Za darmo

Кибитц

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Сделавшись истинным поляком, как все другие, я вольно или невольно причислил себя к нации, которая двуличие возвела в ранг житейской мудрости. И вовсе не потому, что теперь я был в состоянии совать чаевые, не чураться валютных сделок и прибегать к шантажу. Это по-прежнему давалось мне с трудом. Все-таки, я был до мозга костей швейцарцем, и подобные методы были мне глубоко отвратительны. Но я твердо постиг важную истину и примирился с ней: нет таких законов, которые нельзя было бы обойти. Я хорошо знал Ирену и знал, насколько неподкупной была она сама. Но я знал также хорошо, что, оказавшись в этом гнусном социальном болоте, она вымазалась в нем с ног до головы и научилась играть по его правилам. А кто упрямо противопоставлял себя этой реальности, не желая примириться с ней, тот оставался неисправимым Дон-Кихотом, заслуживающим разве что едкой насмешки окружающих.

Впоследствии, когда Ирена прибегала к этим ее трюкам, я больше не испытывал решительно никаких терзаний, ибо знал, что это – всего лишь необходимость, что иначе не получится. Ибо трюки эти целиком и полностью составляют особенность польской нации, что-то вроде спортивного увлечения, простого и естественного способа обходить бесчисленные параграфы. Более того, эти трюки являют собой некую занимательную форму выражения неприятия противоестественных правил жизни, навязываемых правителями. Кто ловко мошенничает, тот совершает патриотический поступок.

Вот так, господин доктор, таковы правила игры. Таковы реалии.

Я вижу, вы с отвращением воротите нос, однако – не торопитесь судить! Даже в этом царстве правового беспредела существовал некий предел, своего рода, сдерживающий фактор. Жертвами всеобщего презрения и доносительства становились, как правило, деляги, великие комбинаторы, закулисные заправилы темных делишек. Так называемые паразиты общества, всеми ненавидимые рудименты якобы здорового социального организма, которые, по трактовке официальной пропаганды, отравляли повседневный быт трудящихся масс. Но тот, кто отравлял жизнь рядовым гражданам, был в общественном сознании сволочью, подлецом. Всякого, кто покушался обкрадывать маленького человека, доносил на своих коллег, лебезил перед начальством, общество зачисляло в отверженные, и с таким ярлыком он становился изгоем. Таких людей обходили десятой улицей, их бойкотировали по всем правилам всеобщего презрения.

Теперь я понял, почему люди сторонились и меня, почему не было у меня друзей. Меня подозревали в лицемерии. Я и в самом деле, был столь глупым, что меня воспринимали как инородное тело. Государство я не обкрадывал, темными делишками не занимался, и вообще, вполне уважительно относился к существующей системе. Таким образом, в глазах окружающих я мог быть либо жалким недоумком, либо искренним коммунистом.

Ирена натурализовала меня в Польше как нормального гражданина, и я тотчас почувствовал себя в своей тарелке. Я даже начал пить водку. Не то, чтобы сверх меры – я и теперь трудно переношу это пойло – но я отчетливо заметил: ничто так не сближало меня с этим народом, как лихие попойки. Я и сам невольно стал с симпатией относиться к пьяницам и к тем, кто в корыстных интересах всячески обходил закон. Это не мешало мне оставаться инородным телом, но мало-помалу окружающие стали воспринимать меня. Я все еще не был истинным членом семьи, но все-таки состоял в браке. Поскольку же в их глазах Ирена была, как говорится, человеком своим, известная мера всеобщего доверия перепадала и мне. Моим «Народным трибуналом» я пробудил энтузиазм трудящихся масс, а моей связью с Иреной снискал, к тому же, и благосклонность окружающих меня людей.

И еще: у меня появился пес. Он был во всех отношениях изгоем, безродной дворнягой, столь отвратительной, что рядом с хозяином его воспринимали как объект некой нарочитой демонстрации наплевательства: кто держит возле себя такую тварь, рассуждали люди, тот вообще не от мира сего. Это явно какой-то бунтовщик, разделяющий жалкий жребий своего безродного спутника. Создавалось впечатление, что, якшаясь с Хашеком, я открыто, в доступной мне форме, выражаю гражданский протест против существующего положения вещей, и эта моя демонстрация восхищала окружающих.

