Радуница

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Никита помогал, взявшись за вторую лямку.

– Новое поступление, девочки! Пятнадцать процентов скидка! – вместо «здрасьте» (как и учила старуха) с маху огорошивала Антонина Сергеевна, входя в учреждение, – а их негусто в деревне, скоро все обежишь-примелькаешься. Вот только одному не могла научиться: не краснеть. – Будем смотреть?

– Джинсы со стразами есть?

– Чего?!

– Понятно…

Никите было стыдно за мать: никакого нового поступления не было. Просто, выждав неделю-другую, Антонина Сергеевна шла по тому же кругу со старыми вещами, частью разнообразив их теми, что залежались ещё с прежних привозов, да скостив процентов пять против объявленных пятнадцати.

Куда было деваться?

Антонина Сергеевна и сама истомилась, до полночи глаз не смыкала, а глаз Никиты, который тоже не спал, избегала. Он раз или два сопроводил её, но как увидел, сколь противны могут быть слова и ужимки родной матери, словно становившейся другой, едва в её руке оказывалась сумка с торгашьим бутором, так и ходить бросил, ссылаясь то на одно, то на другое. Тут ещё пацаны всё громче и обиднее кричали: «Никитос-коробейник!» и вызывали пластаться за гаражом. Синяки и ссадины не замажешь – и Антонина Сергеевна не стала его неволить, ходила торговать одна, возя свою передвижную лавочку на детских санках. Своим сердцем болела, а если чем-то свою совесть и марала, то вина была только на ней. Этим себя утешала.

В другое время люди шли сами. Негусто, но шли. Правда, покупали в основном под какие-то будущие капиталы. Если Владислав Северянович был дома, он капитулировал в кухню или на улицу. Стеснялся. Но и помалкивал: на столе не переводились колбаса, свежее масло, конфеты…

Угрызения совести приглушались, когда Антонина Сергеевна вызволяла из заначки заветную тетрадь. Сроду не руководившая большими деньгами, радовалась каждой копейке:

– Летом, отец, разберём спереди забор, соорудим балаганишко, покроем жестью, проведём свет. Свою торговлю надо начинать! Я уже пристрелялась, мало-мало понимаю…

И, удовлетворённая подсчётом, вынимала из кошелька, прежде чем заныкать обратно в комод.

– Ты бы много-то не таскала, – замечал Владислав Северянович.

– Так я всего-то одну – Никите фруктов-конфет купить!

– Смотри! Одна к другой…

Шмутьё разошлось почти без остатка. Один только прокол случился: с видом знатока ещё в первом привозе Антонина Сергеевна присмотрела Никите зимние ботинки. С меховым отворотом. Блескучие. На шнурках. Внутри – пахучие кулёчки, в которых чёрные (но не перец!) шарики.

– Вот, сносу не будет, сынок. Теперь только учись хорошо. Стыдно плохо учиться, когда тебя так разодеют!

– А если лопнут? – скрывая радость, для проформы усомнился Никита. – Алдар Кожубечихин тоже… понтовал в своих ко́нях, а им через месяц хана пришла!

– Да они же из на-ту-раль-ной свиной кожи! Вот пойдём опять в школу, все ребятишки ахнут: ни у кого таких нет, а у тебя есть! Две-три зимы носи смело…

Две-три зимы не проносил, даже не дождался конца забастовки. А так хотелось сразить одноклассников модной обновой! Недели две, впрочем, пошиковал. А на первых морозах хвалёные ботинки вздулись – и поползли кусками, вывернув кожу, которая оказалась обычным дерматином. В дранье вернулся с улицы, с глазами, полными слёз.

– Поеду, брошу через порог! – не меньше его расстроилась Антонина Сергеевна, и всё-таки обследовала каждый: не зацепился ли где за гвоздь? – Всё трещала, сорока: Турция! Турция! Вот тебе и Турция! Не буду платить за них! Пошла она к чёрту!..

Спасибо, хозяйка признала брак. А вскоре ещё несколько посылок снарядила. Никита потом и не помнил, с чем были эти коробки. Ещё бы! Посылки от старухи-грибницы приходили, как железнодорожные составы на станцию: разгрузили (распродали по деревне) один вагон (посылку) – принимались за другой, а там за третий… Конца и края не видно!

