Za darmo

Кибитц

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Гроб был покрыт громадных размеров полотном из кроваво-красного шелка. Рядом был установлен столь же гигантских размеров портрет усопшего вождя.

Дворцовая Площадь кишела народом, толпившимся у пустого гроба – святое тело, разумеется, находилось в Москве, но все как один со всей серьезностью играли в ужасную игру захоронения нетленных останков великого вождя. Именно так – со всей серьезностью, ибо каждый знал, какая участь ожидает его, откажись он от участия в этом безумном представлении. Это был поистине обезьяний театр, потрясающий воображение нормального человека! Да, господин доктор, таковым и было на самом деле увиденное мною зрелище, ибо ни в каком другом уголке нашего мира этот тиран не был столь ненавистен, как в Варшаве.

Представление проходило без инцидентов, потому что тысячи тайных агентов госбезопасности бдительно следили за порядком, предупреждая малейшую возможность отступления от расписанного кем-то сценария этой во всех отношениях абсурдистской пьесы.

Но, всем принятым мерам вопреки, невозможное все-таки случилось. В самый разгар траурной процессии, около восьми утра, произошло нечто из ряда вон выходящее: какой-то сморчок, кривой недомерок, протискиваясь сквозь толпу, переваливаясь с боку на бок и выбрасывая вперед руку с растопыренными пальцами, приковылял вплотную к гробу, явно что-то замышляя. Десятки мужчин могли бы сейчас же вмешаться и оттеснить его, но никто даже не пошевелился. Этот неведомо откуда взявшийся призрак, весь крючковатый, и заросший, был столь уродлив и отвратителен, что у меня ни на миг не возникло сомнений: это и есть тот самый Янек Дух, о котором я столько слышал, но никогда прежде его не видел. Он тащил свое исковерканное тело через Дворцовую Площадь и вдруг резко остановился у самого портрета Сталина. То, что произошло дальше, было столь чудовищно, что разом, будто по команде дирижера, оборвалась траурная мелодия. Десятки тысяч дыханий замерли на полувдохе, и тут на глазах любопытной толпы свершилось: Янек Дух выхватил из сапога нож, бросил взгляд в небо и решительным рывком полоснул себя по венам. Кровь молнией брызнула во все стороны и заструилась по белизне гроба на мостовую, образовав ярко-красную лужу. Толпа восприняла случившееся однозначно: некто решил свести счеты с жизнью потому лишь, что бог, которому он всю жизнь ревностно поклонялся, на всегда покинул этот мир.

Немного погодя, калека, белый, как восковая свеча, стал терять последние силы. Не поспеши я к нему, не схвати я его за плечи и не оттащи его в сторону из толпы, он истек бы кровью. Я дотащил его до ближайшего медпункта, где все сейчас же было организовано в лучшем виде. Самоубийца был доставлен в больницу. Я был счастлив, гордость переполняла все мое существо. Еще бы: я спас от неминуемой смерти героя, который не нашел лучшего способа выразить свою безутешную скорбь, кроме как добровольно последовать за своим великим кумиром!

Возвращаясь домой, я встретил Ицика Юнгервирта, который небрежно бросил на меня абсолютно равнодушный взгляд. Конечно, это был не тот человек, который мог разделить переполнявшие меня высокие чувства, но мое трепещущее от ликования сердце требовало чьей-нибудь сопричастности. Только что пережитая мною сцена придала этому историческому дню особую романтическую окраску.

Вопреки ледяному безразличию моего соседа, которое не явилось для меня неожиданностью, я поведал ему о случившемся, рассчитывая, по меньшей мере, на сочувствие.

– Ну, – ликовал я, – что скажете обо всем этом? Разве случалось где-нибудь и когда-нибудь нечто подобное?

– Конечно, случалось, – скучно ответил зубной врач на мой эмоциональный вопрос, – я бывал в России, и мне доводилось наблюдать там кое-что похлеще.

– Этот человек был искренним, – продолжал я, – он весь трясся от возбуждения!

