Za darmo

Кибитц

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

50

Господин Кибитц,

в последнем письме вы буквально заходитесь от самобичевания. Вы были скверным отцом вашему сыну и никудышным партнером вашей спутнице, которую называете «Цветок Персика». К тому же, вы сделались тщеславным шутом и снобом, раскатывающим в роскошном Кадиллаке по городам и весям нищей страны. Я не воспринимаю всерьез эту вашу филиппику на грани самоуничижения. Подобное самобичевание – есть хорошо известный трюк моих пациентов с целью сорвать пару лишних очков. Что меня, тем не менее, потрясает, так это ваше убеждение, будто замечания мои были высказаны на некоем непонятном для вас профессиональном жаргоне. Если это на самом деле так, мы оба с вами находимся на ложном пути. Я постоянно стремлюсь быть открытым и абсолютно вам понятным. Либо мы будем искренними друг с другом, либо нам следует прекратить этот бесполезный анализ. И тогда это письмо мое, написанное под впечатлением вашего рассказа об актере по имени Лешек, может стать последним.

Признаюсь, его история до такой степени впечатлила меня, что я едва не лишился моей непосредственности.

Как Бронек, так и этот Одиссей из Силезии серьезно настораживают меня. Не стану скрывать, эта ваша загадочная четверка не дает мне покоя уже и по ночам. Разумеется, мне и в голову не приходит как-то влиять на ход ваших мыслей и, тем более, предписывать, о чем вам надлежит рассказывать и о чем нет. Мы непременно еще вернемся, и не раз, к вашему сыну, равно как и к вашим отношениям с Иреной. Но я был бы вам признателен, если бы вы подробнее рассказали об этих четырех картежниках. Уж очень вы захватили меня, и я теперь не сомневаюсь, что эти четверо сыграли немаловажную роль в вашей жизни.

51

Уважаемый господин доктор,

вы правы. Эти четверо сыграли в моей жизни решающую роль. Но и Юнгервирт прав: я невольно оказался в фарватере ловко обузданной оппозиции правящей партии, в рядах которой все еще состоял. Действительно, я сделался вентилем, предохранительным клапаном системы, вопреки ее развалу, а благодаря такому громоотводу, каким явились мои передачи, чувствовал себя вполне комфортно. Я упивался безраздельным поклонением самых широких масс и нежился в теплых лучах благосклонности элиты общества. Мне аплодировали все – низы и верхи. И даже бывшие воспитанники приюта, которые неизменно восхищались моим «Трибуналом народа». Я стал постоянным гостем их вечерних посиделок за карточным столиком, с вниманием прислушивался их историям, которые повергали меня в ужас. Именно этого я и хотел: испытать истинный страх. Ибо внутренне я все еще оставался чистым листом, захмелевшим швейцарцем в тумане, как они меня в шутку называли. Большим ребенком, который всему удивляется и ровным счетом ничего не постигает. Мне страстно хотелось стать, наконец, настоящим поляком, как все другие вокруг. Я хотел узнать – разумеется, из вторых рук – каково оно там, в преисподней.

Калека, которого они называли Дядюшкой, занимал меня особенно, но я страшился его. Боялся, что он примется рассказывать, как лишился обеих ног.

В один из вечеров, когда вся четверка устроилась за столиком и уже сдавались карты, любопытство окончательно завладело мной, и я спросил, не хочет ли он посвятить меня в историю его протезов. Он криво усмехнулся в ответ, и я почувствовал, что этого вопроса он только и ждал:

– Историю моих протезов? – в голосе его послышались нотки вызова, – извольте, если вам действительно этого хочется…

– Конечно, хочется, – не сдержался я, – в противном случае, зачем стал бы я спрашивать вас об этом?