Конец, правда, вскоре замаячил. Разверзся в воображении Никиты огромным, шире крещенской проруби, нолём. Или даже так: загудел трубой, в которую они – Никита, мама и отец – должны были вылететь. Или вот – разбежался кругами, как глаза Антонины Сергеевны…

Это уже после Нового года было. На третий месяц забастовки, то есть бестолкового сидения дома, на шее у Владислава Северяновича.

Распродав праздничные побрякушки, Антонина Сергеевна снова засела за тетрадь. Сначала, напевая, складывала да вычитала с азартом, будто в морской бой играла, лихо потопляя вражеские корабли. Но затем всё перечеркнула. Нахмурилась. Сняла с книжной полки калькулятор.

– Никит! Чего это калькулятор барахлит? Новенький, месяцу нет, а уже неправильно складывает…

Встав на табуретку, Никита разряжал ёлку, укладывая игрушки и гирлянду в специальную коробку, выстеленную ватой.

– Ты, что ли, натыкал в него как-нибудь не так?

– Нет, я осторожно считал.

– Ты, может, уронил его, а он видишь какой маленький, по нему ногтем ударь, а там уже какая-нибудь пружинка сбилась, – настаивала Антонина Сергеевна.

– Да не ронял я его! – возмутился Никита, недоумевая, чего мать привязалась к нему с этим калькулятором.

О чём-то уже догадываясь, но не решаясь и самой себе сознаться в своих подозрениях, Антонина Сергеевна взялась за основательную ревизию. Опрокинула одну коробку: ложки, нитки, китайские пластмассовые будильники, новогодние хлопушки и петарды… А потом к тетради: составлять цифры в столбец, тюкать по калькулятору. И снова к коробкам…

– Я тебе джемперок такой красненький брала? Брала. Так, брюки джинсовые на вырост (за брюки я вложила!)… десять пар носков тебе и отцу десять… себе кофту с пуговицами-ромбиками (всё-таки не вложила я за джемперок, а только подумала!)… колготки… само собой, сапоги… тарелки эти проклятые три (куда, дуре!) комплекта… жевачек ты сколько сжевал (как задница не слиплась?) … в магазин отдала, потом снова задолжала и снова отдала… шампанского бутылку покупали на Новый год, фруктов с конфетами… и ещё пять тысяч ты у меня просил на фотографии этого… Бруса Ли… Наталья Ивановна должна за платье и бусы… Таюрские с Верой Челомбитько во вторник принесут: тридцать одну – первая и восемнадцать семьсот восемьдесят пять – вторая…

Нерадостными оказались подсчёты. И всё же прежде конца неминучего, сулимого Владиславом Северяновичем, приблизился месяцу конец. День ото дня осыпался численник, а с ним спадала с лица Антонина Сергеевна. По вечерам капала в рюмку настойку пустырника, а по утрам лущила пачки с таблетками и просила фельдшера измерить давление. Вот-вот спикирует с неба бабка-коммерсантка, но уже не по грибы – по их души! Воткнёт метлу в сугроб да с корзиной войдёт в дом, да вежливо спросит: «А где мои денежки, драгоценная училка Антонина Сергеевна Анохина? Нету? Профу-у-укала? А-а! Засужу, засажу в долговую яму!..»

Так кричал Владислав Северянович. Истекал срок, в запасе оставалось всего ничего, и Антонина Сергеевна лежала пластом с выплаканными глазами.

– Ва-асимсо-о-отсо-о-ра-а-акты-ы-ыся-а-а-а-а-а-а-ач-чч-ч! – повторяла, как зашлась, и долго не обрывала крайнего слова, точно боялась замолчать и остаться с пустым звуком наедине. Кроме этого пустого звука от восьмисот сорока тысяч – общей выручки за последние месяцы – только жалкие гроши и затерялись на дне кошелька. – Где я их возьму, Владик?!

…Владислав Северянович мало сидел в конторе, даром что директор, чаще проводил время в лесу, среди деревьев, где «проще». Под эту простоту он старался подвести всё, чем жил не только он сам, но и весь окружавший его мир. Поэтому-то он сразу решил, что Людмила Ивановна, узнав о растрате, завопит, затопает, наймёт костоломов. А те если не зароют заживо, то либо сожгут, либо корову уведут, в общем, ощиплют как липку. Конечно, думать так основания у него были, ведь седина даётся не зря, тем более ранняя (а отцу Никиты натикало за сорок). Да и жизнь научила, особенно в последние несколько лет, когда всё в стране накренилось и рухнуло, выворотив корни. И вот уже в соседней деревне сожгли нерадивую коммерсантку, которую вот такая же Людмила Ивановна снабжала товаром, а колхозная тюха-матюха возьми да сделай растрату. Заорёшь, закусаешь руки!

