намоленном монастыре, упокоение для души получишь!»
После этого разговора Петр начал молить бога, чтобы тот его отправил туда с прочими счастливчиками (почему-то в этап отбирали одних урок и частично сидельцев из церковной масти). Побывать в легендарном крае Соловецких островов с прославленным монастырем и многочисленными скитами было его заветной мечтой еще с юных лет. Похоже, что мольбы были услышаны. Знал бы старик, что недавно воссозданный43 Соловецкий лагерь особого назначения №5 (СЛОН) со временем потомки назовут… полярным Освенцимом.
На первом этапе (до 1925 года) на острове действительно были политические из разных меньшевистско-эсеровских-анархистских партий (но не более 15% от всего контингента заключенных). Условия их содержания считались очень хорошими: без привлечения к постоянным трудовым повинностям, с достаточно свободным передвижением по острову, со свиданиями с родственниками, с выпиской газет, с получением посылок (в общем объеме до 600 пудов в год!) и даже с самовыборной системой старост. Жили политзаключенные в наилучших помещениях монашеских скитов, где было налажено отопление, а виды из окон на море и лес просто завораживали. Прочие же заключенные (уголовного профиля) относились к ним с презрением: ведут паразитический образ жизни, да еще и всем недовольны! Действительно, и при таких льготах политические зеки постоянно бузили, выбивая из администрации для себя все новые послабления.
Свое сидение политические считали борьбой с существующей большевистской тиранией. В итоге самые дерзкие из них нарвались на то, что охрана в какой-то момент открыла по стихийной демонстрации огонь. Было несколько человек убитых, а далее постановлением Совнаркома СССР от 10.06.1925 содержание в СЛОНе политических заключенных решено прекратить. Да и вообще непонятно, почему в стране победившего социализма должны быть политические (как при царизме)… Видимо, поэтому скоро в лагерях ГУЛАГа их и не стало в абсолютном смысле. Ну какой же анархист, поп, саботажник или кулак – политический? Они все просто натуральные враги народа.
Основными сферами производственной деятельности перевоспитываемых заключенных на островах были лесозаготовки, торфозаготовки, разведение пушных зверей, сбор водорослей для производства из них йода и агар-агара. Кроме того, существовали ремесленные мастерские, электростанция. Постепенно число заключенных в лагере росло: с 2557 человек в момент открытия 01.10.1923 до 12 896 в 1927 году. На момент прибытия туда Петра Григорьевича – уже порядка семи тысяч.
По дороге на Соловки на этапе Петр Григорьевич был сильно отмочален уголовниками (не захотел, понимаешь ли, показать, что там ценное у него есть в карманах), поэтому по прибытии на Большой Соловецкий остров его пришлось временно списать и причислить к заключенным-инвалидам, передав в инвалидную командировку при лазарете. Впрочем, таких помятых в трюме парохода было множество: плыли в сильно скученном состоянии, вошедших в трюм первыми следующие загоняемые охраной партии людей непроизвольно давили прилично – до перелома костей.
В лагерном лазарете долго не держали, доктор быстро определял, что на перешедших из неходячего положения все уже зажило как на кошке и что можно отправлять в барак к прочим рабочим пчелам. В какой-то степени Петру с его больничкой повезло, так как в итоге он весь карантинный срок отлеживался там, а не был в карантинной роте в центральном здании монастыря, где было не только очень скученно, голодно и беспредельно в плане разгула уголовников, но и фактически это место приобрело славу захоронения живьем. Потом говорили, что трупы в этом храмовом помещении не убирают неделями – так и мучаются с ними в обнимку карантинные партии…
Первая ночь в бараке44 Петра тоже шокировала: все нары были плотно заняты урками, а под нарами обосновались вшивки45 – беспризорники, покрытые вшами с ног до головы. Но настоящими хозяевами барака были не люди, а клопы, можно сказать, выгрызавшие мясо с живой плоти.
Простояв полночи в проходе барака в совершенно изможденном состоянии, Петр Григорьевич уже отчетливо понимал, что завтрашний день станет его последним днем жизни, и оттого усердно молился. Неожиданно помог авторитетный урка, отделенный (он же десятник), а проще говоря, смотрящий за небольшим подотчетным ему участком нар. Он снизошел до шепчущего молитвы старика и на ухо тихо сказал, что может все устроить, если бедняга отблагодарит чем-то ценным. Петр признался, что денег у него давно нет, вот только на шее остался серебряный крестик… «Сгодится», – решил урка и тут же каким-то ловким действием отыскал на верхнем ярусе нар для него долгожданное спальное место. Другие заключенные восприняли это как должное – место на нарах по заведенному правилу следовало выкупать у бугра. Так Петр Григорьевич впервые в своей жизни остался без креста-заступника. Но сил даже подумать на этот счет у него больше не было.
