Za darmo

Кибитц

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

68

Дорогой господин Кибитц,

впервые за все время нашей переписки обращаюсь к Вам так, потому что история ваша поразила меня, и она уже выходит за пределы моих научных интересов. Я говорю "Дорогой господин Кибитц", потому что не могу не любить Вас. Может быть, странной, христианской любовью.

Не хочу обнадеживать Вас утешением, и в комплиментах мелким бисером рассыпаться не хочу. Одно скажу: если и есть кто-то, кто искренне считает, что Вы не заслужили столь тяжкой участи, так это я.

Вы рассказали мне все, и я должен признаться, что долгие месяцы я относился к Вам настороженно, с недоверием. Мне казалось, Вы решили ввести меня в заблуждение или просто пробудить во мне сострадание к Вашей участи, которой Вы, в значительной степени, обязаны себе самому.

Теперь я знаю, что заблуждался. Все, что Вы рассказывали мне – пусть даже и в несколько патетической форме, свойственной Вам, чистая правда, которая, возможно, выше моего понимания. Во всяком случае, так было на ранней стадии нашего общения.

Мне нужно усвоить, что и правда бывает разной – маленькой и большой. Что даже логика бывает двух сортов – микрологика повседневности, ближайшего дня, и макрологика Вечности. А я – едва ли не с полной уверенностью подходил к Вам с неправильной меркой. По этой причине потерпел я полное фиаско.

Теперь я с нетерпением жду окончания Вашего рассказа, и тогда мне станет ясно, не на ложном ли пути, выражаясь терапевтическим языком, оказался я как врач. Если так окажется на самом деле, это станет самым постыдным промахом в моей врачебной практике.

69

Уважаемый господин доктор,

я бы не назвал мой случай самым постыдным, как Вы выразились, промахом в Вашей врачебной практике – Вы уж чересчур строги. Конечно, мне очень хотелось бы вернуться в Цюрих нормальным человеком, способным, как прежде, общаться с людьми и четко произносимыми словами поблагодарить Вас за Ваш профессиональный успех. К сожалению, пока еще мы с Вами не достигли этого – увы! А вот в последнем письме Вашем я, откровенно говоря, опять же хочу отметить фундаментальную ошибку в системе Ваших рассуждений.

Анализируя проведенное исследование, Вы отметили лишь чисто терапевтический успех. Душевное сближение Вы оставили без внимания, как бы за скобками сделанных Вами выводов. Между тем, это Ваше обращение "Дорогой господин Кибитц" задело меня за живое. Вы и не представляете себе, какое внутреннее облегчение, если не сказать, спасительное расслабление вызвала во мне эта, казалось бы, дежурная фраза! Я полагаю, обстоятельства моей биографии пробудили в Вас искреннее сочувствие. Затронули за живое и, как Вы пишете, все это уже выходит далеко за пределы Ваших сугубо научных интересов. Теперь я с полной уверенностью могу сказать, что этим Вашим обращением ко мне Вы пробили непроницаемую корку тотальной отчужденности в моей душе. И в этом я вижу гораздо больше, чем успех, с которым я Вас и поздравляю.

Тем не менее, я считаю необходимым рассказать, как завершилась вся эта история со мной.

Итак, я вошел в вагон и поначалу не обратил никакого внимания на попутчиков, с которыми предстояло коротать время поездки. Все до полной потерянности были растворены в собственных мыслях и заботах, молча сидели на своих местах и беззвучно плакали – каждый о своем. Наша поездка продолжалась уже около двух часов, когда я, наконец, вышел из оцепенения и осмотрелся по сторонам. И тут же к великому моему удивлению я обнаружил среди попутчиков знакомого человека. Он сидел напротив, закрывая глаза обеими ладонями. Господи, да это же: Юнгервирт – я узнал его сразу! То самое чудовище, которое с самого начала стращало меня, подбивая немедленно покинуть эту ужасную страну. Но зачем же он прячет глаза под ладонями? По логике вещей, он должен быть счастлив, что, вопреки всем страхам и сомнениям, ему удалось-таки вырваться отсюда. Он должен бы считать этот день счастливейшим в жизни: все кошмары позади, поезд мчит его в лучший мир, где покой и свобода обеспечены ему по гроб жизни. Ему повезло больше, чем мне: он холост, и в том покидаемом мире у него не осталось ни жены, ни ребенка. Вся его родня давно истреблена. Что может держать его там, в том его мрачном прошлом?