– Ладно, не ори! Не кусай руки-то, поздно руки-то кусать! – Владислав Северянович, слюнявя толстый прокуренный палец, с видом прокурора листал тетрадку, откуда выпорхнули стаи чёрных цифр и, каркая, сошлись над головой Антонины Сергеевны. – Локоток-то вот он где, да не укусишь!

– Чё ж не орать, Владик? Чё ж руки-то не кусать? Как быть?!

– Как быть?! А я тебе не говорил: не связывайся? А я тебя не предупреждал: попадёшь в яму и нас потянешь? Ты послушалась?! У-у, вертолобая! Правильно моя мать говорила…

– Как получилось, что такой долг большой? – остыв во дворе, попробовал понять Владислав Северянович. – Ну, пятьдесят тысяч – куда ни шло, в это я ещё могу поверить. Но откуда столько-то?!

– Как откуда?! – застонала Антонина Сергеевна. – В магазин по хлеб идти – брала, вещами – брала (а за них ведь вкладывать надо!), на электрочайник – брала, на Новый год прикупить к столу – брала…

– В гробу его видать, такой Новый год!

– …муку – брали…

– Муку я тоже бра-ал!

– Повидло я брала. Колбасу. Консервы…

– Да не могло-о уйти на консервы восемьсо-от со-орок! Ты мне мозги… – Владислав Северянович захлопнул дверь, после чего голоса стали глуше, как будто накрыли колпаком. Никита без ужина (да мать и не сготовила!) зарылся в постель, нахлобучил на голову подушку, желая провалиться в тартарары, уснуть, умереть и сделать так, чтобы его уже никогда не было.

Назавтра Владислав Северянович, собираясь на работу, сказал медленным выстывшим голосом:

– Что будешь делать, где станешь искать – а только из моего дома они ничего не возьмут, имей в виду! Ты здесь ничего не наживала. Это я купил и мать моя с отцом помогали мне. Всё! Сегодня стели себе на диване…

И ушёл.

И мама Никиты, швырнув непросеянную гречку обратно в чашку, навзрыд закричала, поднялась из-за стола и так, крича, побрела, натыкаясь на стены и ничего не видя перед собой.

 
* * *

Беда! Вот что вынес Никита из давних вчерашних времён своего детства.

Беда – кашу так и не сварила мама.

Беда – в маминой тетрадке, как вороньи наброды на снегу, – цифры, цифры, цифры. Но и кинь тетрадь в печь – всё равно беда.

Беда – Владислав Северянович опять столуется врозь.

Беда – возьмёт Никита маминого – отец хмурится, возьмёт у отца – мать вздыхает.

Беда.

Разрывайся пополам.

Пропадай на улице.

Возвращайся от друзей, говоря: «Я сыт». А лучше – не ешь. Или ешь втихушку, поровну взяв – у Владислава Северяновича молока, картошек и варёных яиц, у матери – пряников с конфетками (накликала на себя беду, а всё сладости ему покупала!). Да он бы вообще не ел! Нельзя: Антонина Сергеевна плачет – ребёнка язва забодает (а из матери своя беда слёзы сосёт!), Владислав Северянович – на дыбы: ты довела, что ребёнок не ест!..

Беда.

Беда – должники Антонины Сергеевны (а когда такое было? Сама всю жизнь в долгах как в шелках!) тянут резину, разводят руками или обходят переулком, если завидят на другом конце улице. А чем докажешь? Расписок-то не брала, хоть наказывала Людмила Ивановна да Владислав Северянович стращал. Нет, она своё твердила: деревенские, как-нибудь сочтёмся, в Африку не убегут! Да и как сунешь листок и карандаш, когда вот так же, под Христово имя, столько раз саму выручали? И как потом людям в глаза смотреть?..

Беда.