– А, кстати, зачем, господин Кибитц? Зачем спрашиваете вы о протезах? Вас ведь интересует нечто совсем другое – мои ноги, например – не так ли? Вам ведь непременно хочется знать, куда девались мои ноги! Почему там, где у нормальных людей – бедра и икры, у меня – одни обрубки? Именно эти обрубки интересуют вас, ибо вы чувствуете, что за этим таится какая-то прелюбопытная мировая история… И вы не ошибаетесь: это, на самом деле, исторические обрубки. Итак, 1944 год. Варшавское восстание. Триста тысяч трупов – ну, и тому подобное… У вас, на Западе, у всех еще есть собственные ноги, но при этом – все вы начисто лишены сердец. Вы понимаете, что имею я в виду? Ваши сердца заледенели, их не отогреть никому и никакими средствами. Вам жутко хочется узнать, как я лишился ног. Ну, так послушайте! Только я предупреждаю вас, что, услышав мой рассказ, вы уже не будете тем, кто сидит сейчас на этом стуле…

Ему очень хотелось заинтриговать меня, и он явно задирался. Этот человек был столь пропорционально сложен, а взгляд его излучал такую кротость, что я не мог отвести взгляда от его лица. Я любовался скульптурным совершенством его головы, его глаз, губ, его шелковистой кожей, но ему казалось, что я то и дело стараюсь отводить от него взгляд, потому что вид его протезов приводит меня в трепет. Отчасти, возможно, так и было: его протезы малинового цвета выглядели просто жутко. Он хорошо понимал, что плачевное состояние его действует на людей удручающе и даже отталкивающе, но при этом он просто вынуждал своих собеседников в разговоре с ними то и дело возвращаться к этой тяжелой и во всех отношениях неловкой теме. Казалось, самому ему от этого становится легче. Он явно упивался крайней неловкостью, которую испытывали при этом его собеседники, и перехватывал инициативу разговора, отчего казалось, что чуть ли не бравадная демонстрация этого его мученичества доставляла ему безотчетное, извращенное наслаждение.

– Вас, господин Кибитц, так и подмывает узнать, как люди теряют свои ноги. Охотно поделюсь с вами собственным опытом. Обычно теряют шляпы, зажигалки или очки. А я потерял ноги. Теплым сентябрьским днем 1944 года.

Я почувствовал, что он намерен без промедления выложить мне нечто абсолютно непереносимое, и я сейчас же пожалел, что навязал ему это его откровение. Не на шутку сдрейфив, я попытался увернуться:

– Ах ты, господи! – притворно воскликнул я, – совсем из головы вон! Меня давно ждут на телестудии, а я тут рассиживаю. Мне очень жаль, но я вынужден тотчас откланяться…

Но не тут-то было: Дядюшка цепко схватил меня и не рукой, господин доктор, а своим крюком:

– Вы, кажется, не трус, господин Кибитц, – язвительно ухмыльнулся он, – в ваших передачах вы выглядите мужественнейшим из поляков! Вы задали вопрос, извольте же выслушать и ответ. А телевидение сегодня как-нибудь обойдется без вас. Я расскажу вам о моей сестре, – продолжал он, почувствовал, что я готов уступить, – она была необыкновенно красивым ребенком, а женские истории всегда привлекательны – не так ли?

– Я и не подозревал, что у вас есть сестра.

– Была, господин Кибитц, именно – была! Ее давно уж нет в живых, полагаю я. Когда настают злые времена, их первыми жертвами становятся лучшие из нас. Эта девочка была добра ко мне. Как, впрочем, и ко всем другим. Мне было одиннадцать, Данка – на пару лет старше меня. Если я хорошо помню, ей было около пятнадцати. Мы ютились на развалинах жилого дома на Пулавской улице. Восстание близилось к концу, и немцы громили последние прибежища повстанцев. Русские стояли на другом берегу Вислы и выжидали, покуда со всеми нами будет покончено. Люди горели заживо. Все мы были зажаты в ловушке, и спастись было невозможно. Все вокруг сравнялось с землей. У меня был туберкулез, и я знал, что долго не протяну. Данка ложилась в постель с одним из повстанцев и за это получала от него несколько картофелин, иногда – немного квашеной капусты. Случалось этому типу расщедриться и на ломтик сала.