Словом, долгожданный праздник пришел и на мою улицу. Мои передачи живо обсуждались на всех углах. Имя мое не сходило с газетных полос. Восхищенными взглядами поклонников провожали меня прохожие. Не удивительно, что вскоре и сам я уверовал в собственную исключительность, а это – столь же пленительно, сколь и опасно. Разве не так, господин доктор?

46

Господин Кибитц,

для меня ни в малейшей степени не удивителен тот факт, что вы уверовали в собственную исключительность. Скорее, напротив: наконец-то вы стали видеть себя в истинных пропорциях. Потребность самообожествления, маниакальный поиск новых фетишей, эдакий безотчетный нарциссизм – характерные симптомы вашего недуга. Людям, страдающим им, свойственно раздувать из мухи слона. Какой-нибудь карлик, нечаянно ставший жертвой случайно сложившихся обстоятельств, в их глазах превращается в гиганта-мученика. Вы додумались до бредовой идеи притащить в телестудию абсолютного идиота и протолкнуть его на должность руководителя отдела только за то, что он был уродом, а тот, ко всему, оказался еще и законченным психопатом, который на глазах скучающей толпы полоснул себя ножом по венам. Ваше окружение кишит слабоумными, которые из сострадания или терзаемые чувством собственной вины возвысили вас. Выходит, для появления на вашем горизонте этой самой «Огненной Лилии» время было самое подходящее. Хоть бы она и вовсе не обладала всеми теми качествами, которые вы ей приписываете, одно несомненно и важно: обеими ногами стоит она на грешной Земле. Впрочем, вы уж и намекнули вскользь, что эта женщина капитально засадила вас в польское болото, и этим намеком вы, как бы, приготовили для себя запасной выход для последующего возможного отступления, а проще говоря – поспешного бегства из этого придуманного вами «Двадцать Первого Века». Вот это, пожалуй, и настораживает, хотя, признаться, тоже не слишком. Гораздо более существенным кажется мне одно вскользь высказанное вами откровение: вы обещаете до конца дней ваших молиться за Алису. В другом месте этого письма – еще один прелюбопытный намек: уж не является ли, дескать, ваша дворняга специальным порученцем самого Всевышнего – и далее по тексту… А это уже не просто – с языка сорвалось! Все чаще и чаще замечаю я в вас приступы религиозного затмения, и на этом факте хотел бы несколько задержаться.

Не поймите меня превратно, господин Кибитц, сами по себе приступы религиозности вовсе не пугают меня. Боюсь лишь, что корни их глубоко застряли в почве, отравленной угрызениями совести. Я нахожу странным, что, отвергнув бывшую супругу, вы, тем не менее, готовы всю оставшуюся жизнь молиться за нее. И что безродной дворняге вы приписываете чуть ли не божественную миссию только потому, что не слишком жалуете этого несчастного пса и не находите в себе ни терпения, ни охоты отвечать на его привязанность. Религиозность как отдушина для утешения угрызений совести – штука сомнительная, она никак не сближает человека с Богом. Это, скорее, похоже на сделку: вы молитесь Ему, и Он в отместку отпускает вам грехи. Лично мне, знаете ли, в таком деле ближе позиция более бескорыстная, но у вас все непременно должно иметь статус сделки, даже духовное соглашение с самим Господом…

Впрочем, оставим это.

Итак, благодаря связи с Иреной, вы сделались любимцем публики. Само по себе – это не хорошо и не плохо. Но вы говорите о болоте. Вы пишете, что угодили в самую трясину. Я усматриваю тут двойственный смысл: либо вы, наконец, примирились с реалиями и, следовательно, сами сделались реалистом, либо вы ищете предлог, чтобы изобрести себе новый идеал. Эдакий польский миф: место под солнцем между пьянством и героизмом. Чтобы судить конкретно мне нужно больше узнать об этой новой фазе вашей жизни.