Беда – кому ни поклонилась, у всех своя беда (хотя куда тем бедам до её беды!), никто ничем помочь не может. Или не хотят, так тоже бывает. Радуется иной, глядя, как человек унижается, стоит ни жив ни мёртв и смотрит с надеждой, а потом топчется у калитки и не ведает, куда ещё пойти. И ведь внимательно выслушают, те же родственники (что было для Никиты удивительней всего), посадят на табуретку, обо всём расспросят. А в итоге: «Ой, нет, сами на мели́!» А едва ты за порог – к телефону (или на почту, или в магазин, в общем, где людно): «Так и так, слышали?! Коммерсантка-то наша прославленная растранжирила вещи налево-направо, полдеревни одела-обула, а сама теперь на бобах! Не сегодня-завтра приедут из города, наведут шороху! Сейчас только сидела тут, на сознание капала…»

Или уж это Никита от горя, от обиды на весь мир за маму, за её слёзы и унижения думал о людях так? Но ведь в те дни он повидал всяких. Иные уже поседели, имели добра воз и маленькую тележку, грамоты на стене. Они зарождали колхозы, боролись на полях социалистических сражений, заседали в сельсоветах, в горсоветах, маршировали на Первомай с плакатами и красными флажками в руках, гремели на партийных собраниях, а с получки перечисляли в Фонд мира… А вот же: из-за денег готовы были по-собачьи извернуться, уткнуть нос в пятую точку! Или сказать: «Схожу к соседке, перезайму!» – и кануть в воду, похохатывать где-нибудь, рассказывая, как училка со своим обглодышем стынет на ветру, морозит сопли и слёзы…

Что же получается: отворяй ворота – это для своей беды, а от твоей беды запираются на тридцать три засова?

Беда!

Беда – как носом чуяла, что её денежки – тю-тю! – хозяйка потребовала расчёта. Ни раньше, ни позже. Будто приспичило! Но мать и в самом деле раз или два вовремя рассчиталась, а дальше всё как у того Егорки, отговорки: то треть суммы, а то ноль без палочки. Тут любой взбеленится и начнёт названивать, не смотря, какой час на дворе. У любого, не только у Антонины Сергеевны, душа в пятках спрячется от этих ночных звонков.

– Я немножко поистратилась… я позже… – когда таиться дальше стало бессмысленно, забормотала в телефонную трубку. Думала, что с коммерсантами можно так вот – по-нашему, под честное слово. – Хорошо?

– Нет, голубушка, не хорошо! – враз отрезвила старуха, как холодной водой окатила. – Как мы договаривались? Ты реализуешь товар… Так?

– Но ведь я продавала!

– Продавала, а ба́шли себе в карман! А долг платежом красен… Всё!

Как отрезала. Вынь и положи. От и до.

А сумма большая. Восемьсот сорок тысяч. Это если словами. Или 840 000, это цифрами. Их ни туда ни сюда. Каждый ноль, как колесо – а не откатишь. Как полынья – а в стужу не замёрзнет. Как бездна – а дно вот оно, уже близко! Как дыра в ничто. Как обледенелое окошко, в которое скалится чернозубая беда. В слове можно и окончание убрать (шторку задёрнуть), а тут ни одного ноля не зачеркнёшь… И ведь знала, что деньги придётся возвращать, а когда там ещё грядёт обещанная зарплата – и в самый крупный бинокль не видно! А цена в магазине – не собака, на цепь не посадишь. Вольная птаха, хоть через кого перескочит. Прыг-скок – через нужду людскую. Прыг-скок – через слёзы Никиты. Прыг-скок – через могильные холмики. Прыг-скок, прыг-скок – под дудочку коммерсанта…

Концы с концами не сведёшь! На что надеялась?

…Плачет Антонина Сергеевна. Снова убитая горем лежит, грозит напиться каких-нибудь сонных таблеток.

– Может, продашь, Владик, лес этим мужикам? Ты-то говорил, что приезжали к тебе, намекали?

– Ну уж нет, ты меня на подсудное дело не пихай! – Владислав Северянович бродил взад-вперёд по квартире, а брови, будто крылья хищной птицы, сходились и расходились у переносицы. – Меня не для того обязали лес охранять!

– Ты не один такой! И без тебя решат, выше начальники есть!

– Молчи-и! Вот так вот золотой фонд России и профукали! Ты лучше скажи, сколько уже вернули? Нисколько? Молчишь?! Ну, завернут тебе салазки!

– Мне?!

– А кому же? Не мне же. Я твоего – не ем, я своё ем!

