Za darmo

Кибитц

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– И что же вы сделали? Дело-то было совсем безнадежным!

– Я искал. В кабаках, в ночлежках, в больницах. Я исколесил всю Силезию.

– Почему же непременно Силезию?

– Потому что я говорю с силезским акцентом. А еще потому, что меня называли «Паук». Силезский паук. Потому я и решил, что я родом оттуда.

– И на что вы жили?

– Немного подрабатывал у крестьян, немного – в каменоломне. И всюду спрашивал – не знает ли кто-нибудь мою мать. Должно быть, ее давно нет в живых, говорили люди, иначе она сама искала бы тебя. Мать всегда ищет свое дитя. До самой смерти своей. Покуда ни найдет. Это было мне понятно, но при одном условии: если она – настоящая женщина. Но школьный наставник сказал, что она сука. Курва, уличная проститутка. Даже Профессор так о ней говорил.

– Неправда, – огрызнулся Профессор, – я говорил, что ты безродный.

– Одно вытекает из другого, черт побери! Как бы то ни было, я продолжал искать, потому что тебе я верил, ты знаешь больше других.

– Почему ты так считаешь?

– Потому что ты еврей.

Профессор не ответил. Он оставался за игорным столиком с Бронеком и Дядюшкой и перемешивал колоду.

– Кажется, я что-то сказал, Ариэль!

– Что?

– Что вы, евреи, всегда знаете больше нас.

– Само собой!

– Почему же «само собой»?

– Это наша тайна.

Я весь исходил на нет от любопытства. Перепалка насчет евреев действовала мне на нервы. Мне хотелось лишь знать, нашел ли он ее, эту женщину с мраморной кожей и золотыми волосами.

– И что было дальше? – спросил я с плохо скрываемым раздражением.

– Я подвизался горняком, потом разнорабочим на тракторном заводе. Был я и подручным вальцовщика.

– И что же?

– Вы знаете, что такое раскаленная лава?

– Знаю.

– Я испытал ее на своей шкуре. Точнее – на предплечье. И попал в больницу.

– Сильно?

– Вы же видите, все десять пальцев у меня на месте. Рука в безупречном состоянии. Меня оперировали, потом был гипс, а на другой день меня выпустили.

– И что же с матерью?

– Через пару недель гипс сняли.

Он нарочно изводил меня, ему доставляло наслаждение бесконечно тянуть резину.

– Вы скажете, наконец, кто снимал с вас гипс!

– Медсестра.

– Дальше! – У меня перехватило дыхание, – что за медсестра?

– Белоснежный бутон с золотыми тычинками. Она разрезала бандаж от локтя до запястья и вдруг вся побледнела. Она уставилась на меня, будто я привидение. Я спросил – все ли в порядке, а она вдруг вся сложилась и рухнула без памяти. Я поднял ее и перенес на кушетку.

– Кем была она?

– Я знал, – продолжал он, – что человеку в обмороке нужно расстегнуть воротник и обнажить грудь.

– Вы так и поступили?

– У нее была грудь наподобие райских яблочек и губы, как у Афродиты из Капуа.

– Вы делали ей искусственное дыхание?

В комнате сделалась мертвая тишина. Игроки тоже замерли, отложив карты. Видимо, в таких подробностях Лешек еще не рассказывал свою историю. Все застыли, будто заколдованные, и ждали ответа на мой вопрос.

– Именно так, друзья мои, – продолжал Лешек, – я делал ей искусственное дыхание. Рот – в рот. Тело к телу. Я вернул ее к жизни моей волшебной палочкой. Покуда она не открыла глаза и не обняла меня за шею.

– На амбулаторной кушетке?

– Это действо я совершал повсюду: на Площади Святого Петра в Риме, в нью-йоркском Тайм-сквере.

– И она не испугалась, когда, придя в себя, обнаружила, на себе мужчину?

– Она была на двадцать лет старше меня. Женщина с опытом, которая знала толк в любви.

– Я чего-то не понимаю: почему она вдруг потеряла сознание?

Вместо ответа Лешек расстегнул левый рукав и задрал его до самого локтя.

– Видите этот номер – 333333? Легко запоминающееся число. Я был в Аушвице. Там я и появился на свет. Мой лагерный номер – 333333. Медсестра опознала меня. Это была моя мать.

Мое сердце замерло, господин доктор. Я не мог поверить. Как такое возможно! Все-таки, я продолжал изображать жадного слушателя и спросил:

– А отец – кто же был вашим отцом? Ведь вы могли разузнать это?

– Разумеется. Я спросил ее.

– И кто же?