Свой жалкий заработок за грех она приносила мне и плакала, если я отказывался разделить с ней скудную трапезу. Однажды, чуть дыша, приползла она в наше укрытие и сказала, что все вокруг, весь город утопает в сплошном огне, и если мы немедленно не убежим отсюда, нам конец. Нам все равно конец, усмехнулся я, убежим мы отсюда или останемся сгорать здесь. Как раз в это мгновенье мимо нашей норы прогрохотал тяжелый танк. Впереди торчало жерло пушки, а сзади, на броне, два громкоговорителя знакомым голосом лаяли для всех нас привычное сообщение: «Внимание, внимание! Тяжелобольные малыши подлежат эвакуации!» Именно так неслось из них: «малыши» – чтобы такой «нежной заботой» тронуть наши сердца. «Тяжелобольные малыши будут эвакуированы в безопасное место. Сбор на главном вокзале до шести часов вечера!»

Голос из репродукторов был мерзким, но мы все равно прислушались. Быть может, это наш последний шанс спастись. У меня было больше надежды на спасение, чем у Данки, потому что я был туберкулезником. У нее же был сифилис, а это всего лишь профзаболевание. И все-таки, мы решили попробовать. Она помогла мне подняться и потащила сквозь море огня.

Все вокруг было превращено в сплошное месиво. Слева и справа с неба дождем сыпались бомбы, крыши пролетали по задымленному небу, как сказочные драконы, стены домов складывались, подобно костяшкам домино, воздух был густо наполнен удушливым смрадом горящих тел. От вокзала не осталось ничего, кроме оголенных рельсов. Конечная станция Варшавы. Двенадцать сцепленных между собой открытых вагонных платформ ждали погрузки обреченных. Их называли платформами смерти или райскими птицами, потому что пассажиров своих они увозили в рай. Такие сцепки немцы подцепляли впереди локомотивов и наполняли их теми самыми польскими «малышами», которых выманивали из щелей якобы для эвакуации в безопасное место. Расчет немцев был прост: если по пути следования состава железнодорожные пути были заминированы польскими партизанами, на воздух летели эти платформы с детьми, прикрывая собой локомотив и остальной состав. Нацисты были весьма изобретательными: польских детей они использовали как щит для своих составов с боеприпасами, рассчитывая к тому же на чувства польских партизан и повстанцев. Не станут же они отправлять на тот свет собственных детей. Чем угодно могут они пожертвовать, но на такое – не осмелятся…

– И они не осмелились?

 

– Взгляните же на мои протезы, господин Кибитц. Осмелились, еще и как! Тысячи несчастных стремились попасть на эти платформы. Каждый надеялся таким образом избежать страшной смерти в лютом огне. Жалкое сборище круглых сирот, наподобие меня и моей Данки. На каждую платформу они погрузили пять сотен детей. Эти негодяи считали с прусской педантичностью: пять сотен – ни единой души больше или меньше. Я оказался пятисотым. Данка стояла за мной. Ей не повезло. Нас разлучили. Один из нас должен был погибнуть в огне.

– И что же вы сделали?

– Я не был плохим человеком, господин Кибитц. Просто мне хотелось выжить – только и всего!

– И кого же они выбрали?

– Перед нами стоял немецкий фельдфебель, эдакий елейного вида человечек с близорукими глазками и заискивающим голоском. У Данки он вызывал отвращение. «Я должна поговорить с ним», – шепнула мне она. «Почему ты, а не я?» – запротестовал я. У меня ведь было больше шансов договориться: я посещал школу, Данка – нет. В конце концов, я говорил по-немецки. «Потому что я – женщина», – ответила она, – он не страшнее всех других. Но с этим – я точно не выдержу. Не могу же я с каждым… С этим – уж во всяком случае… Это же кастрированный бычок. Один из тех, чей флаг больше не поднимается. Рыба без костей, который только и способен, что на какое-нибудь свинство. Подойди к нему, братик, поговори с ним.