– А пропивала я – да? Эти деньги?! Таскалась я с ними по кабакам – да? С этими деньгами?! И́з дому, а не в дом волокла – да? Полные-то сумки?! – уже не страшась ничего, хрипло кричала, и ноздри её, в которые затекали слёзы, – захлёбывались, и жилы на горле – ярились и некрасиво ширились. – Когда несла, ты молча-ал, а сейчас ты ни при чём! Коне-е-ечно!

– Не ори! Пацана разбудишь, а ему завтра на консультацию!

– Вспомнил о пацане! О пацане он вспомнил! А он как щепка стал, пацан-то! Вчера опять Виктория Ивановна встретилась: поите, говорит, витаминами, покупайте больше фруктов… А на что я куплю?!

– Это не мои проблемы! Я картошку накопал, остальное меня не волнует! Мы у матери всемером росли, никаких у нас расстройств не было. Все, слава богу, живы-здоровы, никто ещё не помирал!

– Да вы-то!.. Вам хоть дерьма на лопате поднеси – всё сметёте! А Никита восприимчивый…

Напрасно взбунтовалась Антонина Сергеевна, никакого расстройства у Никиты не было. Просто Владислав Северянович нехорошо побледнел после маминых слов, а Никита шарахнулся и запнулся… За порог он запнулся, мама, а ты подумала, будто он ослаб и не может стоять на ногах! Да, худой он, худой. Кожа да кости. Одним словом, дрищ на батарейках. Опять же, мешки под глазами (немка спросила на уроке: «Анохин, что это у тебя мешки под глазами?» – «Надо», – замечательно ответил Никита. – «Зачем?!» – удивилась немка. – «А под картошку!» Немка долго протирала очки платочком). Да! – и утром он почти не ест, и в школьную столовку не ходит (потому что за столовку деньги плати, а где их найти? Никто не терял!). Зато от пола сорок пять раз отжимается, а на турнике только Вадик Портнягин больше может! Какой же Никита расстроенный?!

– Ну ка-ак, ка-а-ак возникла такая сумма?!

Молчит Антонина Сергеевна. Ей не полотенце мокрое, накинутое на лицо, не капли сердечные, набранные под губу, а тоска, беда-горе говорить мешают! Она, беда-то, дура, она зараза-то, а не мать! Её, беду, обзывай, Владислав Северянович!..

Как накопилось 840 000? Никита скажет. Он помнит. Ты не помнишь, а он помнит. Он имеет смелость помнить, а ты никогда не был смелым. О, это большая, великая смелость – помнить добро! Не каждому по плечу. Ведь за памятью добра приходит… что? Совесть. Совесть – воздать добром за добро. Это вы, захребетники бабьи, талдычите: «От добра добра…» Ты, Владислав Северянович, не смог, юркнул в свой лес, как в кусты.

Так, про сумму.

Взять хотя бы то бревно. Какое? Которое лежало, заметённое снегом, под забором у дяди Миши Чуварова. Ты, заботясь о золотом фонде России – может быть, один во всём Отечестве, – не заготовил вовремя дров, а та поленничка (от собачьей будки к стожку сена) на глазах иссякала. Вот мать и сторговала у дяди Миши это бревно. Что, в полцены? Да, вполовину. Потому что дядя Миша помнил добро, а мама не раз выручала его «на пузырёк»… Пусть бревно было с трухой внутри, пусть! Да, может, и незаконно спилил в твоём лесу. Лес, впрочем, не твой… Но дядя Миша выручил! А остальная половина суммы ушла… знаешь кому? Тому, кто зацепил тросом и трактором протащил это бревно сто пятьдесят шесть метров – от дяди Мишиного дома к нашему. Сто двадцать пять (Никита замерял стометровой леской «Клинская») до Глеба Борисовича. От него до дяди Миши – тридцать один метр, это тебе всякий мальчишка скажет, который хотя бы раз играл в снежки с Васькой, сыном Глеба Борисовича. Сто двадцать пять да тридцать один – сколько? То-то и оно! А запросил – как если бы из лесу. Такой щетинистый, с голубыми глазами, в мазутной телогрейке. У тебя, между прочим, вальщиком работает. Егор ли, Иван ли, Петька или Гришка… Не давать ему, алкашу? Иди не дай! И вот этому чудику в перьях, этому носителю русского сознания – этому богоносцу! – мать отстегнула столько, что ахнули все! И первым ахнул дядя Миша, а за ним и ты, придя с очередной попойки у вас в лесхо… То есть Никита хотел сказать – с работы. То есть ты не поверил. То есть ты не ахнул, а ухнул – как обухом по голове: «Дура!» Потом сказал: «Сам бы привёз!» (вот общий смысл твоих слов, без ругательств). Но неделя прошла – а ничего! Топились этим бревном, твои же дрова так и скрипели от ветра в лесу…

