Za darmo

Кибитц

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Мне хотелось бы хорошо понимать, пани Жиманьяк, стоит ли это дело того, чтобы ради него рисковать шеей.

Очаровательный цветок персика, как ошпаренный, вскочил со стола и предстал передо мной, исполненный благородной ярости:

– В Библии повествуется о Деборе, судье Израиля, которая вознамерилась поднять свой народ на войну. Против десятикратного полчища Ханаанеян. Мужчины спросили ее: "Мы победим?" "Нет, мы не победим!", – ответила Дебора, бросив на них полный жалости взгляд. "Но почему же?! – недоуменно переспросили мужчина. "Потому что вы спрашиваете!" – ответила им мужественная женщина.

– Вы намекаете на то, что мы должны решиться на этот шаг, независимо от того, чем это все для нас обернется?

– Я хочу сказать, – ответила моя новоявленная помощница, – что я принесла вам самый взрывной материал из всех, что там вообще имеются.

– Вы в этом уверены, пани Жиманьяк?

– Абсолютно, потому что именно этот приговор обнажает всю ложную суть нашей повседневности. За свой первый удар топором эта несчастная Бьялак была оправдана на основании хотя бы и чисто теоретической предпосылки о равноправии женщин, в том числе и равном с мужчинами праве на самооборону. А за второй удар она была приговорена к семи годам тюрьмы. Это является иллюстрацией огромной пропасти между теорией и практикой. Уголовный кодекс, как известно, больше склонен принимать сторону униженных. У них должно быть право защищаться. Но не переступать при этом известных границ владений господствующего класса. Чему вы так удивлены, господин Кибитц? Вас смутило мое утверждение о том, что мужчины у нас являют собой господствующий класс? Вы придерживаетесь иного мнения? Стоило какой-то женщине положить конец рабству – пусть даже ее понесло, и она во второй раз приложилась топором к башке неуемного зверя, превратившего ее жизнь в кромешный ад, как ее тут же засадили в тюрьму. Еще бы: судьи не преминули вспомнить святой завет – не убий. Между тем, то и дело секут головы противникам существующих режимов. Огнем и мечом истребляют людей, осмеливающихся скопом выступить на защиту своего достоинства. Как же насчет святого завета? Вы, например, имеете представление о том, что творилось в Познани?

– Я был там лично, пани Жиманьяк.

Лицо моей помощницы покрылось легкой краской стыда. Такого она от меня не ожидала. Она, видимо, держала меня за эдакого глупышку, трусливого простачка, который весь трясется перед выходом на публику.

– Семь лет заключения для этой несчастной, – продолжала она, явно умерив тон, – лучшее подтверждение тому, что революция свершилась, но только для мужчин и членов партии. Все прочие должны молчать и не высовываться. Я прошу вас, господин Кибитц: давайте сделаем эту передачу, и вы сами убедитесь, что камня на камне не останется…

Она заманила меня, господин доктор, в ловушку. Ей удалось вытолкнуть меня на скользкую дорожку, и с этой минуты я сделался заложником собственного проекта. Вольно или невольно, но я был вынужден стать героем.

Двумя месяцами позже, будучи по уши втянутыми в этот сюжет, мы ехали в Собиение на премьеру моей программы, которую я так и назвал: "Народный трибунал".

Если вы спросите меня, господин доктор, испытывал ли я нервозность, кривить душой не стану: да, испытывал. Да еще какую: меня буквально трясло от страха! Я хорошо понимал, чем кончится вся эта авантюрная затея. За месяц, проведенный в Собиение, я изучил участников моей драмы в мельчайших подробностях. Всех без исключения жителей этого местечка я подверг скрупулезному допросу, и мне было известно отношение каждого из них к тому страшному событию и к его участникам. Осталось выяснить единственное: что думают зрители? Как реагируют люди, далекие от всего этого? Это было уравнение с тысячью неизвестными. Мой эксперимент, весь его замысел, был дерзостью абсолютно авантюрного свойства. Ибо, будучи, по сути, отчаянной игрой с основополагающими принципами существующего режима, он являл собой смертельную пляску с факелами на пороховой бочке. Никто прежде не осмеливался на подобное. Людям просто была предоставлена возможность высказаться, дан шанс излить желчь перед включенными камерой и микрофоном. Мой «Трибунал» являл собой по сути каскадерский прыжок отчаяния с Эйфелевой башни. Шансы пережить его и выйти из воды сухим были нулевыми. Ирена предупреждала меня: не останется камня на камне, и она оказалась не так уж далека от истины.