– И что же вышло?

– Я подошел к этому типу и сказал, что я туберкулезник, но он и краем уха не повел. Его интересовала только Данка, и он спросил, что за девица такая. «Варшавская Венера», – ответил я. В его глазах сверкнул огонь, и он спросил, что умеет она делать. «Любое бревно способна она поднять, – ответил я, – даже столетнее…» Этого было достаточно. Сестру мою я ловко подставил. Она лишь шепнула мне в самое ухо, мне, дескать, следовало бы предупредить его насчет сифилиса. А я, напротив, соврал, сказав ему, что девчонка вполне здорова. И чиста, как лебединое перышко. Мне ведь нужно было сбыть ее, как товар, спихнуть девчонку фельдфебелю, чтобы самому выкрутиться. Я думал только о себе, а немец, тем временем, подмигнул ей. Пусть, дескать подойдет и покажет, чем богата… Он расстегнул ее кофточку, пощупал груди и сказал, что хочет оставить ее при себе. А я должен взобраться на платформу. Сделка состоялась. Данку я сосватал. Родную сестру. Она стояла рядом с немцем и всхлипывала. Потому что она любила меня, а нас разлучают. Она и не подозревала, что я Иуда. Ни слова не понимала она по-немецки, и решила, что я ее спас. А я сидел вверху – на железной Райской птице с туберкулезом в легких и дьяволом в сердце. Я утешал себя, дескать, Данка спасется. Она была шлюхой, но всемилостивый Господь должен простить ее. Она будет спать с тем немцем, и он за это вытащит ее из огня. Кроме того, рассуждал я, она наградит этого олуха нехорошей болезнью. Он схватит крепкий сифилис и будет распространять его дальше. Пустит по кругу, по всему Вермахту, нарядный венок Венеры. Чем не перспектива? Это станет моим личным вкладом в борьбу с немцами. Эдакая неизлечимая незабудка для похотливых козлов, которые вознамерились всех нас извести.

– Так разглагольствовал этот полчеловека, господин доктор. Я слушал его и не верил собственным ушам. Просто этот Дядюшка пытается меня помучить своими интригами. Ему доставляло наслаждение выкладывать мне эту жуткую историю – навязчиво, смакуя ужасные подробности ее, тайком подглядывая, как мечутся при этом тени на моем лице. Его малиновые протезы уже вызывали во мне тошноту, и я с превеликим трудом слушал, не будучи в силах заставить его замолчать. Это было бы жуткой обидой для несчастного калеки, грубой бестактностью по отношению к трагедии всей его жизни. Поощряемый моим молчаливым участием, он, между тем, продолжал живописать, и я заметил злорадные всполохи в его глазах. Кажется, и остальные картежники испытывали некий кайф оттого, что он, будто кнутом, наотмашь хлестал меня по лицу страшными словами своими. Это неожиданное открытие задело меня за живое, будто и на мне самом лежит известная мера вины за все, что происходило в то страшное время. Нет, сам он и словом не обмолвился об этом, но в голосе его, в этом подглядывании за выражением моего лица, я отчетливо чувствовал его прямой упрек и даже откровенное презрение ко мне, будто он держал речь прокурора, а я, будучи обвиняемым в совершении тяжкого преступления, был вынужден выслушивать, понурив голову. В чем моя вина? В том, что я явился сюда из тихой и нейтральной Швейцарии, которая не знала этого кошмара? В том, что я моралист, который избегает марать в подобном дерьме собственные модные штиблеты? Я ставлю популярные инсценировки под названием «Трибунал народа», не имея ни малейшего представления о чаяниях самого народа. Я не перестаю театрально представлять сугубо житейские сюжеты, хотя сам лично не пережил ровным счетом ничего.