– Я гладил ее, целовал в губы, овладевал ею еще и еще раз.

– Что ответила она вам?

– Она плакала.

– И все же?

– Она не хотела говорить. Она горячо целовала меня и говорила, что очень меня любит. Больше всего на свете. Она гладила мне спину, покуда я не начал кричать: КТО МОЙ ОТЕЦ?! Я хочу, я должен это знать! Я исколесил всю страну, чтобы узнать это!

– Так что же ответила она?

– Правду.

Все трое картежников давно уже отложили свое занятие. С затаенным дыханием слушали они рассказ, а я уже не спрашивал, а рычал:

– Выкладывайте же, наконец, хватит нас терзать!

– Она сказала, что я сын немца.

– Какого немца? Немцы бывают разными.

– Она сказала, что я сын эсэсовца.

– Она любила его?

– Он взял ее силой. Во время допроса. Он влюбился в нее.

– А она?

– Ненавидела его. Но он хорошо к ней относился – так она говорила. Он помог ей бежать.

– И что потом?

То, что он сказал в ответ, было непостижимым. Для всех нас это было неожиданностью, будто в полуночной тишине по ясному звездному небу внезапно прокатился зловещий гром. Перед нами сидел убийца. Он убил родную мать, насладившись предварительно ею как женщиной. Одна фраза, и человек превратился в чудовище! Выходит, Лешек был сыном немца, который в свое время изнасиловал его мать. На допросе. Ее вины в этом не было, но поляки видят все это иначе. Поляк не должен допускать насилия над собой, тем более – смертельному врагу. Она должна была убить его, а если сделать это было невозможно, убить себя.

– Так предписывает наш кодекс чести, – рассуждал Лешек, – права жить после этого у нее не было. Она не только совершила смертный грех, она произвела на свет выродка. Сукиного сына с каиновой печатью предателя на челе. И она еще смела говорить, что этот смертельный враг был добр с ней! Бежать, видите ли, он ей помог. Без меня бежать, а меня она попросту бросила на произвол судьбы, эта шлюха. Он, видите ли, влюбился в нее. Чтобы влюбиться, нужно время. То есть, какое-то время она была его возлюбленной, и ему уже не нужно было ее насиловать. То, что ему от нее было нужно, он получал по обоюдному согласию. Разве это не предательство? А за председательство полагается смертная казнь!

Лешек привел в исполнение «справедливый приговор». Перед людьми и перед законом он чист. Он задушил ее, и делу конец…

– Вы безумец, – прохрипел я, – как смеете вы говорить, что чисты перед людьми и законом, что ничего не случилось?

– Иного выхода у меня не было, – пробормотал он в ответ, – я должен был положить конец моему бесчестью. Пока она жила, я был сыном шлюхи. Она должна была умереть, чтобы освободить меня от этого позора.

Едва переведя дыхание, я спросил у Бронека, считает ли и он так же, что ничего предосудительно в общем-то не случилось.

– Типичная польская история, – ответил он неуверенно, бросая карты на стол, – выглядит несколько пошло, зато правдиво.

Я буквально онемел: «несколько пошло, зато правдиво…» И это сказано об убийце родной матери! Любой суд в мире жестоко покарал бы за такое деяние. Тогда я спросил калеку, что обо всем этом думает он.

– А что я могу думать? От таких дум вообще удавиться впору…

Профессор выглядел так, будто он изнывал от скуки.

– О судьбе вообще лучше не задумываться, господин Кибитц, – многозначительно заметил он, раскладывая карты и не глядя в мою сторону, – она – сама неизбежность, как говорят, и этим все сказано. Трагедия в греческом духе. Не станете же вы судить Эдипа, за то что он спал со своей матерью и убил родного отца – или?

Мои волосы встали дыбом: и это говорит преподаватель логики Варшавского университета?

– Дурацкое сравнение, – закричал я, вскакивая, – Эдип не ведал, что творил. Он понятия не имел, что был любовником своей матери и убийцей своего отца. А узнав, он не стал спокойно заявлять, что ничего страшного не случилось, а выколол себе глаза. Не глаза матери, заметьте, а свои собственные! Вот вам образец греческого гуманизма! У греков была совесть, у Лешека – и следов ее нет. И если это, как тут было сказано, типичная польская история, то плевать я хотел на Польшу! Предательство мне больше по душе, чем варварство.

Все четверо погрузились в молчание. Я был для них бесстрашным телепродюсером, и насмехаться надо мной они не посмели. Будь на моем месте кто-то другой, они подняли бы его на смех, но только не меня. Я это чувствовал нутром.