Теперь (вон, дядя Миша по улице идёт пьяненький! Его бы спросить, он бы подтвердил, как было дело!) про магазин. Тут – ясно. Тут ты не прячь глаза: сам ел-пил. Не надо, не ври, что не было такого. Противно.

Про одёжку тоже нечего сказать. Носки ты и вправду швырнул обратно, а джемпер почти и не надевал…

Сегодня Никита признается в огромной маминой растрате. Да, она всё-таки купила ему тех дорогих импортных конфет в хрустящих обёртках! А ты правильно сделал, что пожалел денег, хоть Никита и теребил твой рукав: купи да купи. Вот Антонина Сергеевна и прокралась в спальню, и снова помышковала в кошельке, который к тому времени и без того истончал. Зато, и подыхая, Никита будет помнить, как прибежал в тот день с улицы и увидел на столе в детской, в которую светило солнце, переливающуюся разноцветными фантиками горку. О, как свежо, будто мартовские льдинки, зыкали те конфеты на зубах и нежно таяли во рту, проваливаясь ширившейся дырочкой, в которую сочилась ягодная патока, на всю жизнь оставив яркий свет и горький, как мамины слёзы, вкус этого нищего праздника…

Или тот случай, когда Никита съел кусочек заплесневелого хлеба, а ночью небо стало с овчинку. Ты сказал: два пальца в рот! А мама наняла частника и повезла в больницу, где Никита пролежал со вторника до субботы. Но ещё и потом Антонина Сергеевна покупала ему фрукты и соки… А на что?!

А в общем, чего спорить-то? Всё равно не докажешь. Владислав Северянович всегда прав, а Никита… Вот только не надо дёргать его за волосы! И не замахивайся на Антонину Сергеевну своей скрученной потной рубахой! Зачем мучить их, если убить не можешь? Никита знает, что он мизгирь и трутень, зря ты брызжешь слюной:

– Иди в свою комнату, мизгирь, без тебя разберёмся! Защитник сопливый!

Он уйдёт в свою комнату. Но вдвоём с мамой!

Они спрячутся от тебя, возведут баррикады из кресла и стульев, а вместо дверной заложки Никита воткнёт за наличник железные ножницы. И будут сидеть тихо-тихо, слушая стук своих сердец и медвежьи шаги в квартире. Бряканье сковородок в кухне. Битьё небьющейся посуды… О, в такие минуты Владислав Северянович ненавидел китайские тарелки, пожалуй, даже больше, чем свою жену! Она могла упасть и не встать после удара, а суповая тарелка плевала на всё, лягушонком отпрыгивая от пола, от стенки, от печки, от двери… За ней скрылись пожиратели домашнего и дрожат, Антонина Сергеевна воет белугой, а Никита сжимает кулачки, хоть они безвредны даже для мухи! И сколько бы Владислав Северянович ни подковывал голос, сколько бы ни чокался один на один с бутылкой, которую вызволял из тайника всякий раз, когда нужно было кому-то поплакаться, как бы ни скребся к ним, как бы – уже вялый, тягучий – ни проклинал Антонину Сергеевну и ни грозил сломать дверь – всё равно Никита не купится на его овечье блеянье, всё равно не отдаст своей мамы!

* * *

То всё присказка была, а сказка вот она.

В назначенный срок Антонина Сергеевна денег не вернула. Уж она обрыскала всю деревню, взяла, можно сказать, в шахматном порядке каждый дом, каждого должника, но едва ли скоробчила и треть суммы. Обзвонила дальних родственников, ну да какие теперь у людей деньги? Слёзы одни. Куда метнуться? К кому? К свекрови только, у неё есть на чёрный день, но… Боже упаси! Проще огонь пройти, воду, медные трубы, чёртовы зубы, чем у неё занять. И отказать не откажет, но посмотрит так, что земля уйдёт из-под ног.

 

…Хозяйка и слушать не стала.