Да, именно это явственным упреком в мой адрес звучало в его обличительной речи. От стыда и тяжелого чувства раскаяния я готов был провалиться сквозь землю, хотя, конечно, мог и заблуждаться насчет него. И я-таки заблуждался: не он упрекал меня в чем-то, но я сам изнутри поедал себя сознанием несуществующей вины. Я ненавидел себя за то, что еще ни разу в жизни не подвергался суровым испытаниям. Не знаю, как повел бы я себя, окажись я на его месте. Может, если бы речь пошла о моей шкуре, и я точно так же продал бы родную сестру. Он откровенно рассказывал мне о своем предательстве, а у меня не было ни малейшего права судить его. Вины на мне не было – это факт, но точно так же не было у меня и достоинств. Разве что, какая-то малость… Так себе… На крайний случай…

Все восставало во мне против его поведения. Ему удалось спастись. От немцев, которые огнем и мечом опустошили его родину. Он согласился быть живым щитом для их военного состава. Родной сестре своей он стал сутенером, выгодно отдав ее на попрание ненавистному врагу…

Но я должен был молчать об этом, потому что сам я абсолютно невиновен, подобно глупенькому барашку, который вырос среди молочных коровок и целомудренных девственниц.

Сомнений нет – Данка была обыкновенной шлюшкой, но по какому праву он предал ее? Да и сам он – законченная проститутка, этот главный редактор какого-то атеистического журнальчика. Кстати, о журнальчике:

– А как вы оказались в стане атеистов? – спросил я, – объясните, пожалуйста!

– Очень просто, – спокойно ответил он, – потому что я могу доказать, что никакого бога нет.

– Кому можете вы это доказать – народу?

– Себе самому, – не моргнув ответил он, – ибо, будь он на самом деле, он раздавил бы меня, как гадину! В самое пекло ада, в котел с кипящей смолой бросил бы он меня. На вечное проклятие был бы я им обречен.

– А ваши протезы, – сорвалось у меня с языка, – разве они не…

– Я ведь вам уже говорил, господин Кибитц, – перебил он меня, – партизаны все-таки заминировали пути. Почти все дети до одного были разорваны в клочья. А я остался жить. Заслуженная кара настигла меня в другом виде: обе мои ноги были оторваны, а то, что от меня осталось, должно продолжать жить. В виде торса. В виде получеловека.

52

Господин Кибитц,

вы пишете, что этот человек задался целью помучить вас. Очень на то похоже, а вы – мучите меня. Не знаю, как долго еще выдержу я это наше общение, если и дальше вы будете повествовать в том же духе…

История этого Дядюшки непереносима. Сомневаюсь даже, правдива ли она. Очень похоже на то, что странный человек этот все выдумал, чтобы огорошить вас. Из зависти к выпавшему на вашу долю счастью появиться на свет в Швейцарии, а не в Польше. Других объяснений я просто не нахожу. Но если все это правда, то мне она попросту не по плечу. Поэтому прошу вас сменить тему, хотя бы на короткое время. Мне нужно прийти в себя.

53

Уважаемый господин доктор,

мне очень жаль, но все, о чем я рассказал Вам, чистая правда. Позже мне довелось встретить главную свидетельницу событий, о которых шла речь; будет время, расскажу и о ней.

Не удивительно, что Вам такая правда не по плечу. А кому вообще по плечу такое? Признаюсь, я и сам слабоват духом, и не исключаю, что именно эта слабость породила мой недуг. Для Вас не секрет, что я и по сей день не в состоянии членораздельно сформулировать хоть какую-нибудь мысль. В минувшее воскресенье, например, я отправился на прогулку. На Пратере встретился я с одной необыкновенно привлекательной дамой, которая улыбнулась мне и спросила, чем я так опечален. Мы присели на скамейку и, будь у меня все в норме, могли бы немного поболтать. А может, пофлиртовать, и даже больше. Вместо этого я, как и следовало ожидать, совершенно запутался в каком-то бессвязном бормотании. Не будучи в силах выбраться из него, вскочил и безо всяких объяснений сбежал прочь. Для меня эта встреча обернулась полным фиаско, и я почувствовал себя еще более неуверенным, чем прежде.