47

Уважаемый господин доктор,

новая фаза моей жизни – я называю ее фазой натурализации – кроме прочих эпитетов, которым она соответствует, сильно напоминает посещение театра. Представьте себе, дают «Талисман» Иоганна Нестроя. Публика неистовствует, а я спрашиваю себя – что, собственно, так потрясло их? «Талисман» – далеко не лучшее, что вышло из-под пера этого театрального многостаночника. Может быть, они просто лучше знакомы с этой пьесой? В ней рассказывается история одного изгоя, который везде и всюду был объектом насмешек и издевок только за то, что выделялся из общей среды пышной огненно-рыжей шевелюрой. И вот однажды он раздобыл парик и стал скрывать под ним предмет своей индивидуальности. В этом новом обличье заурядного блондина он как бы растворился среди всех остальных и стал делать карьеру.

Повторяю – это далеко не лучшая пьеса Нестроя, но тема ее, надо признать, весьма актуальна: чтобы иметь успех в жизни, нужно уметь маскироваться, приспосабливаться. Нужно научиться плавать под чужим флагом, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания…

Эта пьеса весьма и весьма характерна для поляков, и потому они отлично понимали всю драматургию этой комедии. Для них было истинным наслаждением смотреть, как разыгрывается сюжет. А столь выразительного актера я прежде не видел: он играл отверженного и хорошо понимал, кого он представляет! Ненависть ко всему миру так и рвалась наружу из его сердца, у него был взгляд свирепого тигра, в их глубине пульсировала ярость, а голос его был исполнен разрушительной силы.

В антракте, в фойе, кто-то вдруг подлетел ко мне и эдак бесцеремонно ткнул меня под ребра. Я не сразу узнал, кто это. Внезапно меня осенило: да это же Бронек! Ну конечно же, Бронек, возлюбленный Хайди, которого я с тех пор ни разу не встречал. Вспомните, господин доктор: тогда еще, встретив Бронека, я страдал от сознания, что не являюсь чистым листом, и тем не менее, всячески избегал заболеть собирательством собственного опыта. Теперь я вспомнил, с какой подозрительностью Бронек встретил меня тогда, как он, смакуя детали, рассказывал о своих мытарствах и заблуждениях, и при этом буквально сверлил меня своими лягушечьими глазками. А тут он панибратски полез обниматься, приговаривая, какой, дескать, я молодец. Что он внимательно следит за моими передачами и считает, что мой «Трибунал народа» – единственное, что есть стоящего во всем этом дурацком телевидении. Что сам он и трое его приятелей являются искренними поклонниками моей программы:

 

– Вы даже не представляете себе, господин Кибитц, как много значите вы для нас! Вы сумели достойно облачить наш гнев в правильные слова и тем направили нашу ярость в должное русло. Мы почтем за честь как-нибудь при случае встретиться с вами у нас…

Я стал весь расти, как теплое тесто на дрожжах. Его слова были медом для моих ушей, но я стал изображать неловкость и попросил Бронека оставить эти его хвалебные причитания. Пусть, дескать, лучше он поделится со мной своими впечатлениями о сегодняшнем представлении, и в особенности – об исполнителе заглавной роли.

– Исполнитель главной роли? Да это же Лешек, мой давний приятель по сиротскому дому. Он из нашего квартета.

– Да вы еще и музицируете?

– Ах, нет, господин Кибитц, упаси боже! Мы играем в покер и просто треплемся.

– О чем же?

– Обо всем. О ваших передачах, например.

– А как все-таки вам мощь его исполнения? Я, например, ничего подобного еще не видел.

– Он поляк, и этим все сказано. Как и большинство из нас, он побывал в преисподней. Но Лешек прошел все семь кругов ада – в этом его отличие.

– Глаза у этого человека – не передать! И Откуда только черпает он весь этот жар?