Впрочем, и в этой ситуации инстинкт самосохранения, дополненный значительным опытом тюремной жизни, сработал – прежде чем отдаться сну, невзирая на покусанные клопами и расчесанные участки тела, Петр свернулся в кокон, исключавший чье-то воровство у спящего предметов его одежды, что с новичками случалось непременно. Особенно дорог и жизненно необходим в этой ситуации был старый отцовский овчинный полушубок, который по ночам становился одновременно еще и одеялом. Ложась спать, следовало вывернуть его наизнанку, продеть разутые ноги в рукава, а сами сапоги положить под голову, как подушку. Вот тогда все было под контролем – не разбудив, не упрешь…
Следующий день начался еще затемно – с кружки кипятка и небольшой пайки чего-то, похожего на хлеб. Вечером после работы в эту же кружку плеснут похлебку и отвалят еще кусок хлеба. Наряды на работу давал все тот же десятник под тусклым светом чадящего фонаря в соответствии с установленными ранее в Кемперпункте группами трудоспособности. Так, только что выписанный из лазарета Петр имел вторую группу и должен был быть направлен на легкие работы. Впрочем, десятнику на эти группы было совершенно наплевать, куда важнее его личное пристрастие.
– Это тебя, что ли, я сегодня спать уложил? Новенький, деревенский? Пойдешь сегодня в коровник на Сельхоз!
«Ну, это куда ни шло, скотником работать привычно. Все-таки отданный давеча серебряный крестик еще продолжал служить свою службу, а то могли бы отправить грузчиком в порт или на лесопильню. А то говорят, есть и такая работенка – „вридлом“ (временно исполняющим должность лошади). Ну вот, кажется, начинается новая эпопея моей каторги. Господь терпел и нам велел…»
На счастье горемыки, в соловецком лагере было немало узников-священнослужителей46, к которым Петр непроизвольно тянулся и даже мог рассчитывать, что его там среди прочих приметят как своего. В знании Библии да канонов церковных он ничуть не уступал священнослужителям. Дурачок дурачком, а как чего про Священное Писание спросят, так он такие подробности расскажет, что слушающие его люди только рты пораскрывают: «Надо же! Феноменальная память!»
Несмотря на то что 20-е годы, в отличие от 30-х, на Соловках принято считать мягким периодом существования СЛОНа, уже тогда репрессивный аппарат страны Советов вовсю отрабатывал здесь свои дикие методы и нормы перевоспитания, руководство лагеря изобретало трудовые повинности, формы наказания, совершенствовало режимы охраны, способы расстрела и захоронений трупов.
Сначала наказания сводились только к разным трудовым повинностям, причем они могли быть совершенно бессмысленными: переносить воду из одной проруби в другую, перекатывать на берегу валуны и бревна, до изнеможения считать чаек. Потом к этим экзекуциям добавили различные издевательства: выполнять все эти действия раздетыми, стоять смирно в течение многих часов и тому подобное.
К моменту прибытия Петра в лагере уже входили в практику и настоящие зверства: стойку на снегу надо было выполнять после того, как тебя обольют холодной водой; зимой в неотапливаемом карцере можно было находиться только раздетому и разутому; ноу-хау: сидеть весь день, балансируя на жердях (если свалишься – будет следующее, более свирепое наказание), и еще практиковалось помещение в земляные ямы – «крикушники».
Летом могли заставить по горло сидеть в болоте, а еще пуще пускали «на комарики» – тоже в полностью раздетом виде, привязав к дереву. Как правило, люди не выдерживали этой пытки и умирали еще более мучительной смертью, чем, наверное, спаситель Христос на своем кресте на Голгофе.
Было и такое действие (обычно в красные дни календаря), когда большую группу заключенных выводили на берег и заставляли, перекрикивая шум волны прибоя, выкрикивать разные большевистские лозунги – по много часов подряд. Когда кто-то изнемогал и голос его превращался в хрипы, пьяная стража убивала его, тем самым демонстрируя, что они сделают так с любым, если здравицы прекратятся. В результате люди, изнемогая, могли всю ночь осипшими голосами славить вождей пролетариата или петь «Интернационал».
Причиной жутких наказаний могли стать не только акты неповиновения охране, но и различные субъективные оценки типа: недостаточно ровно стоял на поверке, невежливо отвечал, просто чем-то раздражал надзирателя… Ну и особо изощренные наказания полагались за нарушение лагерного режима, за попытку побега, за осознанное причинение себе членовредительства (например, «самообморожение»). Тут жди помещения в штрафной изолятор (ШИЗО) на Секирной горе – в лапы особо изощренных в нечеловеческих зверствах охранников-уголовников. Оттуда обычно не возвращаются, а о самой Секирке зеки упоминали меж собой с придыханием… Ад во плоти…47
Сколько на склонах Секирки и у ее подножия закопано трупов, сложно даже представить – эдакая гора-муравейник, обложенная со всех сторон скелетами людей. Основной трудовой повинностью пребывающих в ШИЗО заключенных было как раз копание могил себе впрок.