– Знаете, господин Кибитц, – вновь возразил мой невозмутимый сосед, – такие люди всегда трясутся от возбуждения. По этой причини именно их и нанимают.

– Я видел этого парня вблизи, – не унимался я, – так же близко, как вижу сейчас вас. И я готов поклясться, что все произошло спонтанно.

– Столь же спонтанно, как военный парад или как весь этот спектакль на площади, – не сдавался зубной врач, – благослови господь вашу наивность!

– Да вы просто циничный негодяй! – не сдержался я, – вы непременно должны все вымазать дерьмом. Вы и мать родную ни в грош не ставите!

– Мою мать – едва ли, – спокойно ответил он, – а этого мнимого самоубийцу – бесспорно. Это обыкновенный наемник, пешка, которую продвинули по шахматной доске, чтобы взбудоражить толпу, подбросить ей угару. Без угара нет коммунизма.

– И вы смеете утверждать, что все случившееся – всего лишь ловко разыгранная комедия? Политический фарс? Полно, да вы сами не верите тому, что несете…

22

Господин Кибитц,

вы пишете, что в тот день искренне плакали наравне с другими. Мне это кажется довольно сомнительным, а ваши тому объяснения – мало того, что вовсе неубедительны, они просто не лезут ни в какие ворота.

Представьте себе, кто-либо из ваших знакомых живописует вам, как искренне и безутешно обливался он слезами в день кончины Гитлера. Подобное признание вызовет у вас, как минимум, отвращение – разве нет?

Вы повествуете о происшествиях того злополучного утра, как если бы они были совсем будничными. Пересыпаете вашу речь эпитетами, придающими описываемым вами событиям эдакую игривую легкость. Например: "Земля вдруг сошла со своей орбиты!". При этом вы упускаете такую «малость», что вместе со всей толпой вы лично оплакивали заправского массового убийцу. Возносили молитвы за душу кровавого палача, господин Кибитц, а вам-то уж следовало бы знать, каким чудовищем был этот монстр на самом деле! Почему же умаляете вы вашу истинную роль и норовите возвыситься, терзаемый мнимым горем? Кого хотите вы ввести в заблуждение? Меня или себя самого? Осознанно или нет, вы собственной персоной были верным попутчиком тирана. Мало того, что вы ничуть не стесняетесь этой неприглядной роли, вы ищите и находите ей оправдание!

Серьезнейшим образом советую вам, наивный господин Кибитц, набраться мужества и заглянуть в глаза вашему собственному прошлому. Если существует сколько-нибудь серьезное объяснение причин внезапного оцепенения вашего речевого аппарата, то, скорее всего, объяснение это следует искать в глубоком чувстве вины, которое, как говорится, отняло у вас речь. Будьте же вы, наконец, искренним! Перед самим собой хотя бы. Исключительно ради скорого выздоровления вашего призываю я вас к искренности.

И будет вам, господин Кибитц, выставлять этого зубного врача эдаким презренным циником. Во всем вашем окружении нет человека с рассудком более здравым, чем у него – в этом я абсолютно уверен. Именно поэтому интересен он мне гораздо больше, чем этот ваш Квазимодо, которому вы посвятили столько строчек в вашем письме.

23

Уважаемый господин доктор,

я не говорил вовсе, будто тот зубной врач был неисправимым циником. Я лишь объяснил, что в то время просто ненавидел его. Его демонстративная толстокожесть была чужда мне. Он воображал, что все и вся видит насквозь, и ровным счетом ничего не импонировало ему, не затрагивало его чувств. И даже того несчастного, всей фантазии которого хватило на то, чтобы перерезать себе вены, он, вместо простого и понятного сострадания, с ног до головы осыпал его своими ядовитыми насмешками. Возможно, и был в чем-то прав этот старый брюзга, но в тот момент несносная ядовитость его глубоко задела меня за живое. Он, видите ли, считает себя образцом благоразумия. Вместе с тем, ничто так не выводило из равновесия этого типа, как малейшее проявление искренней человеческой страсти.