Стоял изумительный зимний день кристальной прозрачности и белизны. Бережно укрытая сверкающим пухом земля аппетитно похрустывала под колесами нашего автомобиля. Телевизионная передвижка уже дожидалась нас позади церкви. Деревенские дети прижимали любопытные носы к ее заиндевевшим стеклам, стараясь разглядеть расставленную внутри диковинную аппаратуру, которую видели впервые в жизни. Ни одна душа в округе еще не ведала о существовании телевидения. На площади перед церковью были установлены камеры. Кутаясь в грязные самотканые покрывала из овечьей шерсти, местные крестьяне с любопытством толпились вокруг них. Воздух был наполнен мрачным напряжением. Речь шла о вполне заурядном уголовном деле: женщина, будучи в состоянии аффекта, убила своего мужа. Дюжины подобных историй были тут на слуху, но здесь всплывало нечто особенное. С сотворения мира всем все ясно и понятно: "Да убоится жена мужа, господина своего!" – так говорится в Библии. То, что сотворила Марья Бьялак, было преступным вдвойне: во-первых, против уголовного кодекса и во-вторых, против господствующего положения мужчины в обществе.

Я сам себя успокаивал – ничем плохим выбранная мною тема обернуться для меня не должна: Маркс и Энгельс ратовали за равноправие полов. В конце концов, речь шла об одном из основополагающих постулатов социалистического строя…

Впрочем, как показывал опыт недавних событий в Познани, с основополагающими постулатами не все у нас так просто и понятно.

Выходя из автомобиля, я почувствовал противное головокружение. Прямо посреди площади было установлено кресло для Марьи Бьялак, мужеубийцы. Я знал твердо: ни одна душа здесь не встанет на ее сторону. Здесь, в деревне, она была всеми проклятым изгоем. Никто и не попытается понять ее, если не считать адвоката, которого мы привлекли к передаче для того, чтобы как-то выразить словами мотивы ужасного поступка этой беспомощной женщины.

В центре Варшавы был установлен эйдофор – громадный экран, площадью в шестнадцать квадратных метров, с его помощью прохожие смогут видеть все происходящее здесь и как бы участвовать в процессе заочно. За экраном были установлены скрытые камеры и микрофоны. При желании я смогу не только отслеживать реакцию улицы, но даже приобщать зевак к задуманному мною действу. Только никто и предположить не мог реакцию, которая последует. Впрочем, Ирена не сомневалась: Земля сорвется со своей оси! Камня на камне не останется от прежних представлений.

У меня перехватывало дыхание. Я молчал, но неуемное волнение буквально пульсировало в моем горле. Два чувства разом – страх и стыд клокотали в нем. Страх перед предстоящим событием и стыд перед Иреной: она внимательно наблюдала за мной и, казалось, читала все мои мысли. А мысли мои крутились вокруг одного: не бросить ли, к чертовой матери, всю эту затею и, пока не поздно, бежать отсюда прочь? Подальше от этого богом проклятого захолустья!

Поздно. Слишком поздно! О том, чтобы увильнуть, не могло быть и речи.

Около пяти вечера ночь грузно опустилась на деревню. В окнах под соломенными крышами робко затрепетали тусклые огни свечей и чахоточный свет керосиновых коптилок: электрического света здесь было удостоено лишь здание партийного комитета.

Наша команда отправилась на пожарный двор. Ирена заказала для меня большой стакан водки и ломоть хлеба с салом, чтобы я, покуда все не кончится, оставался как бы в полунаркотическом состоянии.

До восьми часов оставались считанные минуты, когда вдруг разом вспыхнули все наши прожектора. Ровно в восемь я взял в руки микрофон, и все началось:

– Сегодня мы поведаем вам трагическую историю крестьянки по имени Марья Бьялак, которая в рождественскую ночь 1953 года убила собственного мужа…

С этими словами Ирена, как было договорено, ввела в кадр нашу героиню, нарочно доставленную сюда из тюрьмы.