Но это так, между прочим. Безо всякого намека…

Вы просите меня сменить тему. Охотно делаю это и расскажу Вам о моей передаче, которая вышла в эфир в мае того же года и была посвящена некой Ядвиге Коллонтай.

Уже год, эта особа отсиживала срок в окружной тюрьме Кракова. За профессиональный обман, как было квалифицировано судом. Ирена просто бушевала, находя это дело из ряда вон.

– Почему же? – спросил я.

– По такому мотиву, – ответила она, – смело можно отправлять за решетку все население Польши. Здесь не сыскать ни одного, кто не плутовал бы и не крал. Потому что обман – это наш национальный принцип существования. Все поголовно играют краплеными картами. Каждый добывает свой кусок хлеба путем обманов и профессионального плутовства. Следовательно, виновны поголовно все, и каждого можно сажать, стоит лишь повнимательней присмотреться к его деятельности. Но присматриваться никто не намерен. Слишком уж неугодным должен стать человек, чтобы за него взялись. Но если уж возьмутся и затеют тяжбу, дела его плохи: как пить дать, упрячут за решетку. Система просто гениальна! Каждый поляк – юридически уязвимая единица. А быть другим он и не может, иначе помрет с голоду. При желании, любого можно засадить за решетку, но наступает такое желание при определенных условиях. Здесь предпочитают держать людей в страхе. Начисто лишить их мужества. Тогда они легко сгибаются, становятся усердными и легко управляемыми. Ядвига Коллонтай – яркий тому пример!

Это замечание Ирены побудило меня сделать Ядвигу Коллонтай героиней моей передачи. Тем более, что эта самая Коллонтай была, как говорят, белой вороной. На самом деле, никакой обманщицей она вовсе не была. Она называла себя ясновидящей и промышляла тем, что предсказывала людям их будущее. В этом и состояло ее преступление.

Как обычно, мы установили камеру «на месте преступления». В данном случае – в комнате, где наша осужденная принимала своих страждущих посетителей. В помещении стоял тяжелый дух плесени и пыли. Весь интерьер, включая мебель, был выстроен так, как по нашим привычным представлениям должна выглядеть приемная картежной гадальщицы и ясновидящей. На подоконнике – громадный стеклянный шар ядовито зеленого цвета, рядом с ним – старинный фолиант Библии. На ночном столике плесневели давно не раскрывавшиеся книги о травах, на стенах – старинные гравюры, которые изображали суетящихся чертей и голых ведьм. Завораживающую картину эту дополнял неизменный комод, уставленный хрустальной посудой. В лучах наших софитов хрусталь таинственно переливался, а когда кто-то шел по комнате, он подрагивал, издавая при этом прямо-таки неземные звуки.

Как всегда, я открыл передачу выступлением прокурора. Он огласил те же самые обвинения, что и на судебном процессе, на основании которых подопечная и была упрятана за решетку.

– Госпожа Ядвига Коллонтай, уважаемый высокий суд, родилась 19 мая 1923 года в Вильно. Она обвиняется в том, что занималась прорицательством и, следовательно, обманом граждан, а это, согласно параграфу такому-то нового уголовного кодекса, преследуется по закону.

Весь облик этого чиновника – его голос, стать, манера держаться – все было исполнено осознания собственного величия и неоспоримой правоты, во всем сквозили показная высокопарность и самодовольство.