И тем не менее, Юнгервирт плакал, всхлипывая, от Бога и людей пряча под ладонями свое мокрое от слез лицо: никто не должен видеть его страданий. Он стыдится их. В вагоне полно евреев, много детей, ни один из них не должен догадаться о чувствах, терзающих несчастного старика.

Мне показалось, я должен хоть как-то утешить этого человека.

– Не отчаивайтесь вы так, – сказал я, кладя ему руку на плечо, – вы ведь музыкант, виртуоз! Когда-то вы исколесили весь земной шар. Все пять континентов, как вы рассказывали мне. Одной поездкой больше, одной меньше – какая беда? Вы ведь не первый и далеко не единственный еврей, вынужденный срываться с насиженного места.

– Ты теряешь всего лишь жену, – едва слышным голосом прохрипел мне в ответ этот старый брюзга, – и сына, который так и не понял, что происходит. А я теряю родину, которую сколько угодно мог поносить последними словами. Кого теперь мне презирать? В чьих гнилых зубах буду я теперь ковыряться? Я вынужден покидать страну, которую проклинал со всей страстью моего сердца. Я ненавижу поляков, а поляки ненавидят меня. Мы были подобны старой супружеской паре. Каждое утро приносило мне луч надежды, что я найду новые причины ненавидеть эту свору негодяев. А вышло наоборот: мои соотечественники не смогли дождаться, покуда я сам унесу отсюда ноги, поскользнусь на банановой кожуре или брошусь под трамвай. Мы взаимно желали друг другу худшего, и вся жизнь превратилась в сплошной кукольный театр. Теперь, когда все мы изгнаны, кого станут поляки оплевывать? Да они же передохнут все от скуки. Без нас страна эта – сплошная богадельня. Ничего больше не будет происходить. Я им даже сочувствую. Их коммунизм был хоть как-то терпим, покуда были мы, на которых можно было сваливать вину за все напасти. Теперь, когда всех нас они вытравили оттуда, им только то и остается, что зевать с утра до вечера. Теперь лишь они убедятся, что без нас им никак невозможно обходиться.

– Вы направляетесь в Израиль, господин Юнгервирт?

– Почему вы спрашиваете?

– Потому что там вам будет не на много веселей, чем в Польше. Кого будете вы там проклинать?

– Там будет гораздо хуже, чем в Польше, господин Кибитц. Я буду там вкуснее есть и пить, лучше спать, чем в Варшаве. Но все это будет лишено страсти. Кого мне там ненавидеть – арабов? Они мои родственники. Их от нас и отличить-то невозможно. Все они выглядят точно так же, как мой дядя из Вильно и тетя из Белостока – тьфу ты, черт! Они должны быть мне врагами? Настанет день, мы помиримся с ними и станем своими среди своих. Израиль не для меня. Мне нужны противники, враги, с которыми я мог бы тягаться.

– Тогда позвольте вас спросить, господин Юнгервирт, зачем же вы уезжаете? Могли бы и остаться. Вас персонально никто не гонит.

– Остаться? В Польше? Такой радости я не доставлю этим проклятым люмпенам. Чтобы они позабавились – дескать, и в их глуши что-то происходит. Нет, господин Кибитц, я не игрушка для развлечения этих идиотов. Они должны рыдать, причитать, вопить от отчаяния, рвать на себе волосы, оттого что их покинули злейшие враги. Поэтому я не остаюсь здесь. Это единственная причина моего отъезда.

– Вы говорите, что Израиль не для вас. Тогда почему – в Израиль? Есть и другие страны, где не хватает зубных врачей.

– Это так и не так. Зубные врачи нужны – с этим никто не спорит. Но о чем буду я разговаривать с пациентами? О погоде? Об экономическом кризисе? О чем вообще можно разговаривать, если не о поляках? Поляки – наши идеальные враги. Они вдохновляют нас. Они думают, что мы способнее их. Они питают к нам бессильную ярость, и если внимательно прислушаться, присмотреться к этой ярости, начинаешь замечать в ней некоторое почтение и даже благоговение.