– Видите ли, мы, поляки, народ, который столетия был кругом обделенным. Все вместе и каждый в отдельности. Великий народ, который принудили играть роль карлика. Нас держали за выродков рода собачьего, вечно вынуждали вилять хвостами – перед всеми. А нам, напротив, неудержимо хотелось кусаться. Жалкая участь: будучи посаженными на толстенную цепь перед дверьми собственного дома, валяться в пыли и тихо скулить от беспомощности…

– Ваш друг – талантливейший актер.

– Все мы – талантливые актеры. Мы ведем двойную жизнь: одну – для себя и другую – для публики. Дружно изображаем скопище пьянчуг и негодяев: хлещем водку и бессовестно воруем. Но, в действительности, так мы выражаем наш общий протест. Впрочем, о чем я говорю? Все это вы знаете не хуже меня. И даже гораздо лучше, насколько я могу судить по вашим передачам.

Знал бы он, господин доктор, сколь ничтожны были мои представления! Никакие! Но я постигал реальность, только, пожалуй, слишком медленно.

– А как сложилась ваша жизнь после той нашей встречи? – спросил я Бронека не без тайного подтекста.

– Грех жаловаться, – ответил он, – изучал педагогику и стал директором государственного приюта. Все мои товарищи сделали карьеру, потому что у каждого есть свой талисман. Лешек, как видите, знаменитый актер. Третьего мы называем дядюшкой. Он редактирует атеистический ежемесячник. Четвертый – это наш профессор, преподает в Варшавском университете. Все четверо – круглые сироты, и, как видите, все поднялись…

– Тогда объясните мне, чего вам недостает, если жаловаться, как вы сказали, вам грех? С таким искренним жаром говорите вы о ненависти, о злости… А вам следовало бы молиться на эту систему, быть ее оплотом.

– А вы загляните к нам, господин Кибитц, как-нибудь в выходной день, когда мы перекидываемся в картишки.

– И все-таки, ответьте на мой вопрос: на что вам жаловаться…

– А мы и не жалуемся. Мы носим парики. Как герой пьесы Нестроя, которую мы с вами сейчас смотрим.

– Вы скрываете ваши лица под маской, хотите вы сказать, и разыгрываете спектакль?

– Именно. Мы разыгрываем роли обездоленных сирот, окружающие сочувствуют нам, и это нас устраивает.

– Но вы и есть сироты – что же тут разыгрывать?

– Чем проникновенней мы играем, тем круче лестница, по которой мы поднимаемся. Мы – дети нации. Всем, что мы имеем, мы обязаны государству. Государство – нам отец родной, и отец этот вправе рассчитывать на нашу благодарность. Но во всякой ответной благодарности есть что-то от сделки, и потому она всегда оставляет чувство неловкости. Государство заботится о нас, а мы за это служим ему опорой…

– Так все-таки служите?

Бронек смотрел куда-то поверх моей головы. Рядом со мной стоял некий господин в темно-синем костюме.

– Обернитесь, – почти прошептал Бронек, – только незаметно. Там стоит один мой приятель, которому очень хочется знать, что я отвечу вам.

– Тогда лучше вовсе не отвечайте!

Бронек пристально посмотрел на человека в темно-синем костюме и сказал достаточно громко, чтобы слышали окружающие:

– Я люблю наше государство от всего сердца. Я, можно сказать, родился членом партии и мечтаю умереть за идеалы коммунизма. Аминь!

Звонок известил об окончании антракта. Мы вернулись на свои места, и спектакль продолжился.

В тот вечер не случилось больше ничего, достойного внимания, и мне хотелось бы теперь вернуться к Вашей гипотезе о том, что в те дни я, будто бы, то ли подвергся религиозному угару, то ли разыгрывал из себя святошу. Абсолютно не согласен с Вашими представлениями, господин доктор, и начисто отвергаю их! Ни тогда, ни после я не участвовал в каких бы то ни было ритуалах. Официальная церковная литургия вызывает во мне идиосинкразию. Я всегда считал ее лицемерием, которое лишь засоряет уши Богу. Но, я не отрицаю, что именно в тот период состоялось мое первое соприкосновение с Богом. Выпавшие на мою долю жизненные потрясения побудили меня к коренному переосмыслению собственных поступков. Я должен был уяснить, наконец, где проходит граница между добром и злом, поскольку расторжение брака с Алисой, головокружительные приключения с Иреной и внезапное появление на моем горизонте этого странного пса поставили передо мной такие вопросы, которые оказались несоизмеримыми с масштабами моих прежних представлений о порядке вещей.