Академик Дмитрий Лихачев, в частности, в своих воспоминаниях (ему тоже в молодом возрасте в эти годы довелось побыть узником на Соловках) писал, что «для острастки уже при высадке с корабля нового этапа заключенных начальники СЛОНа имели обыкновение расстреливать одного-двух из вновь прибывших: „Здесь вам власть не советская, а власть соловецкая!“»
Расстрелянных без суда списывали как умерших по болезни (надлежащего надзора за умершими не велось48). Жутким моментом в практиковавшихся на островах расстрелах было то, что приговоренные предварительно сами рыли себе могилы, совершенно точно понимая, что сейчас закончат работу и все туда лягут…
Жизнь такая штука, что человек ко многому может привыкнуть и приспособиться. Скоро Петру начало казаться, что он тоже втянулся в эту новую лагерную жизнь. Когда-то он мечтал, что само пребывание на Соловках усилит его духовную жизнь и веру в бога. Но монастырь после пожара 1923 года производил удручающее зрелище: проваленные обгоревшие крыши, голые дыры почерневших от копоти окон, кучи строительного мусора снаружи храмов. Ну а потом какая духовность, когда ты в самом дьявольском аду и вокруг одни бесноватые черти…
Красотами природы тоже любоваться было несподручно – недоедание давало сильную физическую и душевную усталость, а та полностью отбивала желание насладиться уникальной природой северного края. Кроме того, даже всуе произнесенное упоминание про Секирную гору сразу же здоровым мужикам сдавливало горло и заставляло слезиться глаза: «Не дай бог, пронеси нас, Господи! Не выдай!»
__________________________________________
Может быть, благодаря заступничеству того, кому он каждый день непрерывно про себя зачитывал многочисленные накрепко засевшие в его мозгу молитвы, Петр и прожил бы на Соловках оставшуюся ему меньшую половину от своего пятилетнего приговора. И тогда, как некоторые его знакомцы-счастливчики, смог бы встретить свою старость на родной сторонушке среди семьи, но случилось обидно непоправимое. Однажды поздней осенью, уже полностью отработав свой наряд на лисьей ферме, добросовестно вычистив там клетки, утеплив их, дав корм животным, на выходе Петр Григорьевич вдруг покачнулся, потерял сознание и упал навзничь. Но от случившегося удара он не умер – очнулся. Да только на дворе уже стояла ночь. Отряхнулся, отдышался и пошел сдаваться – вечерняя поверка и ужин были пропущены…
И надо же было такому случиться, чтобы именно этим вечером их роту на поверке инспектировало начальство. Не вернулся на поверку – считай, в побеге! Как минимум нарушение режима. Наказание здесь предсказуемое – бегом марш в ШИЗО на проклятую Секирку!
Ни слезы старика, ни объяснения в том, что с ним на ферме приключился удар (как назло, в тот злополучный день в наряде там был только он один) не возымели ровным счетом никакой ответной реакции. Человек в кожанке самодовольно похлопал по плечу провинившегося зека и, добавив трехэтажным матом, сформулировал свой приговор так: «Не стоишь на ногах – иди поползай!»
Утром, собрав свои пожитки, Петр Григорьевич пешком самостоятельно тронулся по известной всем проселочной дороге в сторону Секирной горы. Конвоирование одиночек на Соловках было редкостью – все одно никуда ты не денешься, не убежишь. Он уже знал, что не дойдет до этой Голгофы, и знал, что покрытая лужами лесная дорога – неминуемо его последний путь в белом свете.
Наконец, когда все стало так ясно и просто для него в этой жизни, он смог оглянуться на окружавшую фантастичную природу, полюбоваться деревьями в стадии их золотой осени. Вот вправо ушла дорога, ведущая вглубь Большого Соловецкого острова на знакомые ему уже озера (эх! не судьба идти туда больше в наряд по сбору клюквы, а как это было славно еще совсем недавно), далее стоит спуститься и уйти немного влево от дороги, чтобы полюбоваться со скал линией горизонта на Белом море, говорят, там можно даже увидеть стаю косаток (раньше сходить с дороги тут он никогда не решился бы, но теперь можно…), а вот еще одна развилка с дорогой, уходящей вправо на Макариевскую пустынь (никогда по ней не ходил, но говорили, что там на холме стоит бывшая двухэтажная резиденция архимандрита Порфирия, давнишнего настоятеля Соловецкого монастыря, а теперь это летняя дача начальника УСЛОНа).
Но его путь еще продолжается, до Секирки прямой дорогой пешком, почитай, еще час идти. Но нам туда не надо. Побег так побег! Найти бы нору в лесу да, как те его вчерашние лисы, залезть в нее, чтобы не видеть и не слышать более никого на этом свете. Чтобы, как отшельник благословенный в своей пещере-ските, молить Бога о наступлении благодати на Земле…
На пути показался деревянный мосток через неширокую протоку между двумя озерами, Петра Григорьевича этот факт, кажется, заинтересовал и обрадовал. Он осторожно сполз вниз и заглянул под мост: «Подходяще!» Протиснуться под настилом было делом немудреным, а там с одной стороны каменистая земля-матушка, с другой водичка журчит, а сверху накат из бревен, перекрытых толстыми досками. Вот вам и настоящая пещерка! Человечек подогнул ноги, завернулся в старую шубейку, свернувшись калачиком, и, никуда не спеша, стал упокоенно засыпать своим навеки беспробудным сном, как умирает, забившись в похожую расщелину, беспризорный больной шелудивый пес…