– Ну да, и по этой самой причине вы избрали Святую Землю. Где же логика?

– Святая Земля полна евреев, и только евреи знают, как дорога им Польша, как необходима она им, как жизненно важна. Я ковырялся в зубах моих сограждан, я их сверлил, мучил и подвергал пыткам. Но при этом, поливая изысканной бранью их, смертных врагов, я, будто наркозом, уменьшал их страдания. Поляки – единственная тема, которой можно отвлечь еврея от всех его трудностей, буквально околдовать его.

– Я вижу, вы как раз возлюбили врагов ваших, аки себя самого…

– Если угодно, это так и есть. Точнее сказать, я ненавижу поляков, как себя самого…

Этот несчастный Юнгервирт, кажется вовсе лишился рассудка. Впрочем, я и раньше знал, что он тронутый. Этот поверженный чудак сидел в вагоне, который увозил его прочь от верной гибели, и оплакивал собственное спасение. Потерянный рай оплакивал он навзрыд, стыдливо прикрывая дрожащими ладонями воспаленные от слез глаза.

Но, едва увидев меня, он словно ожил. Без малого двадцать лет предостерегал он меня от этой страны. Теперь мы оба покидали ее, и он признался мне в безответной, не высказанной до конца любви, исполненной всепоглощающей страсти к предмету лютой ненависти своей.

Тем временем, наш поезд прибыл к границе. В Зебжидовице, где восемнадцать лет назад я восторженно написал в почтовой открытке: "Сердечный привет из Двадцать Первого Века!" Круг замкнулся. Человеком абсолютно опустошенным, конченным бедняком, разом лишившимся всего до последней нитки, вернулся я туда, где в самом начале бесславной одиссеи моей я мечтал о золотом замке.

Дверь нашего купе широко распахнулась, и порог его переступили двое в униформе: польский орел на фуражке, револьвер на ремне и сибирский холод во взгляде. Мужчина и женщина. На лице мужчины лежала печать абсолютной бестолковости. Этот тип олицетворял собой власть, физическое превосходство и готовность исполнить любой приказ. Женщина и вовсе выглядела устрашающе: губы ее, казалось, были вообще ампутированы, голова острижена наголо, пальцы рук – такими, должно быть, обладает сама Подлость. Но самое страшное – ее голос. У нее была не речь, а механическая артикуляция. Совсем как у робота:

 

– Имеют ли присутствующие здесь евреи иностранную валюту? Имеющие обязаны предъявить для досмотра. Кто попытается укрывать валюту, золото и другие ценные предметы, будет наказан тюремным заключением сроком до двадцати лет…

И все это – скрипучим механическим голосом, на одной ноте, по слогам и без единого знака препинания.

В купе было восемь человек. Все, кроме меня и Юнгервирта, всю дорогу молчали, погруженные в собственные мысли.

Никто не ответил. В воздухе осязаемо вибрировало невыносимое молчание. Баба в униформе повторила свою угрозу:

– Я советую евреям добровольно предъявить все украшения, деньги, товары. В противном случае они будут подвергнуты принудительному телесному досмотру.

Никто не отозвался. Тогда остриженная повернулась к своему помощнику и прошипела:

– Начинаем от окна. Приступить!

У окна сидел Юнгервирт. Таможенник встал перед зубным врачом и прогнусавил:

– Штаны долой, чесночный жид!

– Меня зовут Юнгервирт, – ответил тот, – а вас?

– Штаны долой, иначе я вырву твои яйца!

– Я не стану делать того, что вы требуете, хоть встаньте на голову!

При этих словах полицейская тетка выхватила из кобуры револьвер и приставила его к виску старика:

– Штаны долой! Окажете сопротивление, я пристрелю вас.

Помощник начальницы выволок Юнгервирта на середину купе, стащил с него штаны и следом – кальсоны. Мой зубной врач стоял перед всеми, как скелет. Вся кровь прихлынула к его лицу.