– Все вовремя сдают кассу, одна Анохина… Тринадцатого должна была ехать в Шанхай, на твою сознательность понадеялась, как раз мне не хватало этих денег… Пришлось билеты сдавать! Ну да тебе, видно, не объяснишь, придётся ставить на счётчик…

Ах, вот от каких слов оползают по стене! Вот после какого разговора телефонная трубка, пикая, пружинит на проводе между полкой и полом, как башка хохочущей змеи! Вот когда нужно давать дёру, как от волчьей стаи! Зря Никита думал, что нет ничего страшнее грохочущих в дверь кулаков…

Нет, есть и ужаснее чудовище! От него не забаррикадируешься, даже если сесть спиной к двери, а ногами упереться в диван. Всегда, всюду следит за тобой, семиглавое! Попробуй порази эти четырнадцать глаз одной парой ножниц! Оно живёт где-то там, за тридевять земель, за тридцать три царства-государства, за пятью постами гаишников, за тринадцатью мостами, за двумя переездами через железную дорогу – в каменной пещере, именуемой ГОРОД. Оно уже приглядело его маму, уже извилось в его зловонной пасти ядовитое жало и вот-вот вопьётся в шею. В его красных от выпитой крови глазах крутятся нули. Бегут, не устанут. Разверзаясь могильными ямами под ногами российской нищеты. Над повинными головами чертя круги. Имя ему – СЧЁТЧИК. И мать поставили на него. Как на колени…

И Никита тоже опустился на колени (Антонина Сергеевна как раз выхаживала долги, а Владислав Северянович все эти дни малодушно ночевал в конторе). Только не перед тем СЧЁТЧИКОМ, которым грозила старуха, – перед счётчиком энергораспределения. Из него выкатилась малюсенькая гаечка и, поплясав, упала за обувную полку, а Никита бросился искать.

– Нашёл, мелкий? Давай сюда!

Так нагло разговаривали с ним дырявые носки в полосочку. Выше начинался толстый, с потной лысинкой, электрик Мухин, известный матерщинник.

Мухин, встав на табуретку, снял со счётчика крышку и чего-то там ковырял отвёрткой, зажимал пассатижами, лизолировал (или как он сказал?) провода. А шапка его, оттопырив мягкое ухо, свернулась клубочком на столе. Наверное, прислушивалась в чужом доме.

Какой на ней рос замечательный пышный мех! Чёрный, как уголь, и как будто пересыпанный серебристой печной золой. Дунешь – завихрится воронкой, коричнево-шоколадной понизу, а уткнёшься лицом – запахнет дымом и тайгой. Никита в жизни не видал такой шапки, а уж чтобы носить – так только вязаный петушок, который продирают все ветра!..

Он даже примерил шапку перед зеркалом, хотя Мухин и скривил на него нетрезвый правый глаз (левого у Мухина не было, потому что Мухин был охотник и безалаберный человек).

– Чё, мелкий, нравится мой скафандр?

– Потянет, – сообразил Никита, мало что огромная шапка, растоптанная сократьей мухинской башкой, оползла до самого носа. Спросил небрежно, в тон годному ему в старшие братья Мухину:

– Сколь дал за этот стремофо́рный фу́фел?

Скрыв во рту кончик языка, который высунул минутой ранее, вверчивая болтик, Мухин почесал одну ногу другой повыше щиколотки. Никита восхитился, ведь толстый Мухин продолжал стоять на табуретке!

– Давай махнёмся: баш на баш? – вместо ответа предложил Мухин.

Очумел он, что ли?!

– Ага, – засмеялся Мухин, возвращая крышку на место. Щёлкнул рубильником. Под потолком расцвела луговым жарком лампочка. – Сыканул, что возьму твой презик?! Нет, мелкий, носи его сам, а мой «фуфел» денег стоит. У тебя вшей столько нет!

– Да с чего?! – обиделся Никита.

– А матерьяльчик деликатный. Соболь баргузинский называется. Головка! – Мухин назидательно вытаращил палец. – То есть первый цвет.

Всё это Мухин говорил, пряча отвёртку и пассатижи в карман. Туда же – деньги, которые по-взрослому отсчитал Никита (вот ещё куда, Владислав Северянович, уплывало из кошелька!).

– Ну, сколько?

– Ха, сколько! – Мухин, как носок на ногу, напялил шапку, как если бы водрузил на охапку стружек: Мухин был кучеряв и давно нестрижен, волосы лохмами свисали на затылке и висках. – Мно-ого! Это если в районе толкнуть. А в Питер на аукцион вообще с мешком ехать надо!..