Еще раз подчеркиваю, господин доктор: сегодня я думаю совсем иначе, чем тогда. И, говоря о темных пятнах в моей биографии, Вы попадаете в яблочко. Мне бы лучше вообще не вспоминать о том времени, но я очень хочу избавиться от моего недуга, и, желая добиться должного результата, я попросту вынужден быть предельно откровенным с Вами.

Корень всех моих заблуждений, вне всяких сомнений, произрастает из моего еврейства. Из моей признательности Сталину, который сокрушил Гитлера. Сталин был единственной надеждой моих соплеменников. Слезы, пролитые мною на варшавской Дворцовой площади, принадлежали шестнадцати миллионам русских, которые своими жизнями оплатили крах нацистского зверя. Я оплакивал Сталина и вместе с ним – миллионы сгинувших советских парней. Не думаю, что Вы целиком солидарны со мной – дело Ваше. Я же, с вашего позволения, лучше продолжу мой рассказ.

Назло Юнгервирту, я поинтересовался состоянием здоровья моего самоубийцы, и мне удалось разузнать его адрес. Оказалось, он живет совсем близко от меня, в развалинах одного из разбомбленных домов. Утром следующего дня я навестил его и обнаружил, что меня он вовсе не помнит. Я находил это в порядке вещей. Кем был я в сравнении с ним? Так себе – некто… В лучшем случае, чистый лист бумаги – только и всего.

Тем не менее, я рассказал ему, что его, беспомощного и истекающего кровью, в медпункт притащил именно я, и что сейчас я пришел выразить ему мое бесконечное восхищение и уважение. А еще – я настойчиво уверял его – готов в любую минуту прийти к нему на помощь, стоит лишь ему лишь дать о себе знать.

Янек Дух слушал меня с ухмылкой, его плечи то и дело дергались, а подбородок заметно подрагивал.

Здесь следует заметить, что в тот день меня совершенно изводили жуткие терзания совести. Женщине, во всех отношениях необыкновенной, я пообещал выступить свидетелем защиты ее несчастного мужа и приложить все силы к его спасению, но не предпринял для этого ровным счетом ничего. Я трусливо прикрывался надуманной занятостью. Шекспиром, Ричардом Третьим и прочими пустяками. А процесс, между тем, должен был вот-вот состояться. Не исключено, что уже вчера, а может, завтра, и единственный на свете человек, который мог бы поручиться за Януша, это я. Так что, самое время было реабилитировать себя перед всем миром и перед самим собой. Именно из этих, а не из каких-либо других соображений, предложил я теперь мою помощь неудавшемуся самоубийце: я был готов сдвинуть горы ради исполнения любого его желания. Это было второе клятвенное обещание, данное мною в течение нескольких последних дней, но по сравнению с первым – значительно менее для меня опасное. Януш мог стоить мне головы, а Дух – ровным счетом ничего. Дух был национальным героем, одним из многих, готовых пожертвовать собой ради коммунизма. Или – ради Сталина, что для меня тогда было одним и тем же. Имя Духа упоминалось в главной партийной газете. Как наглядный пример "нестерпимой боли, выпавшей на долю польского пролетариата". Поддержав его, я с лихвой компенсирую все, что только может быть утрачено мною, свяжись я с именем Януша. Кроме того, такая поддержка могла бы мне обеспечить отличные рекомендации перед товарищами и перед госбезопасностью.

 

Итак, я упивался собственным великодушием, а Дух был на седьмом небе от счастья. Он поинтересовался, кто я такой, где я обретаюсь и чем кормлюсь. Я не стал скрывать: работаю режиссером на радио, и у меня есть возможность предложить ему хорошую работу, если он того пожелает.

Дух не поверил собственным ушам: на радио?

– Совершенно верно, – простодушно ответил я и сейчас же задал ему несколько вопросов, касающихся его личности:

– Когда вы родились, господин Дух?