Вам в это трудно поверить, господин доктор, но я действительно метался в исканиях Бога, когда, следующим воскресеньем, воспользовавшись приглашением Бронека, я отправился на встречу с квартетом, о котором он говорил.

Бронек просил меня прийти без Ирены – это неприятно задело меня, поскольку из нашей связи мы не делали тайны и по возможности проводили вечера вместе. Это, дескать, будет мальчишник, сказал Бронек, и присутствие на нем особ женского пола по понятным причинам было бы нежелательно. Мне эти «понятные причины» были отнюдь не понятны. Мальчишники вообще были не в моем вкусе. Мне скучны эти посиделки, в них видится эдакий кружок заговорщиков, в котором недовольные вояки шепотом вынашивают свои тайные планы. Есть в них что-то от тайных притонов для трусливого самоудовлетворения неуемной похоти, в которой нет ничего ни эротического, ни просто возбуждающего. И вообще, от подобного рода междусобойчиков всегда исходит какой-то тошнотворный дух отхожих мест.

Но приглашение было принято, и отступать было некуда. Внутренне я приготовился провести скучнейший вечер, наполненный чугунной усталостью, плоскими шутками и бессодержательными историями, поросшими мхом.

Встречались у профессора. Он занимал маленькую квартирку, предоставленную ему факультетом. Здесь, по заверениям Бронека, мы были среди своих и могли без оглядки говорить о чем угодно. Профессор, к тому же, имел в своем распоряжении небольшой холодильник, заполненный изысканными алкогольными напитками.

Что бы это значило? Всякого рода хмельные изыски меня вовсе не впечатляли. А в голосе Бронека было что-то заговорщическое. Этот, казалось бы, самый незаурядный человек из всех, кого мне доводилось встречать, с таким придыханием говорил о каком-то холодильнике с дурацким пойлом! И в этом видел он успех своей карьеры? Или за то время, что мы не виделись, он опустился до уровня заурядного обывателя?

Профессорское пристанище противоречило всем моим представлениям о нем. Меня встретил хозяин и пропустил в свою – как бы это помягче сказать – экстравагантную прихожую. Все ее стены были остеклены и превращены в аквариумы. В ядовито-зеленой мути скучно плавали экзотические рыбы с пестрыми извивающимися хвостами. А кухня и вовсе производила впечатление чего-то таинственного: никакой посуды, никаких столовых приборов. Более дюжины планетариев, напольных часов, индукционных машин и архаичных химических сосудов. Обтянутый плюшем единственный деревянный стул посредине комнаты и уже упомянутый холодильник в ее дальнем углу. Похоже, пищу здесь не готовили и не принимали. На всем лежала печать полной невостребованности, казалось, сюда не ступала нога человека из плоти и крови, отчего живой дух здесь так и не поселился. Вместо этого воздух был наполнен отвратительным запахом фосфора и углеводородов, физических инструментов и вызывающих тошноту химических реактивов.

Жилая комната производила впечатление еще более жуткое: книжные шкафы от пола до потолка! Тысячи книг, зачитанных до дыр и вконец истрепанных, были похожи на трупы воинов, истерзанные в долгой и жестокой схватке. Куда ни глянь, всюду валялись рукописи вперемешку с изломанными перьями, высохшими до дна чернильницами, карандашными огрызками и дюжинами полусухих ластиков. Последние, кстати сказать, являются для меня неким индикатором состояния духа их владельцев: сколь велик еще в них запас жизненных сил. Частое стирание написанного – это проявление, так называемого, синдрома Гамлета. Такие люди крайне неуверены в себе и склонны к суициду.