– Могу я попросить вас, гражданка Бьялак, присесть в это кресло? – спросил я, стараясь громким голосом заглушить предательский стук в собственных висках.

– Гражданка, – перебил меня местный жандарм, – какая она вам гражданка, пан редактор? Отбросок общества она, а не гражданка! Гражданских прав она лишена.

Мне стало абсолютно понятно: либо я проявлю достойную твердость, либо все мое будущее обречено быть выброшенным на помойку. И я решительным тоном заявил, что он вправе высказываться тогда лишь, когда его спросят, и если это его не устраивает, он может убираться ко всем чертям. Его присутствие здесь сейчас абсолютно без надобности.

Я покосился в сторону Ирены и заметил, как она подмигнула мне. Счастье наполнило все мое существо, и с этого момента я говорил исключительно для нее. Меня перестало волновать, чем кончится вся эта затея. Я говорил дальше и чувствовал, как страх, который всего несколько минут назад сковывал всего меня, решительно отступает.

– Мы привели вас сюда, гражданка Бьялак, чтобы дать вам возможность еще раз оправдаться перед лицом миллионов телезрителей, всей польской общественности. Я никому не позволю перебивать и оскорблять вас. Пожалуйста, присядьте.

Крестьянка продолжала стоять. Она стояла и плакала в окружении трехсот жителей Собиение. Убежать отсюда она не могла бы никак, ибо со всех сторон была буквально окружена плотным кольцом.

Ее плач постепенно перешел в тихое всхлипывание, но когда я спросил – может быть, ей удобней отвечать на мои вопросы стоя, она вновь разразилась рыданием. Добиться он нее чего-нибудь вразумительного было невозможно, и я попросил прокурора зачитать его обвинительную речь, которая в свое время прозвучала на процессе. Он говорил напыщенно, не отрываясь от шпаргалки и завершил свою речь словами:

 

– Госпожа Бьялак оборвала человеческую жизнь. Ленин учил нас, что нет ничего дороже человеческой жизни. Убийство есть убийство, и оно должно быть жестоко наказано.

Я понимал, что речь прокурора целиком ложилась на душу жителям Собиение. Тогда я спросил его, совместима ли вообще безжалостность, к которой он призывает, с высокими принципами человечности и братской любви, которые мы исповедуем. Прокурор ушел от прямого ответа, заявив сердито и сухо, что к сказанному им ему нечего добавить. И тут в разговор вступил адвокат, который тогда еще, на процессе, взял на себя официальную защиту обвиняемой

– Вам хорошо известно, уважаемые граждане, – начал он, – что с некоторых пор в нашей стране задули другие ветры. Как минимум со времени событий в Познани некоторые прежние методы решительно осуждены и целиком отвергнуты нами. Менталитет резиновой дубинки остался в прошлом – надеемся, навсегда. И сегодня все мы хорошо знаем, к чему приводит безжалостность, которую с таким пафосом превозносит господин прокурор. И если бы дело Марьи Бьялак пересматривалось сегодня – нет, не на телевизионной площадке, а непосредственно в зале судебных заседаний, и не для простого развлечения, а перед лицом честных присяжных заседателей, приговор – я уверен – был бы совсем другим. В этом я могу вас заверить! Уголовное дело, которое мы с вами сегодня обсуждаем, является, если можно так выразиться, предтечей Познани, поскольку обвиняемая была в высшей степени побуждена совершить именно то, что она совершила, чтобы вырваться из цепей рабства, в котором пребывала. Она совершила преступление единственно из святого права человека, которое граф Мирабо, известный деятель Великой Французской революции, один из самых знаменитых ораторов и политических деятелей Франции, назвал правом на сопротивление. Сопротивление унижению, попранию человеческого достоинства, сопротивление тирании. Зарождавшаяся юриспруденция молодой республики исходила из этого важнейшего принципа. Граждане Парижа впервые за всю историю обратились к нему, когда рухнули неприступные стены Бастилии. Когда палачи старого режима были повешены на фонарях, и настал конец беспредельному господству класса неприкасаемых.