– В 1935 году, – ответил он, – в День Святого Иоанна.

– И где же?

– В Калише, мой благодетель.

– Пожалуйста, зовите меня Кибитц. И каково ваше социальное происхождение?

– Из рабочих, с вашего позволения. Я, знаете ли, внебрачный ребенок. Но моя матушка давно на том свете, и Господь, пожалуй, давно простил ей ее грехи.

– Мне кажется, вы бы охотно работали на радио – не так ли?

От такого вопроса Дух раздулся весь, как тыква под солнцем:

– Вы правы, мой благодетель, – пробормотал он, обнажив клыки и смущенно покусывая нижнюю губу, – я хочу служить отечеству и… и я готов заполнить пустоту, которая образовалась с внезапным уходом товарища Сталина. За социализм! За Польшу!

Такой его ответ озадачил и даже изумил меня. Я не ослышался? Услышь все это Ицик Юнгервирт, он покатился бы от смеха! "Да это же самый обыкновенный балаган, – съязвил бы он, – гриб из воды и подслащенного мыла! Только и всего".

Но я был польщен. Прочь всякие сомнения: сам факт, что этот человек на глазах у всех перерезал собственные вены, был лучшим доказательством его искренности и решимости.

Короче, я отправился к директору по кадрам и рассказал ему о самоотверженном парне, который готов умереть за Сталина и жить во благо польского радиовещания. Кадровик выслушал меня с серьезным лицом. Мог ли он смеяться, когда речь шла о национальном герое, портрет которого поместила на первой полосе центральная партийная газета!

Сегодня я знаю, что он считал Духа круглым идиотом, но боялся показать это открыто. А вдруг, если он откажет в моей просьбе, я доложу в соответствующие органы,! Ему не оставалось ничего другого, кроме как прикусить язык и предложить Духу какую-нибудь работу. Такое решение было для него наименьшим злом.

В результате Дух стал заведующим материальным отделом и, соответственно, членом административного совета. И с этого момента он стал – пусть даже чисто формально – моим начальником.

– Так вам и надо! – заявил на это Ицик Юнгервирт.

– Что именно "так мне и надо"? – не понял я.

– Что он принесет вас в жертву.

– Вы с ума сошли, – возмутился я, – он обязан мне по гроб жизни!

– Вот увидите, – настаивал Ицик, – он еще подставит вам ножку. На обе лопатки опрокинет вас этот тип. Где-нибудь. Когда-нибудь. Когда вы всего менее будете готовым к этому. Он непременно расплатится с вами за ваше участие в его судьбе. Ибо нет для человека ничего более невыносимого, чем быть чьим бы то ни было должником. Послушайтесь моего совета, господин Кибитц, уезжайте отсюда. Бросьте все и уезжайте. И чем быстрее, тем лучше для вас…

Я уже говорил, господин доктор, что к вечному карканью этого желчного человека я оставался глухим. К сожалению! Послушайся я его тогда, я был бы сегодня, скорее всего, абсолютно здоровым. А я беспечно наплевал на разумные слова и остался в Польше.

Иного выбора, впрочем, у меня и не было.

24

Господин Кибитц,

история с этим Квазимодо наводит меня на новую мысль: вы неисправимый, патологический Дед Мороз. Вы пребываете в мире навязчивых идей и хотите при этом быть всеми любимым. Любой ценой. Вы боитесь, что естественным путем подобное едва ли возможно. Поэтому вы щедро одаряете всех возможных и невозможных типов. В расчете на их ответную признательность, разумеется. Вы покупаете себе друзей, забывая при этом, что у каждого подарка есть своя стоимость.