Да, в этом жилище меня охватил ужас: было такое чувство, будто все оно сотню раз переписывалось набело, вновь стиралось затвердевшим ластиком, от которого кругом оставались безобразные следы многочисленных подтирок. И что это не жилое помещение вовсе, а могила, в которой некто, кормя пучеглазых безмолвных рыб, отчаянно греб против течения собственной судьбы. Рассыпанные повсюду крошки ластика свидетельствовали о том, что бессмысленная возня эта и вообще – всякое проявление жизни – здесь давно окончено. Неудержимо захотелось бежать отсюда прочь, куда глаза глядят, но, опять же, отступать было слишком поздно.

От безысходности, в которой я оказался, мне не оставалось ничего другого, кроме как опуститься на стул и молча наблюдать за хозяином, который сыпал какие-то крошки в аквариум. У него было лицо летучей мыши. Большие глаза навыкат были, скорее, предназначены для того, чтобы слушать, чем для того, чтобы видеть, черные, как смоль, волосы были растрепаны. Все это дополняли мясистые губы, длинные когтистые пальцы, неестественно тонкие и сухие.

Профессор окинул меня изучающим взглядом и неожиданно спросил, не еврей ли я. Он, дескать, рад принять меня в своем доме, поскольку он знаком с моими передачами и восхищен ими. Разумеется, я еврей – как же иначе – только евреи способны…

В дверь позвонили. На пороге появился Бронек, следом вошел Лешек, тот самый исполнитель главной роли в спектакле «Талисман». Я встал и подал обоим руку. Здороваясь с Лешеком, я поздравил его с блистательной игрой:

– Мне довелось видеть немало постановок Нестроя, – сказал я, – но эта затмевает все другие. Вы непревзойденный комедиант! Столько бойцовского задора, искреннего презрения…

Опять звонок в дверь. На сей раз – «Дядюшка». Вначале мне бросилась в глаза только его голова, вернее, лицо, на редкость пропорциональное, с прекрасными чертами мраморного божества. И лишь потом, спустя несколько мгновений, я увидел, что передо мной – инвалид: дряблый, немощный монстр на пластмассовых протезах ярко-малинового цвета.

– Значит, – неуверенно выдавил я из себя, – вы и есть четвертый в этом союзе? Я лишь кое-что слышал о вас, но вы мне весьма любопытны.

– Любопытен? – усмехнулся он, – очень мило с вашей стороны! Вероятно, это потому, что я – такое страшилище. Жуткий призрак. Я знаю, что людей тошнит от моего вида, но они лишь лицемерно притворяются, что вовсе не замечает моей безобразности.

– Меня зовут Кибитц. Я действительно очень рад познакомиться с вами. И никаких задних мыслей, если не возражаете.

– А меня зовут Дядюшка. Эта кличка прилипла ко мне еще в приюте. За то что у меня, вроде бы, есть семья, но я, на самом деле, вне ее. Меня просто терпят. Эдакий дядюшка из дальних родственников…

– Не относитесь серьезно к его словам, господин Кибитц, – с улыбкой заметил Лешек, вступая в наш разговор, – он говорит так, полагая что этим облегчает нам задачу обходиться с ним. Вверху он бог, а внизу – чудовище. Он внушил себе, что нам трудно переносить его облик. Я лично нахожу его вполне сносным. Мне доводилось видеть нечто гораздо более отвратительное. А что скажете вы, господин Кибитц?

Несносный парень! Ну что могу я на это ответить?

– Актеры все так деликатны, как вы? – вместо ответа уклончиво спросил я.

 

– О, нет, – ответил он, присаживаясь к игорному столику, – но все инвалиды – сверхчувствительны. Они полагают, будто все говорят противоположное тому, что думают о них. И когда я говорю, что он вполне сносен, он убежден, что в мыслях у меня нечто абсолютно противоположное. И что в итоге? Сносен, но не совсем… Я и сам неплох – не так ли?

– Как давно сделались вы комедиантом?

– С тех пор, как жизнь вынудила меня лгать и притворяться, – ответил Лешек, беря с полки колоду карт, – с тех пор, как начал ощущать самого себя. Каждый поляк должен ощущать себя самоё, иначе он обречен.

– Вы закончили актерскую школу?