– Пророчество вообще, а предсказание предстоящих событий – в особенности, – продолжал он, – в социалистической стране официально квалифицируется как преступление и наказывается лишением свободы на срок до десяти лет. Случай с нашей обвиняемой отягощен еще и тем, что она ухитрялась получать свой гонорар двумя долями: до предсказываемого ею события и после него. Как она выражалась, в случае, если предсказание сбывалось. Это коварный обман, потому что всякое предсказание либо сбывается, либо нет. Шанс успеха составляет пятьдесят процентов, но задаток эта гадалка получала в любом случае. Это приносило ей уверенный доход – сбывались ее предсказания или нет. Если мошенница ошибется, ей нечего бояться жалоб со стороны клиента, поскольку о том, что предсказание может не сбыться, клиент как бы предупрежден, и она объясняет это как результат, о котором она предупреждала. Если же оно сбывается, и клиент остается довольным, он сам на каждом углу превозносит пророчицу, выставляя ее сущим феноменом. Рассматриваемый случай еще и потому возмутителен, уважаемый высокий суд, что честный донос об этой обманщице поступил от единственного возмущенного гражданина, единственного мужчины, который набрался мужества прямо заявить компетентным органам об этом надувательстве. Деяние обвиняемой можно расценивать как подлинный политический терроризм, поскольку все те, кто позволил ей водить себя за нос, являются пережитками мелкобуржуазной идеологии. Находясь под сильнейшим влиянием церкви, они нередко становятся противниками нашей новой действительности. Речь идет о философских принципах, лежащих в основе нашего социалистического государства. О выборе между наукой и суеверием, между тем, чтобы доверяться конкретным фактам либо живописно обставляемому, глубокомысленному вранью. Доверять реалиям, которые поддаются физическому измерению, либо клерикальным измышлениям, бессмыслице, которая является лишь плодом больного воображения. За исключением одного единственного гражданина, никто не нашел в себе мужества положить конец этому безобразию. Не окажи мы решительного отпора этому воинствующему мракобесию, люди вообще перестанут слышать голос разума, и все мы станем всеобщим посмешищем. Мы не вправе допустить этого, уважаемый Высокий суд! Являясь гражданами атеистического государства, мы знаем точно: нет и быть не может никакой загробной жизни. Давно доказано, что каждый человек является кузнецом собственной судьбы, а вовсе не игрушкой в ловких руках распространителей оккультного дурмана. Существуют объективные законы исторического развития, которые не подчиняются воле гипотетического божества или, что того хуже, какой-то жалкой обманщицы по имени Ядвига Коллонтай.

 

– Этот процесс, – продолжал он, – может кому-то показаться делом незначительным, сущим пустяком, но это далеко не пустяк, уважаемые господа судьи. Кому в нашем светском обществе принадлежит решающее слово – объективной современной науке или средневековому мракобесию? Именно так стоит вопрос! Мы должны сделать выбор между смехотворным стеклянным шаром, идиотскими гадальными картами и наивными книжками о травах – с одной стороны и научными законами – с другой. Между поповскими россказнями и точными научными определениями, как предписывает нам марксистско-ленинское учение. Оправдательный приговор этой мошеннице может иметь катастрофические последствия. Он прямиком подтвердит возможность мирного сосуществования социалистического государства и клерикального шарлатанства! И потому я требую для обвиняемой самого сурового приговора. Пять лет тюрьмы – вот достойное наказание для этой темной личности, которая нанесла значительный идеологический урон нашему здоровому социалистическому обществу.

В это время распахнулась дверь, и Ирена ввела героиню передачи. Впечатления заключенной она отнюдь не производила. Женщина довольно тонкого телосложения в возрасте примерно сорока лет. На абсолютно спокойном лице ее лежала печать какого-то сомнамбулического безразличия, отрешенной непричастности ко всему происходящему с ней, и эта ее безучастность подчеркивалась даже ее, казалось, также безучастно свисающими с плеч гладкими волосами и тусклым взглядом, как бы обращенным внутрь себя. Она обвела свое жилище несколько удивленным взглядом, скучно провела пальцем по пыльной поверхности комода и медленно опустилась на приготовленный для нее стул:

– Что вам от меня нужно, господин Кибитц? – спросила она, с легкой улыбкой заглянув мне прямо в глаза.