Дух дрожал перед вами, потому что вы осыпали его благодеяниями. Все окружающие боялись вашей неимоверной щедрости. Полнейший абсурд! И как знать, не в этом ли состоит вся суть вашей жизни? Возможно, и в Польшу вас занесло только затем, чтобы там ваша персона сполна вкусила сладости признания и всеобщего поклонения. У вас не было абсолютно никакой необходимости покидать Швейцарию. Вы чувствовали себя превосходно в этой прекрасной стране. Тем не менее, вы поддались очевидному сумасбродству. Вы перебрались в Польшу, преподнеся себя целиком в подарок мнимому отечеству своему. Вам захотелось завоевать тридцать миллионов сердец – абсолютно бесперспективный замысел! К этому мы с вами еще вернемся. А пока попытаемся разобраться в истоках вашей навязчивой идеи.

Вообще-то, подобные проявления связаны с синдромом возвратной инфантильности. Я предполагаю, что вы недополучили в свое время материнского молока. Возможно, вы стали жертвой непомерной скупости, которая в ваших кругах вещь не такая уж редкая. Короче, слишком мало перепало вам от других, и потому вы пытаетесь компенсировать вашу обделенность, как бы добрать задним числом недополученное вами путем всякого рода дотаций, которые вам – увы – приходится попросту прикупать.

Это пока что лишь предположение. Однако продолжим.

25

Уважаемый господин доктор,

Ваша гипотеза позабавила меня. Я окидываю взглядом мое вполне счастливое детство и не могу припомнить случая, когда бы я был недокормленным. И то, что вы говорите о какой-то непомерной скупости моего окружения, скорее является плодом Вашей фантазии, чем сколько-нибудь истиной. Очевидной пристрастностью Ваших суждений Вы напоминаете мне того же Юнгервирта, великого мастера ипохондрии, в высшей степени пессимиста, который в доказательство своих бредовых теорий горазд был приводить самые экстравагантные доводы.

О, Господи, опять этот злополучный зубной доктор! Он сведет меня с ума, этот старый упрямец. Однажды он поведал мне, что прежде был приобщен к искусству. Давным-давно, до всемирного потопа. Дескать, он был пианистом, к тому же, всемирно известным. Выступал с концертами во всех уголках планеты. Что роскошные женщины жадной толпой провожали его буквально до дверей гостиничных номеров. До ванных комнат, до туалетов, наконец. При его-то внешности – вот уж чего не могу себе представить! Ах, уж эти женщины! Он любил их и любит по сей день. Только они и остались в его памяти. А еще – в виде фотографий в тональности сепии, в виде диапозитивов, которые развешены у него по всем стенам, рядом с зеркалом, у которого он бреется, под стеклами на столах и даже в ординаторской, где он терроризирует своих пациентов с помощью зубных клещей и прочих орудий пыток. Каждая фотография, утверждает он, это очередное приключение. Жаркие объятия. Безумная ночь любви. Его голова переливалась волнами черных волос, его кожа была исполнена младенческой нежности. Все это было до первого сентября 1939 года, когда он угодил в самое пекло ада. Насчет ада я вполне верю. Это читается в его глазах, об этом свидетельствуют зеленые слезные мешки, которые непрерывно пульсируют в них. И крылья его носа – вечно раздувающиеся, чуть приподнятые, будто пребывают в постоянной тревоге, в предчувствии надвигающейся беды.

К тому же, как он утверждает, до войны он был абсолютным оптимистом. Во что-то верил. В классическую гармонию, например. В правила контрапункта как отражения всеобщей симметрии. Да, он верил в торжество интеллекта и здорового человеческого разума…

Но вдруг наступило судьбоносное утро первого сентября страшного 1939 года, который для доброй половины человечества обернулся последней чертой. Концом старого летосчисления.

Для Ицика Юнгервирта этот день стал началом заката жизни. Он обладал хрупкими пальцами, по-младенчески нежной кожей и не имел при этом ни малейшего представления о делах сугубо практических. Вокруг него рвались бомбы и гранаты. А он лихорадочно искал свой загранпаспорт. Он собирался уехать. Не из страха, а единственно из огорчения, что при таком адском шуме невозможно играть на фортепиано.