Он посмотрел на меня так, будто я прямо сейчас свалился с неба:

– Помилуйте, разве я похож на балаганного шута? Художник – он или есть, или его нет! Мастерству актера я учился в академии под названием «Улица».

– То есть?

– Когда я воровал хлеб у пекаря, я должен был изображать невинное дитя. Когда я, не имея входного билета, пробирался в кинотеатр, я одаривал контролера такой ослепительной улыбкой, будто мы с ним были однокашниками. Когда я разукрашивал фабричные стены запрещенными плакатами, я изображал школяра, который выставляет здесь свою работу на всеобщее обозрение. Вдоволь нарезвившись с девчонкой и не имея денег, чтоб расплатиться, я заявлял вальяжно, что через секунду вернусь, возьму только портмоне, которое, кажется, забыл в такси.

– И как реагировали на это ваши родители?

Лешек побледнел. Он тасовал карты и раздавал их партнерам:

– Но у меня нет родителей, господин Кибитц! – он даже закашлялся от нелепости моего вопроса.

– То есть, вы такой же Христос-младенец, как Бронек? Непорочное зачатие…

– Все мы дети Христовы. И даже наш Профессор, хотя он и еврей. Впрочем, наш Спаситель тоже был одним из них. У меня не было родителей. Я был зачат от одного бродячего паяльщика. Школу я посещал в Силезии, покуда однажды не заявил, что Сталин – организатор массовых убийств. Тогда это говорили все, но лишь в рукав, когда никого не было рядом. Учитель высек меня до полусмерти и орал при этом, что я урод, и что я должен навсегда исчезнуть с глаз. Моя мать была сукой, которая таскалась с немцами, и я, соответственно, был сукиным сыном низшего пошиба.

Лешек скинул две карты:

– Беру две, пятьдесят сверху. Так вот, господин Кибитц, – продолжал он, – все тело у меня горело. От боли и стыда. На карачках я выполз из школы, чтобы никогда больше туда не возвращаться. Потом попрошайничал по всей стране и, наконец, очутился в Закопане. В приюте, куда меня приняли сразу и без лишних вопросов. Открыть карты? Извольте: три короля. У кого больше? Ни у кого. Тогда продолжим.

– И как долго оставались вы в приюте?

– Вы будете смеяться: пока Ариэль не назвал меня выродком.

– Ариэль? Кто это еще?

– Вот этот самый, наш профессор. Сам он был хуже выродка. Он еврей, убивец бога. Но самый умный негодяй во всей округе. Он знал все – все!

Было очевидно, что эту свою душещипательную историю Лешек рассказывает не впервые, тем не менее, товарищи слушали его с неподдельным вниманием. Неподвижно сидели они на своих стульях и косились в мою сторону. Позже я узнал, что моя персона интересовала их гораздо больше, чем Лешек с его избитыми россказнями. По сути, я проходил испытания, вовсе не подозревая об этом.

– Но он вовсе не хотел обидеть вас, – сказал я, не имея задних мыслей, – он сказал «выродок», как, не задумываясь, говорят, например, «висельник» или «сволочь». Не думаю, что в сказанное он вкладывал сколько-нибудь серьезный смысл.

– Само собой, господин Кибитц, просто брякнул – не более того. Так понимаю я сегодня, но тогда… Тогда я врезал ему по роже.

– Но позже вы помирились?

– У меня не было времени мириться с ним во второй раз, и я опять сбежал. Я покинул приют и отправился на поиски моей матери. Я должен был всем доказать, что никакой я не выродок.

– Это было так важно для вас?

– Важнее всего на свете! Я ведь был ничто. Меньше, чем ничто. Я понятия не имел, кто мои родители. Даже имени своего я не знал. Паяльщик котлов называл меня Лешеком, так Лешеком я и остался. Я не помнил никого из родни и понятия не имел, кому вообще обязан я моим появлением на свет. Четыре короля говоришь? Недурно, но у меня четыре туза! Порой мне снилась женщина с золотыми волосами. На этот раз сдает Бронек! Женщина с белоснежной шеей и кротким взглядом. Один и тот же сон видел я. Бронек ходит, он же сдавал! Мне снилось, что она склоняется надо мной, и я целую ее соски. Все тот же сон, все та же греза и все тот же вопрос: кто моя мать? Где она? Знает ли она о моем существовании? Учитель говорил, что она сука, но он в моих глазах был лжецом. Ладно, а кто мой отец? Я должен был разузнать все это – иначе я не мог.