– Значит, ничего не случилось, говорите вы? – Мой голос звучал сухо и неприветливо, – ладно, и что было потом?

– Потом, – продолжал Лешек, – я пошел в полицию и рассказал все, как было. Вахмистр аккуратно и педантично занес весь мой рассказ в протокол.

– И бровью не повел, если я правильно вас понимаю?

– Разумеется. Потому что это была типично польская история.

– Но он, конечно же, арестовал вас?

– Напротив: он сказал, что мне не следует беспокоиться. Все, дескать, в порядке. Закон на моей стороне, и мне следует лишь вернуться в Закопане, в мой приют.

– И все?

– И все. Я вернулся в приют, и никому не было интересно знать, где я был и чем занимался. Жизнь продолжалась, как ни в чем не бывало. Впрочем, кое-что все-таки изменилось: с этого момента люди стали искать дружбы со мной, никто больше не заикался о моем происхождении, о том, что я выродок. В том же году я сдал на аттестат зрелости. Эти трое, – он кивнул в сторону своих товарищей, – пошли в университет, а я – в комедианты.

– И вы не испытываете чувства вины?

– Чувства вины? С чего бы это?

Бронек поднялся из-за стола, взял свой плащ и направился к двери:

– Чувства вины, значит, ты не испытываешь? – сказал он, взявшись за ручку двери и повернувшись к Лешеку, – Н-да… Но актером ты стал. Каждые две недели ты перевоплощаешься, натягиваешь на себя другую шкуру. Знаешь почему? Потому что тебя тошнит от себя самого. Сотню ролей исполняешь ты, чтобы только на время забыться, какая, все-таки, ты скотина! Полицейский вахмистр сказал, что закон на твоей стороне. А Христос?

 

– Христос? А кто он сам такой, этот Христос? – закричал калека, вскакивая со стула, будто кто-то растолкал его от глубокого сна, – такой же самый выродок, как и мы. Понятия не имел, кто его отец и позволил себя распять, снедаемый чувством вины!

Бронек посмотрел на богохульника страдающим взглядом и покачал головой:

– Посмотри-ка лучше на свои обрубки, олух! Пока!

48

Господин Кибитц,

признаться, я поражен! Да я и сам едва не лишился дара речи. Впервые в моей врачебной практике признания пациента вывели меня из равновесия. К тому же, это были не ваши признания вовсе, а кого-то другого, не имеющего ко мне никакого отношения.

Вся эта история потрясла меня, и я даже затрудняюсь вразумительно объяснить – а чем, собственно. Быть может, виной тому эмоциональный фактор, а может, и чисто научный?

Как лечащий врач, я не должен так реагировать, мне следует твердо стоять на ногах. Этот актер враз перевернул с ног на голову все представления о трагедии Эдипа…

Он любит свою мать и прелюбодействует с ней. И тут же хладнокровно убивает ее, а вместе с ней – как бы и своего отца, немца. Своего смертельного врага, сдирая тем самым с себя ненавистную идиоплазму, то есть, наследственное проклятие, терзавшее его. В высшей степени поразительно все это! Непостижимо: человек убивает любимое существо – родную мать – только потому, что она в его понимании как бы перенимает ответственность перед ним его отца за драму всей его жизни. Этим чуть ли не ритуальным убийством несчастной женщины, невольно позволившей ненавистному ему отцу произвести его на свет, он как бы совершает обряд самоочищения. Здесь, похоже, таится скрытый источник агрессии или, вернее сказать, самоагрессии. Человек изгоняет из себя дьявола, сокрушая собственное отражение. Этот феномен мог бы стать более значимым, чем это представляется на первый взгляд. Человек, как известно, с особым отчаянием борется с тем, что делает его похожим на других. Близких это раздражает, они воспринимают это как проявление несостоятельности. Иные идеологии и конфессии более терпимы к вашим врагам, чем к отступникам из вашего же окружения.

Этот Лешек задушил, можно сказать, немца, потому что сам он полунемец по крови. Он убил свою мать, которая одновременно была его любовницей, потому что до этого она посмела быть любовницей его отца, то есть генетической модели его самого.

В вашем последнем письме меня поражает один потрясающий феномен: вывернутая наизнанку аутоэротика. Ненависть к себе подобному. Стремление изничтожить в других то, что не в силах выносить в себе самом.

Я спрашиваю себя, как сможете вы примирить всю эту историю Лешека с вашими представлениями о жизни. Полно, по плечу ли это вам?