Громила схватил старика за гениталии, рванул изо всей силы, отчего несчастный Юнгервирт был развернут лицом к стене. Все попутчики отвернулись и кулаками прикрыли глаза, чтобы не видеть этого безобразного зрелища. И только начальственная тетка в мундире, ничуть не стесняясь, прорычала:

– А теперь раздвинь ягодицы! Нам нужно видеть, что ты туда спрятал.

Затем она достала из сумки фонарь:

– Поставь его на колени, – приказала она своему помощнику, – и раздвинь ему задницу. Мы должны хорошенько проверить…

Тот выполнил все, как ему было приказано. Полицейская поводила фонарем в разные стороны, затем надела резиновую перчатку и с размаху грубо запихнула палец Юнгервирту в задний проход.

Крупные слезы ручьем покатились по щекам моего зубного врача. Никто и никогда не унижал его до такой степени.

– Можешь меня застрелить, ты, польское пугало огородное, – простонал он, – я не боюсь тебя.

Остриженная сделала вид что не слышала. Она вытащила палец, смазала его вазелином и затолкала туда же, только еще грубее и глубже. Она не сомневалась, что доллары и драгоценности припрятаны именно там, и она обязательно найдет их.

– Ах ты горбатая еврейская свинья, – закричала она, не найдя того, что искала, – говнюцкая обрезанная скотина! Сейчас мы посмотрим, боишься ты меня или нет…

И тут случилось ужасное. Второе пришествие варшавского гетто. Помощник полицайши держал в руке предмет, напоминающий большой коготь. Юнгервирт изловчился, выхватил его и наотмашь ударил им обидчицу по щеке. Затем еще раз и еще. Раздался выстрел. Полицайша выстрелила Юнгервирту в живот. Бывший пианист-виртуоз весь сложился и замертво рухнул на пол. Он отыграл свой заключительный аккорд.

Это была последняя иллюзия, утраченная мною, господин доктор. Мне повезло. Служивые поляки были слишком заняты телом убитого Юнгервирта, по этой причине я вовсе не был подвергнут телесному досмотру. После двухчасовой задержки на станции Зебжидовице наш поезд тронулся дальше. На следующий день, около семи утра, мы прибыли на Восточный вокзал Вены.

Я спрашиваю себя, господин доктор, а как поступил бы я сам, окажись я в такой же ужасной ситуации, как тот сумасшедший зубной врач? У меня нет ответа. Не знаю, хватило ли бы у меня его яростного мужества, если бы мне точно так же воткнули палец в задний проход. Знаю одно: отчаянный поступок Юнгервирта был самым впечатляющим мгновением в моей жизни. Я воочию видел, как бесправный и беспомощный еврей не позволил себя унижать. Дерево, которое предпочло умереть стоя. Признаюсь, я проплакал всю дорогу от Зебжидовице до Вены. Как, впрочем, и остальные мои попутчики из Варшавы.

Тем не менее, я будто вновь народился на свет. И я клянусь: отныне никто меня не обидит.

70

Мой дорогой, мой бедный господин Кибитц,

теперь я точно знаю, что весь наш анализ был сплошной ошибкой. Наивно было ожидать от него сколько-нибудь ощутимых результатов, ибо более двух лет я находился в плену моих предубеждений. И теперь я понимаю, почему не мог быть полезным Вам как врач. Простите мне мою многословность, но я просто обязан объясниться с Вами, хотя ждать от меня каких-либо терапевтических результатов уже не приходится – в этом я уверен.

Я швейцарец, господин Кибитц. Я всегда исходил из того, что наши основополагающие принципы нормальны, а всякие отступления от них – противоестественны. Это выглядит слишком самоуверенным, но не забывайте, что с этими принципами мы в нашей стране отлично живем, и пока нам грех жаловаться. Мы – одна из богатейших стран мира. Нам, швейцарцам, живется гораздо лучше, чем всем другим. Вопрос лишь в том – достаточно ли нам этого блага, чтобы чувствовать себя по-настоящему счастливыми, но это уже совсем другой аспект бытия. Главное, мы обеими ногами стоим на земле, и нам очень нравится подчеркивать это при каждом удобном случае. Мы чтим Ньютона и его главный Закон всемирного тяготения. Мы не ставим под сомнение, что яблоки с дерева падают на землю. Явление, обратное этому, мы не в силах даже вообразить, и потому твердо уверены: иной расклад совершенно абсурден.