– Марья Бьялак, – продолжал он, – пошла в этим бунте дальше. Здесь, в этих богом забытых осколках средневековья, в этом захолустье посреди гнилого болота, называемого Мазовецким воеводством, где дома бедняков до сих пор не знают электрического света и нет нормальной питьевой воды, именно здесь сверкнул луч новой идеи: идеи решительного протеста. И тот, кто берет на себя смелость разглагольствовать тут об убийце, автоматически причисляет к ним парижскую чернь, соратников Ленина и неимущих из Познани, осмелившихся положить конец попранию их человеческого достоинства. Но являясь учениками Маркса и Энгельса, мы должны знать, что право борьбы против насилия принадлежит к числу святых прав человека.

– Марья Бьялак, – с искренним воодушевлением вел он дальше, – восстала против прозябания в угнетении. Шестнадцать лет терпела она, молча сжимая кулаки от беспомощности, но однажды, в святую рождественскую ночь, терпению ее пришел конец. Она убила злодея, который шестнадцать долгих лет безнаказанно совершал над ней животное насилие. Она, эта женщина, – я говорю со всей ответственностью – является Святой Иоанной нашей страны. Благодаря ей, 24 декабря стал для нас знаменательным Днем Сопротивления Насилию. И я надеюсь, уважаемые сограждане, что поступок Марьи Бьялак станет символом освобождения женщин. Более того: символом освобождения всех угнетенных.

Этот адвокат явно был самоубийцей! Бескомпромиссную, смертельную игру с собственной жизнью затеял он. Будто неведомый святой дух вдруг вселился в этого парня, отчего с уст его прямиком в уши бесчисленных телезрителей стали слетать слова, которые до сих пор никто на свете не осмелился бы произнести. Как минимум – вслух.

И тут в игру вступил сам черт, отчего вся моя затея готова была разлететься, как мыльный пузырь. С места поднялся партийный секретарь Собиение, который вполне заслуживал своего имени. Каждый заслуживает имени, которое носит, господин доктор, а я – и вовсе не исключение: вспомните, именно об этом я писал Вам в самом начале нашего общения.

Но этот партийный секретарь заслуживает своего вдвойне: его фамилия Желязо, что в переводе означает «Железо». Железная болванка, неприступно холодная, которая давным-давно выплюхнулась из ковша и застыла, как есть, и еще ни один инструмент не коснулся ее бесформенной поверхности.

– Этот адвокат что – ненормальный – или как? – прорычал он, вне себя от ярости, – какая-то сумасшедшая, как ни в чем не бывало, укокошивает своего мужа только за то, что тот побил ее! Выходит, каждая стерва может схватить топор и пришибить крестьянина с вполне хорошей репутацией за то лишь, что тот время от времени поколачивает ее с целью воспитания? Да этот господин защитник просто понятия не имеет, в какой стране он живет! Мы не во Франции живем, а в Польше. И у нас, слава богу, мужчины еще носят штаны. А кто не поколачивает свою жену, тот попросту размазня, тряпка! Без хорошей палки наши семьи просто развалятся, а вместе с ними – и вся наша страна…

Я понял, что контроль над передачей мною полностью потерян. Я видел на мониторах, что внешние станции буквально стоят на головах. Я стал переключаться с одного города на другой и увидел, что громадные телеэкраны на улицах Варшавы, Кракова и Вроцлава одинаково напоминали перегретые паровые котлы. На улице "Нови свят" – одной из центральных артерий столицы – толпа ревела от гнева: "Вот она, ваша партия! Без палки страна наша развалится на части. И кто не избивает свою жену, тот просто половая тряпка! Теперь мы все видим, за кого они нас держат: за скот, за свиней. Это они так говорят, будто речь идет только о женщинах, а подразумевают весь народ – всех нас поголовно. И покуда они будут втаптывать в грязь женщин, они будут делать это со всеми нами, со всей Польшей. Плевать нам на такую партию, она обобрала всех нас. Вот вам ваш коммунизм! Нами правят подонки, отребье, и это не только в Собиение, а во всей стране. Раньше мы были европейцами, а теперь русские правят бал в несчастной Польше…

Мои волосы встали дыбом. То, что прозвучало там, тянуло на пожизненный срок, и это – еще как минимум! Еще одно подобное высказывание, и с этой съемочной площадки я буду попросту сметен.