И ушёл в своей дорогой (мешок денег которая) собольей шапке, на прощание помахавшей Никите оттопыренным ухом…

Наврал он, конечно, этот Мухин. Про мешок денег. Не могли столько отстегнуть за какую-то шкурку! Ну соболь, ну дорогой, ну редкий… Нет, Мухин, уж кто-кто, а Никита не лопух, не на того гайку уронил! Он тебя насквозь видит! Правильно, с одной стороны, говорил о тебе Владислав Северянович: пьяница, безалабе…

Вот и мама, когда он рассказал ей об этом, улыбнулась одним только ртом.

– Говорил бы уж десять! – отдула с губы налипший волос, сидя на обувной полке в верхней одежде, словно заглянула домой только для того, чтобы перевести дух и устремиться дальше. – Я бы у него заняла мешка два…

– А сама нисколько не нашла, мам? – Никита сел рядом.

Был уже вечер. Над ними горела лампочка, распыляя жёлтый кружок. И они сидели в этом кружке, не зажигая света в других комнатах, одни-одинёшеньки во всём мире, в его кромешной темноте.

– Тётя Люда Гаева обещала занять. Завтра поедет в город, снимет со сберкнижки. Альбина Владимировна даст с пенсии. Лишь бы не задержали, как в том месяце…

– Мам, а нас с папкой тоже на СЧЁТЧИК поставят?

– Нет, меня одну.

– А это больно?

– Чего болтаешь! Уже одиннадцать, а всё как маленький. Ну как может быть больно?!

– Тогда, раз не больно, я тоже вместе с тобой встану! Можно?

– Можно… – склонилась над Никитой, и на лицо ему закапало.

«Мешок денег! Иди ты, Мухин, в баню! И половины не дадут! Треть мешка – красная цена!» – спорил Никита, засыпая.

 
Этот сорт совсем особый
из сибирских соболей…
 
* * *

Наутро (о, сколько было этих наутро – назавтра – к вечеру – в срок!) он уже составил план действий. Может быть, в ту-то предшествовавшую ночь соболь впервые и приснился ему чёрной кляксой на голубой ветке, а мысль о мамином будущем счастье зарделась полоской рассветной сини на сплошном чёрном фоне.

Первое – найти Мухина. Вытрясти из него душу (если удастся оторвать от земли!), но разузнать, где, в каких далёких, близких ли тайгах (в близких-то, поди, нету) живёт такой дорогой соболь.

Второе – раздобыть у Мухина капкан. Тот, что стоял в кутухе, рядом с крысиной норой, накрытый корытом (чтобы глупая курица не клюнула), был ржавый, да к тому же со слабой пружиной. Из него даже иная крыса вырывалась. Таким, ясное море, соболя не удержишь.

Третья загвоздка – насторожить капкан в лесу…

С лесом понятно. Вон он, за рекой! Да и не за рекой лес. И справа. И слева. Хоть в какой стороне – лес. Тайга. Был бы капкан…

Значит, всё дело в Мухине!

А Мухин где?

Там, где все русские мужики.

А русские мужики где?

Правильно, в гараже – пьют водку!

…Положим, найти Мухина оказалось нетрудно. Нашёл – даже не в гараже, а в ограде, где Мухин колол дрова. Он, конечно, вытаращил свой единственный глаз, не разумея, чего от него хотят. Насилу Никита растолковал суть да дело.

– А чё ж отец вам не поможет?! – не очень-то вежливо буркнул Мухин. Он затаил на Владислава Северяновича после того случая с «глухарём», который убил Мухина-старшего, и его неприветливость была понятна. – Есть же у них касса…

– Да мы у него и не спрашивали, – соврал Никита.

Мухин, по всему было видно, не поверил, но ничего не сказал. Сдвинул шапку (но не ту, которая мешок денег стоит, а занюханную, из кролика, за какую Никита и горсть залежалых кедровых орехов не дал бы), снял с забора комок снега и приложил ко лбу.

– Башка трещит! – поморщился, нырнул в низкий сарай, а выплыл с капканом на цепочке. – Только это… скоро середина февраля. Ша́лый он теперь, соболь, широко бегает. В воскресенье ходил по мётла – видел в перелеске следы…