49

Уважаемый господин доктор,

мне льстит сознание того, что я смог вывести Вас из равновесия. Это означает, что потихоньку Вы начинаете меня понимать. А я, представьте, перестаю понимать Вас. В последнем письме в терминах, сугубо специальных, было сформулировано нечто, стоящее выше моего понимания. Будто вы стараетесь оградить себя от известных фактов. Гипотеза о вывернутой наизнанку аутоэротике слишком для меня абстрактна. Богемные деревни мне ближе. Знаю только, что вся эта невообразимая история Лешека впишется в мое мировоззрение без особого труда, потому что и сам я понемногу стал превращаться в поляка. Потому что абсурдистские судьбы начали постепенно становиться для меня делом обычным. И прежде всего, потому, что жизнь продолжила вершиться, ни в малейшей степени не озадачиваясь моими открытиями и моим изумлением: 18 ноября 1964 года Ирена родила мне здорового сына. Мы нарекли его Миколой. Николаус – так звали священника из Миры, который около 1400 лет тому назад показал – как должно человеку жить и умирать. Само слово «Николаус», в переводе «Победа народа», ласкало нам слух, и мы верили, что наш сын однажды станет любезен народу, а не господствующему классу. Настанет время, и он щедро одарит своих ближних несметными талантами своими. Мы вовсе не чаяли, что наш сын станет святым, но были уверены, что вырасти человеком исключительно примерным он просто обязан. Поскольку же Николаус был хранителем всех мореплавателей, я мечтал также о том, что сын мой вырастет капитаном и станет Колумбом, который откроет людям новые континенты. Или, как минимум, Одиссеем, который из страсти к приключениям исколесит всю планету. Именно Одиссеем, господин доктор! Умным и находчивым кумиром женщин, покорителем пылких сердец, исполненным искрящегося остроумия сердцеедом, который никогда не отступится от поставленной цели…

Конечно, я лукавлю, говоря что все это я вынашивал в моих мечтах. Скорее, это были виртуальные и до конца не осознанные плоды моих педагогических раздумий. Я хотел видеть в Николаусе все то, что мечтал обрести сам. Без сомнения, он был желанным ребенком, но у нас обоих было слишком мало времени для него. Мы убеждали себя в том, что есть в жизни гораздо более важные вещи, чем выхаживание фамильного гнездышка и семейный уют. Эта мысль лежала в основе нашей идеологии. Сама мысль о необходимости погружаться в семейные заботы тяготила нас, мы видели в них инструмент подавления инициативы и даже средство обуздания человеческой воли. И потому мы делали все возможное, чтобы нашу совместную жизнь до такой степени оцыганить, если так можно выразиться, чтобы ее с трудом можно было назвать семейной в принятом смысле этого слова.

Николаус… Николай… Сегодня ты – лишь сон. Ты навсегда покинул меня, и я сам немало тому виной. Когда я думаю о нем и о нас, мной овладевает ярость, и я люто ненавижу себя. Слишком мало дал я ему тепла и любви. Страшно подумать, к чему это привело!

Но что могу я поделать, господин доктор, подскажите мне – что?! Мой сын по-прежнему заполняет все мои мысли, терзает мне душу и сердце. Он ставит передо мной вопросы, которые и без того не дают мне покоя. Почему не находил я тогда времени для него? Почему перенес я мое внимание, мою ласку на паршивого дворового пса, которого мой сын любил больше, чем меня, своего отца? Потому, наверное, что собаки преданнее людей, благодарней и благородней их.

Хашек забирался в люльку Николауса и раскачивал ее, пока мы с Иреной были целиком поглощены ничтожными проблемами наших телепрограмм. Этот пес боготворил нашего ребенка, потому что чувствовал, что он – НАШ.

Хашека теперь тоже нет в живых, и в этой смерти, опять-таки, моя вина. Хашек всегда принимал сторону Николауса, и когда ребенок начинал плакать, этот безродный пес пулей несся к соседу, скребся в его дверь и просил о помощи.

Нашего сына воспитала дворняжка. Подобно тому, как волчица грудью вскормила Ромула. Возможно, и он основал бы столицу, возродил бы к жизни мировую империю. Но он не успел. Ему не хватило времени – совсем, как и родителям его, которым вечно пребывали в цейтноте…

Поверьте мне, господин доктор, я был скверным партнером для Ирены и еще более скверным отцом Николаусу, потому что в то время я был звездой. О моих передачах кругом только и говорили. Имя мое не сходило с газетных полос. Ничего удивительного, что я стал молиться на себя самого. Я рассуждал просто: если три миллиона поляков восхищаются мною, если одно упоминание моего имени вызывает у них ликование, если в каждом углу только то и делают, что повторяют сказанное мною, то я ровно в три миллиона раз значительней, чем, скажем, Сократ, который свою мудрость высказал однажды и только одному слушателю!