Поразительно! Я полагал, в обстановке, столь для нее непривычной, она будет дрожать и потеть от напряжения, но вместо этого женщина обратилась ко мне, будто я ее новый клиент, страждущий искатель психологической помощи, чья очередь за предсказаниями и добрым советом, наконец, подошла. «Что вам от меня нужно, господин Кибитц?» – этот вопрос прозвучал как нечто само собой разумеющееся, никакого отношения не имеющее к тому новому для нее действу, которое развернулось в ее прежнем жилище.

– Господин прокурор считает вас обманщицей, – неуверенно ответил я, – что сами вы об этом думаете, госпожа Коллонтай?

– Этому господину нужно как-то выживать, – спокойно ответила она, потому он говорит то, что от него требуют те, от кого это выживание зависит.

– Я спросил вас, что думаете вы о том, что деятельностью своей вы сознательно вводите людей в заблуждение. Пожалуйста, отвечайте только на мои вопросы.

– И я считаю точно так же.

– Вот так?! И что из этого следует?

– Из этого следует, что прокурор обманщик, который вводит людей в заблуждение. Он смеет говорить от имени науки, мечет громы и молнии против суеверия и ходит при этом в церковь наравне со всеми другими.

– Откуда вам это известно, госпожа Коллонтай?

– Мне это доподлинно известно.

– Вы лично видели его в церкви?

– В некотором роде. Я ведь всевидящая.

– И как функционируют эти ваши сверхъестественные способности?

– Если бы я могла это объяснить, господин Кибитц, они не были бы сверхъестественными.

– Но вы все же можете сказать мне, как видите вы – невидимое? Как открывается вам будущее? Как выглядит этот ваш внутренний глаз?

– Как песочные часы. Доводилось вам хоть однажды видеть песочные часы?

– Я видел сотни таких часов, и что из этого?

– Вверху находится песок, который просачивается через тоненькое горлышко посредине. Точно так же выглядит ход времени. Оно проходит через сужение. Но мое сужение отличается от вашего.

– Решительно не понимаю вас!

– Во мне время протекает быстрее, чем это происходит у других. Потому я могу заглянуть в будущее и видеть, что должно произойти. То, что для других будущее, для меня – настоящее.

– Напрасно вы посмеиваетесь надо мной, госпожа Коллонтай.

– Ничуть, господин Кибитц! Завтрашний песок протекает через меня уже сегодня. Когда вы наблюдаете за тем, что происходит сию минуту, я вижу завтрашние события…

Эту женщину ничем не проймешь! Она оставалась абсолютно спокойной, зная, что вся Польша сейчас уставилась в экраны телевизоров. Во всем ее облике сквозила абсолютная уверенность в своей правоте. Она непоколебимо верила в песочные часы и в существование различных скоростей течения времени. А я в то время был еще непоколебимым рационалистом, господин доктор, и все то, чего я не мог постичь пятью данными мне от природы органами чувств, я считал полнейшим блефом. Всемогущество науки было для меня истиной непреложной. К религии я относился как к пережитку мрачного средневековья. Всякие штучки, вроде ясновидения и предсказаний, я расценивал как откровенное надувательство. Единственное, что открывалось мне постепенно, так это понимание того, что все люди мошенничают. Каждый – на свой лад. Исключение не составляют и люди от науки, но делают они это лучше, более изощренно, чем простые смертные. Они используют для этого свой особый, птичий язык, чтобы за непонятными фразами скрыть собственное невежество. Когда им не под силу что-нибудь объяснить, они пускаются в туманные рассуждения, используя для этого никому не понятные экзотические словечки. Например, что знают они о печали, о меланхолии? О человеческом отчаянии, о полном отвращении к жизни? Как объясняют они противоестественную тягу людей к самоуничтожению? Они придумали непонятное слово «суицид» и полагают, что оно все объясняет. Ничего оно не объясняет! Ничего не стоит за этим словом, кроме пустого звука, заумного и непонятного. Ровным счетом НИ-ЧЕ-ГО!