После того, что двадцать шесть месяцев подряд я был погружен в обстоятельства Вашей жизни, я вынужден серьезнейшим образом приступить к пересмотру принципов, которыми доселе руководствовался в жизни моей собственной.

Мне теперь очевидно, что, приняв опрометчивое решение покинуть Швейцарию ради Польши, Вы не просто потерпели фиаско, а с заоблачных высот были, по сути, низвергнуты в глубокую пропасть. За это мне Вас не жаль – душой кривить не стану. Боюсь только, что мою собственную жизнь я попросту проворонил. Моему притупленному благополучием сознанию знакомы и доступны лишь отдельные усредненные представления. Например, что такое «холодно» или «горячо» я знаю, в лучшем случае, из литературы. Из третьих, как Вы любите говорить, рук.

Во всех моих письмах я лишь высмеивал Ваш энтузиазм, называя его инфантильным. Теперь мы стоим у завершения нашей переписки, и меня терзает вопрос: кто из нас двоих прожил лучшую жизнь? Я всегда исходил из того, что Вам необходимо повзрослеть. Почему, собственно? Кто знает, не таится ли истинная цель нашей жизни совсем в другом месте? Может, на другой планете. А может, человек всеми средствами должен стремиться к тому, чтобы сохранить свои молочные зубы и оставаться ребенком. И ни в коем случае не взрослеть!

Я всегда был убежден, что человек не должен опережать события, соблюдать дистанцию, оставаться хладнокровным. Теперь я спрашиваю себя, не полезней ли было вслепую вмешиваться в происходящее вокруг, собственной кожей соприкасаться с различными проявлениями жизни. Лично Вам всегда были чужды хладнокровие и безразличие, и потому о жизни Вы знаете сегодня гораздо больше меня.

Одна молодая особа однажды сказала мне – это было давно – ей вовсе не хочется влюбляться в меня. Ни в коем случае, чтобы после не пришлось испытать разочарования. По-житейски мудрый подход, трезвый и типично швейцарский.

Бьюсь об заклад, разочарование никогда так и не постигло ее в жизни. Равно, как и очарование. Сейчас она, скорее всего, состоит в пресном браке, если не осталась в невостребованных невестах с желтой кожей и пустым мутным взглядом. О, Боже, я смеюсь над ней. Хорошо бы при этом мне и над собой посмеяться. Я ведь и сам состою в таком же постном браке, монотонном и безвкусном, и давно забыл – что такое любовь.

В одном из Ваших писем Вы писали, что в юности я примыкал к фашистам. Где вы теперь, мои юный годы? Теперь и не вспомнить… От прошлого давно уж и следов не осталось.

Ваш упрек сильно задел меня за живое, но если Вы так воспринимали, значит так оно и было. Метод лечения, к которому я прибегал в случае с Вами, предписывает признать Вашу правоту. Это был метод неравенства. Превосходства господина над слугой. Теперь, во всяком случае, я знаю, что имели Вы в виду, говоря, будто я был фашистом.

Вы правы, я, пожалуй, был им. В день моей конфирмации священник сказал мне на прощанье одну мудрую мысль: " И если ты будешь разговаривать с людьми – пусть даже ангельским языком, но при этом не испытывать к ним любви, ты будешь не более, чем пустозвоном, безответным звучным бубенчиком". А ведь не просто так этот славный человек сказал мне такое – он ведь на что-то намекал, равно как и на что-то рассчитывал! Но я, вместо того, чтобы задуматься и сделать правильные выводы, в течение долгих лет лишь посмеивался над высказанной им тогда премудрой сентенцией. Дерзкие шуточки отпускал я, не задумываясь над тем, как непростительно глупо это мое ерничанье. Не исключаю теперь, что намекал он на мою черствость, на мой сарказм, на мою неспособность к состраданию. Я был остроумным юношей, и не проходило дня, чтобы я не брызнул на кого-то ядом. Все вокруг только и ждали от меня какой-нибудь колкости, и если бы я хоть однажды снизошел до простой любезности, окружающие были бы несказанно удивлены. Но только пастор, во всей полноте понимая, сколь отвратителен, сколь опасен мой ядовитый нрав, осторожно предостерегал меня от меня же самого. Той мудрой мыслью апостола Павла из его письма коринфянам. Он предостерегал меня от жестокосердия, от бесчувственности, что, собственно, и составляет суть фашизма.