Эта вульгарная математика средств массовой информации затмила мое сознание. Я превратился в лягушку, которая до такой степени сама себя раздула, что едва не лопнула от внутренней натуги.

Письма неслись ко мне тысячами, десятками тысяч. Чем больше их приходило, тем, как мне казалось, я становился более любим народом. Постепенно я виртуозно овладел искусством инспирировать получение именно таких писем, которые щекотали мое тщеславие, хоть я и осознавал, сколь велик и опасен грех этого жуткого порока. Человек, сам того не замечая, становится одержимым успехом и аплодисментами. И одержимость эта постоянно требует увеличения дозы наркотического воздействия на разум, все большего по количеству и более крепкого допинга ненасытной душе.

Восторженные письма телезрителей – вот что неотступно подстегивало меня. И даже не столько содержание писем, их объективность, наконец, сколько простое их количество. Невозможно же было, на самом деле, прочитывать, хотя бы и бегло, по сорок тысяч писем в день! Для душевного ликования мне вначале хватало просто пересчитывать их, перебирать в руках – совсем как тому скряге, который упивается пересчетом банкнот безо всякого намерения использовать их по прямому назначению. Но вскоре и это бесплодное действо стало мне в тягость, и я стал их попросту взвешивать. Представьте себе оценку: моя последняя передача была на двенадцать кило тяжелее – значит, лучше предыдущей, весомей, значительней… Ну, и тому подобная чушь…

Но неутолимая жажда популярности продолжала при этом нарастать. И однажды я учинил такой конкурс, связанный с моей программой: кто правильно ответит на мои вопросы, получит в качестве приза автомобиль. Зрительская почта сейчас же утроилась и выросла с сорока до пятидесяти килограммов. В мире телепродюсеров я стал самым большим тяжеловесом. Не удивительно, что и вел я себя соответственно.

Стало меняться и содержание моих передач. В угоду симпатиям зрителей к моей персоне я выпускал в эфир все более и более раскованные сюжеты, все более дерзкие и даже надменные. Я знал, что при моей популярности никто и ничто не в силах поставить мне запрет. Государство было сильно своей армией, полицией и спецслужбами, но против миллионов телезрителей оно было бессильно. Сотни тысяч брались за перо, и еще сотни тысяч молчали, но думали так же. Я стал мессией для пишущих и идолом для помалкивающих масс. Я писал мои сценарии вовсе не для того, чтобы сообщить людям что-то новое. Я писал, чтобы всего лишь понравиться им. И этой моей неслыханной и абсолютно не скрываемой наглостью я заработал гору денег. Что дотоле было немыслимо, стало теперь реальностью: будучи одним из очень немногих в Польше владельцев частного автомобиля, я купил себе «Кадиллак» – не больше и не меньше!

А Ицик Юнгервирт – этот неисправимый скептик, этот ядовитый брюзга, – вот уж кто буквально распухал от восхищения! Впрочем, вовсе не так, как мои бесчисленные поклонники, а по-особенному, по-юнгервиртски!

– Теперь, – хрипел этот низвергатель авторитетов, – ты на вершине Эвереста, Кибитц. Забрался – выше некуда. Я не только могу, но и просто обязан говорить тебе «ты», потому что ты, Кибитц, – явление для всех, и я преклоняюсь перед тобой. Надо же: извергая потоки критики, которую никто более позволить себе не смеет, ты спасаешь руководство страны! Ты стал вентилем существующего режима, предохранительным клапаном коммунизма. Ты даришь людям иллюзию возможности высказывать все, что они думают. После каждой твоей передачи твоим поклонникам кажется, будто еще на одно развенчание жизнь их сделалась лучше, чище, содержательней. Зло названо своим именем, и в единый миг все сделалось прекрасней. Вздор, ничего не улучшается, дорогой кумир миллионов, все остается по-прежнему. Хорошие новости есть только у тебя: например, ты купил себе Кадиллак. А партия может спать спокойно. А болото, в котором все мы погрязли, стало еще более непроходимым. Ты великий баловень судьбы, Кибитц. Ты сделался официальной оппозицией коммунистическому величию, а заодно и богатейшим человеком. Ты выиграл жизнь по всем направлениям. Вот только одно ты, пожалуй, все-таки проиграл. Да, проиграл.

– Вот как? И что же?

– Сущую малость, Кибитц: единственного сына своего – только и всего…