Я взглянул в сторону Ирены и встретился с ее ликующим одобрительным взглядом. Ради него решил я продолжать передачу и переключился на Краков. Там тоже бушевали страсти, но несколько иначе, чем в Варшаве. Может быть, более пристойно:

– Этот Залязо, – несся над толпой чей-то мощный голос, – сущий реликт, ископаемое минувшей эры. Конечно, вся эта партия не стоит ни гроша, но все-таки чуть больше, чем этот кусок бесформенного, насквозь проржавевшего, железа! И если он немедленно не будет изгнан из ее рядов ко всем чертям, я в клочья разорву мой партийный билет. Вы только гляньте, на кого он похож! И как мог такой людоед, тупой, как инфузория, этот типичный представитель всемогущественных неучей, быть поставлен местным воеводой? Да я лучше удавился бы в этом захолустье…

Один огромный монитор я велел установить и в Собиение. Пусть вся деревня видит, как расценивают уголовное дело Бьялак жители крупных городов. Такого здесь никогда еще не было. Из того затхлого болота весь мировой порядок виделся неоспоримым и непоколебимым, но теперь весь мир был обращен на них, и он, этот мир, рассудил совсем иначе. Совсем даже не так, как представил дело господин прокурор, и вовсе не так, как их местный партийный бонза с крохотными глазками и с его по-солдатски ежиком постриженным черепом.

Над деревенской площадью повисла мертвая тишина. И вдруг послышался голос – вначале очень робкий, едва слышный. Он нарастал и превратился в пронзительный крик:

– Я – ничтожество, простая темная баба. Когда я была ребенком, в нашей деревне не было ни одной школы. Я не умею ни читать, ни писать, но в моей голове тоже есть одна мысль. День и ночь терзает она меня вопросом: почему я такая жалкая пылинка в этом мире? Зачем вообще появилась я на свет? Почему меня выдали замуж за этого дьявола? Это был лютый зверь. Он никогда не разговаривал со мной. Я была для него плевком на оконном стекле. Он приближался ко мне лишь когда был пьян. Когда от него несло сивухой. И тогда он заталкивал в меня свой стержень и впрыскивал в меня свое семя. После этого он натягивал штаны и осыпал меня жуткими проклятиями. Он пинал меня в грудь и колотил по лицу. Это было для него нормальным. Все наши деревенские считают это нормальным. Пусть страшная молния выжжет ваши глаза! Пусть господь выдавит их наружу! Содом на вас и Гоморра! Я порешила бы любого из вас, и нет у меня страха перед тюрьмой. Там мне лучше, чем здесь. Там полно таких несчастных клопов, как я. Оставьте меня с вашим дурацким театром! Я хочу оставаться там, куда меня загнали. Я не вернусь больше в Собиение. Никогда!

Несчастная баба Бьялак намеревалась продолжить свои стенания, но тут к ней бросился один мужик, эдакий ризеншнауцер с пеной в уголках рта и торчащими вперед клыками. Это был Бойчук, деревенский учитель. Он кричал и размахивал руками, будто его ужалила оса. На вид ему было лет шестьдесят. Местный интеллектуал. Своим криком он буквально заглушил воющую женщину:

– Эта падаль, – прорычал он, брызгая во все стороны слюной, – самая бесчувственная бабенка во всей округе. Вы только взгляните на нее: в ней не осталось ничего женского. Это степной призрак. Она выглядит, как пересохшая айва. Ни рожи, ни кожи. А глаза такие бывают только у ведьм. Ее дочь училась у меня. Шесть лет подряд, и я клянусь всеми святыми, что только плетью можно было что-то вышибить из этого подонка. Все они – шайка злодеев. Закоренелых преступников. Такое отродье перевоспитанию не поддается. И тюрьма их не выправит. Скорее, наоборот, потому что там они вращаются среди себе подобных. Вы слышали, что она заявила? Что она хочет оставаться там, в тюрьме! Какой нормальный человек может жить с этой чумой? Да сама Пресвятая Дева потеряла бы терпение с этой чертовой бабой, а наше государственное телевидение, видите ли, берет ее под защиту. Как назвал ее этот милый господин из Варшавы – гражданка Бьялак? Топором зарубила своего мужа эта гражданка Бьялак. Безупречного крестьянина, которого никто никогда не мог в чем-либо упрекнуть. Я хорошо знал его. Руку на отсечение готов за него отдать. И куда только подевались былое послушание наше и порядок, которые по милости Господа отличали нас от других народов? Куда ушли старые добрые времена, когда, каждый поляк дважды подумает, прежде чем открыть рот, чтобы что-то сказать? А сегодня какой-то залетный адвокат смеет открыто заявлять, что убийство супруга – нормальный продукт прогресса. Представляете, день вопиющего кровавого злодеяния провозглашает он чуть ли национальным праздником! Как же далеко зашло у нас с этим прогрессом! Этот редактор – кто он, собственно, такой? Прислушайтесь-ка к его произношению. Оно у него совсем не похоже на наше. Один черт знает, откуда он взялся. И что вообще задумал он с этой своей программой? Уж не хочет ли он с помощью телевидения поднять бунт? Мы не должны допустить этого. Предлагаю…