С Запада надвигались войска Вермахта, с Востока – красноармейцы. Ицик Юнгервирт отправился на вокзал за билетом в Нью-Йорк, где проживал его дядя. Окошки всех касс были наглухо задраены. "Закрыто в связи с приближением конца Света" – такую надпись вывел какой-то шутник на портале у самого входа. Поезда больше не двигались, Восточный порт был полностью блокирован, взлетно-посадочные полосы аэродромов необратимо разрушены. Фортепьянному виртуозу стало понятно, что все пути к бегству отрезаны. Выбор, который у него оставался, оптимизма не внушал: покончить с собой по-немецки либо наложить на себя руки по-русски – хрен редьки не слаще… "Вот оно, истинно еврейское счастье!" – тяжело вздохнул он.

Мы, евреи, народ избранный. Баловни Судьбы в мировой истории. Господь Бог постоянно одаряет нас особыми отметинами. Нас делает он музыкантами-виртуозами, чемпионами мира по шахматам, Нобелевскими лауреатами по физике и медицине. Но встречал ли хоть кто-нибудь еврея – чемпиона по боксу? Или еврейского короля бомбардиров? Готовы ли мы к сражениям на поле брани? Ни в малейшей степени! Бог любит нас. Он посылает нам удары судьбы только для того, чтобы лишний раз продемонстрировать его особое к нам расположение. Это у него такая трогательная забава: из чувства огромной к нам любви он постоянно предоставляет нам возможность оказываться в ненужное время в ненужном месте. Только и всего. Иными словами, нам, евреям, предоставляется исключительное право играть неподходящую музыку в неподходящее время. Как, скажем, «Ночную серенаду» под градом падающих бомб…

Ицик Юнгервирт подбросил в воздух серебряный злотый – орел или решка? Выпал орел, и он решил отдать себя в руки русских. Как выяснилось, в руки политкомиссара по имени Пердухин, у которого рыло до такой степени было в пуху, что он постоянно трясся за собственную жизнь, и потому готов был на любую гнусность, лишь бы она не вызвала нареканий у вышестоящих.

Пердухин мельком взглянул на добровольного пришельца и спросил как его фамилия.

– Юнгервирт. честно и прямо ответил тот.

– Но ведь это вовсе не русская фамилия, – недовольно заметил комиссар.

– Разумеется нет, – согласился фортепьянный виртуоз, и добавил, что он не русский, а поляк, к тому же еще – еврей.

– Поляк, – удивился Пердухин, – да еще и еврей? Как возможно такое? Что-нибудь одно – либо поляк, либо еврей. То и другое вместе не бывает!

– Что значит – не бывает, – искренне удивился пианист, – именно так и есть.

Ответив так, несчастный тотчас пожалел: комиссар бросил на Ицика суровый взгляд, будто застал того с поличным за неким постыдным деянием:

– Вы хотите сказать, – ехидно заметил он. – У вас два паспорта – польский и еврейский. Так что ли?

– Еврейских паспортов пока не существует, господин комиссар…

– Тогда предъявите польский!

– Польского у меня тоже нет, – ответил виртуоз, – когда я хотел взять его, на наш дом упала бомба, и я разом лишился всех документов.

Юнгервирт, этот беглец без паспорта, был прямиком этапирован на крайний север, где таким, как он, все под стать: города не имеют ни названий, ни улиц. Кругом только снег и полярные собаки, колючая проволока и унылые сторожевые вышки. Исправительный лагерь с издевательским названием "Счастливое будущее" находился в девяноста пяти километрах от Северного Полюса. То есть, в самом центре Преисподней.

Одиннадцать недель трясся пианист в телячьем вагоне, где познакомился с несколькими земляками, такими же, как и он, «преступниками» из Варшавы. Они тоже не имели никаких документов, равно как и никакого понятия, в чем состоит их вина. Теперь у них всех было достаточно времени хорошенько подумать о своих судьбах.