До недавнего времени Вы были мне столь же безразличны, как и все другие мои пациенты. Мне, собственно, было все равно – вернется к Вам речь или нет. Меня интересовал лишь мой профессиональный успех как таковой. "Пустозвон. Безответный звучный бубенчик". Мне хотелось видеть ощутимый результат, которым я мог бы похваляться. А человек по имени Кибитц оставался для меня чужим. Я настаивал даже на холодной деловитости в наших отношениях, ханжески утверждая, что она является непременным условием успеха Вашего лечения.

О, как я заблуждался! Мой принцип предопределил полный провал, профессиональное банкротство. Вы остались при той же немоте, что и в самом начале анализа. Никаких следов лечения, и вина лежит целиком на мне.

Я сдаю мой мандат, как говорят в таких случаях юристы. Более того, я намерен вернуть Вам весь выплаченный Вами гонорар. Еще до конца этой недели я переведу на Ваш счет 24400 швейцарских франков, и надеюсь хотя бы этим шагом как-то компенсировать мою неудачу.

Но я не хотел бы завершать нашу акцию без того, чтобы не высказать Вам мое внутреннее убеждение, каким бы странным, быть может, оно вам ни показалось. Это только внешне видится так, что, в конечном итоге, вся эта история закончилась для Вас полным проигрышем. В действительности же – вы счастливый человек. Один из счастливейших из всех, с кем прежде мне доводилось иметь дело. Можете посмеяться над моими словами и сказать, что в сравнении с тем, что я потерял сына, жену, родину и собственную речь, все это лишь крохотный малоутешительный приз. Но я вижу это теперь иначе, господин Кибитц. Из опыта знаю, что каждый человек хоть однажды в жизни теряет родину, жену и, что всего страшнее, детей. Из дюжины историй болезни знаю я, что множество супружеских союзов рано или поздно бурно прорастают сорняками. О Вашем браке вы этого сказать не можете. Напротив, что касается Вашей Огненной Лилии, об экстазе, который Вы познали с нею, то я искренне завидую Вам. Она не стала искать утешения в любви к другому мужчине, а целиком посвятила себя ребенку, который нуждался в ее защите.

Ваш сын заявил, что ненавидит Вас, но так ли думает он на самом деле – еще вопрос. Одно понятно – он сказал это в порыве страсти. Он не говорил, а кричал, неистовствовал, находясь в состоянии аффекта. Сколько сыновей просто используют своих отцов в собственных интересах безо всякого аффекта, и сколько их абсолютно бесстрастно отворачивается от родных отцов! Ни симпатии, ни антипатии. Пресыщенными и усталыми. Быть ненавидимым своими детьми – это даже своего рода награда. Я тоже отец. Наверное, я был бы горд, если бы мои дети хоть однажды осыпали меня ужасными проклятиями. Я знал бы, по крайней мере, что я не пустое место для них, что играю в их жизни хоть сколько-нибудь значительную роль.

Я понимаю, слишком запоздал я с этими моими откровениями. Мне следовало с самого начала хорошенько разобраться в Вас и лишь потом приступать к анализу. Я прошу у Вас прощения, господин Кибитц.

 

Почему, собственно, «господин»? И почему – «вы»? Кому нужна эта нелепая дистанция, на которой я настаивал в самом начале нашей переписки? Не вернуться ли нам к нормальному общению на «ты»? Мы же вместе учились. Это мое предложение выглядит забавно: лишь теперь, оказавшись несостоятельным, я предлагаю Вам дружбу. Но я прошу Вас искренне. Нет, не так: я прошу ТЕБЯ искренне: прости меня!