Потрясающе: все трое слушали Лешека и дружно разглядывали меня. Что им от меня нужно? Я и предположить не мог.

– Вам непременно нужно было докопаться до этого? – спросил я, – но вы ведь талантливейший человек, известный мастер сцены. Какое вам дело до вашего отца? Ваше прошлое, полагаю я, уже не имеет никакого значения. Одно настоящее достойно внимания…

– Не имеет значения? Что вы в этом понимаете? Мы живем в Польше. Да у нас здесь сущий патриархат, некое гимнастическое общество католиков. Если у нас кто-то и ценится, так это отец. Все здесь вращается вокруг патриарха, вокруг отца. Вокруг его авторитета, который мы обожествляем и ненавидим одновременно. До самой смерти восстаем мы против отца и остаемся при этом недозревшими подростками. Бойскаутами. Потенциальными солдатами для грядущего бунта против власти. Двести сверху, господа! Что с тобой, Дядюшка, ты выходишь из игры?

Дядюшка сверлил меня своими мраморными глазами и продолжал молчать.

– И у вас были те же проблемы с отцом? – продолжал дознаваться я, понимая, что Лешек находился в самом начале истории.

– Разумеется, – ответил он, – хотя отца у меня не было. Человек без отца – сын греха, выродок, и потому я врезал ему по зубам.

– Кому?

– Профессору, конечно, хотя и сам он – внебрачный ребенок. Такая же безотцовщина. Но он, по крайней мере, знает, что отца его расстреляли. Вместе с матерью. А у нас, кто расстрелян, автоматически записывается в национальные герои. Даже евреи. Ариэль у нас дважды герой: обоих родителей немцы поставили к стенке, и, к тому же, он носит такое экзотическое имя. Ариэль! А я – всего лишь Лешек, как заурядный пастух коз. Мыльный пузырь – вот, кто я. Пустой пшик, который неизвестно кем выпущен… Я пытаюсь проникать в чужие души, потому что не имею собственной. Я хочу выглядеть, как кто-нибудь другой. Я меняю свой голос и разыгрываю роли классных мужиков. В надежде когда-нибудь стать таковым…

– Ты уж слишком себя жалеешь, – перебил его Профессор злорадным тоном, – каждый вечер тебя превозносят и забрасывают цветами.

– Go to a nunnery and if you marry, a fool![1]– с шекспировским величием продекламировал в ответ Лешек.

Меня просто подмывало проникнуть, наконец, в его тайну!

– Но вы, в конце концов, отыскали свою мать? – нетерпеливо спросил я.

– Откуда вы знаете это?

– Вы сами намекнули.

– Целый год я искал ее. Вначале я отправился в Забже, где мы когда-то обретались. Мы – это котловых дел мастер и я. В адресном бюро мне велели назвать мою фамилию. Я ответил, что у меня ее нет. Что меня вырастил один цыган, и фамилии его я ни разу не слышал. Он откликался на «Паук», выходит, и я – Лешек Паук. К тому же, у моего отчима были тонюсенькие ноги, как у паука. И все-таки, не унимались они, назови твое настоящее имя. Если ты не знаешь его, мы ничем тебе не можем помочь. Не знаю, упрямо отвечал я, потому я и хочу найти свою мать. Тогда они спросили, помню ли я, как она выглядит. Мне кажется, отвечал я, что у нее были длинные белые косы. Они посмеялись надо мной и заявили, что в таком случае я должен искать ее сам.

1«Если уж вам так хочется замуж, дура, то отправляйтесь-ка лучше в монастырь!» – (агл.) – эту обидную фразу бросает Офелии Гамлет, который никак не может простить матери кровосмесительного брака с ненавистным ему дядей. (Прим. Переводчика).