– Говоришь, ты сказал им всю правду, дубовая твоя голова, – упрекал Ицика один из них, – все мы угодили в такой мир, где только лгуны имеют шанс выжить.

 

Юнгевирт зарекся впредь говорить правду. Сразу по прибытию в лагерь он был допрошен. Служивый калмык спросил его о профессии.

– Строитель каналов, – ничуть не смутившись, ответил фортепианный виртуоз.

– Ха-ра-шо, – довольный ответом заявил калмык, – мы как раз роем самый большой канал на восточном полушарии. Я назначу тебя бригадиром.

– Почему бригадиром?

– Потому что ты знаешь дело.

– А что вы сделаете со мной, если у меня совсем другая профессия?

– Какая другая? Говори прямо!

– Совсем другая, – ответил Ицик, например, виртуозный пианист.

– Все равно – пойдешь рыть канал.

– А как же мои пальцы? – наивно спросил Ицик.

– Можешь засунуть их себе в задницу, товарищ. И не задавай тут дурацких вопросов.

Беспросветная мгла повисла над головой Юнгевирта. Что бы он ни говорил, было неправильно. Он постоянно вынужден был искать какую-то уловку. Нечто лежащее в стороне от лжи и правды. И он нашел: в конце концов, концертирующий пианист давно умер. Но жив еще копатель каналов. С распухшими руками и узловатыми пальцами.

Однажды он был вызван к начальству. На процесс, как это там называлось.

– Знает еврей, в чем мы его обвиняем? – вершитель человеческих судеб с трудом выдавил этот вопрос изо рта, набитого колбасой.

– Разумеется, гражданин народный судья, – ответил Ицик, – меня обвиняют в заговоре против социалистического отечества.

– Так точно, – ответил начальник, – и против кого конкретно замышлял ты свой гнусный заговор, еврей? Конкретно. Нам нужны имена.

– Мой заговор был направлен лично против товарища Ленина, – будто по-уставному отрапортовал допрашиваемый.

– И ты, куча дерьма, планировал его убить?

– Именно его и никого другого, гражданин народный судья.

– Но это же невозможно, ты кусок говна! Ленин мертв и лежит в Мавзолее. Вот уже двадцать лет.

– Все равно, я хотел его убить, гражданин народный судья, – настаивал Ицик, – я имею слабость к трупам. С самого рождения.

– И кто завербовал тебя, ты, дождевой червь? Конкретно. Нам нужны имена!

– Один широко известный человек по фамилии Бетховен.

– Имя!

– Иоганн Себастьян. Житель Токио.

– Странное имя. И что знает о нем еврей? – Следователь то и дело перескакивал с первого лица на третье.

– Что он – непримиримый враг советского отечества, – выпалил Юнгервирт, – продажный интеллигент, который не занимался никаким полезным трудом.

– Раскаивается еврей в содеянном?

– Никак нет, гражданин народный судья. Я даже горжусь этим.

– Почему же?

– Потому что я – враг, гражданин народный судья. Я хотел взорвать все советское государство. Как только представится возможность. Могу я теперь идти?

– Теоретически – да. Практически – нет. Сначала ты расскажешь нам, откуда ты взялся.

– Из Варшавы. С северного склона Попокатепетль.

– Адрес!

– Рядом с вокзалом.

– И с кем ты проживал совместно. Конкретно. Нам нужны имена!

– Я проживал один, гражданин народный судья. У меня было всего три комнаты.

– Что у тебя было?

– Три комнаты с кухней и ванной.

– И это ты рассказываешь старому коммунисту, ветерану Октябрьской революции?

– Так точно!

– Три комнаты с кухней и ванной, говоришь? Для одного пердуна, который роет каналы и отравляет воздух? Да ты знаешь, что это такое?

– Никак нет, гражданин народный судья.

– Это капиталистическая пропаганда. За это ты получаешь параграф 81. Понятно?

– Понятно, гражданин народный судья. Могу я теперь быть свободным?

– Не сразу.

– Но когда же?

– Через десять лет.