Мне сделалось жутко страшно. Я отчетливо почувствовал, как вокруг моей шеи сжимается веревка. И если сейчас же не произойдет чуда, я пропал, и мои мечты о прекрасном цветке персика канут в вечность.

– Я считаю, – продолжал, между тем, свой лай окончательно разошедшийся ризеншнауцер, – что подобные чужеродные элементы следует обезвреживать. И не в тюрьму нужно сажать таких совратителей народных масс, а истреблять их под самый корень – раз и на всегда!

Школьный наставник сорвал восторженные аплодисменты толпы, а мой воспаленный мозг лихорадочно сверлила всего только одна мысль: как теперь выкручиваться из тупика, в который сам я себя загнал? Мне оставалась одно спасение: передвижные станции в крупных городах. Я вновь переключился на Варшаву. Тысячи телезрителей собрались там на привокзальной площади, невзирая на пронзительный ветер, который продувал ее насквозь. Кипение страстей не утихало и здесь. Люди беспорядочно галдели и заступались за меня:

– Этот парень в порядке. Оно говорит вам правду.

– Это так, но, в конечном итоге его расстреляют. Русские не допустят, чтобы у нас танцевали под польскую дудку.

– Пусть только посмеют! Если хоть один волос упадет с его головы, тут поднимется такое землетрясение, рядом с которым Познань покажется легким весенним ветерком.

– Он показал нам лучший спектакль, из всех виденных нами прежде. Мы не позволим долее дурачить нас. Довольно лжи, с этого момента мы хотим слышать только правду…

Почва уходила у меня из-под ног. Я крутил головой во все стороны высматривая Ирену. Именно в эту минуту она нужна была мне позарез, но ее и след простыл.

 

За церковью стояла наша передвижка. В боковом окне ее едва виднелась тень, которая энергично жестикулировала. Слава Господи, это она. Ирена прижимала к уху телефонную трубку и, похоже, ругалась с кем-то. Мое сердце окончательно упало: вот оно, началось! Звонок мог быть только сверху. Возможно, это был Шантцер. Может, кто и повыше. Мир завис на грани катастрофы, мои начальники не сомневались, что все это я ловко подстроил. Им была известна моя страсть к театру, и, вне всякого сомнения, я нанял пару актеров, чтобы они разыграли перед камерами крик народной души. Они ошибаются, эти мои начальники. Ошибался, впрочем, и я. Все происходящее перед камерами отнюдь не было отрежиссированным или в малейшей степени приукрашенным действом. Крестьянка была великолепна. Она показывала нам всем, что защищать себя человек должен сам. Страх ей уже не ведом. Перед нами была истинная польская женщина образца старых добрых времен.

И еще этот самый Кибитц: никакой он вовсе не засранец, который только поучает вас, где восседает Господь. Они готовы содрать с него кожу живьем, а он продолжает делать задуманное и не испытывает животного страха. Конечно, даром ему это не пройдет, но вся страна заступится за него, и если все-таки с ним что-нибудь случится, ему будет поставлен памятник…

О, боже – памятник! А я, между тем, мучительно жажду жить, господин доктор. Ради Ирены, ради ее белой кожи и рыжих волос. Ради тела этой фурии, ради прохлады ее кожи. А они разглагольствуют о каком-то монументе. О надгробном камне. А я – все лишь скромный Кибитц, жалкий предвестник дождичка. Но вам подавай героя. И непременно национального героя – никак не меньше! А я, признаться, ненавижу национальных героев. Со школьных лет, с тех пор, как услышал историю про Винкельрада, этого безрассудного швейцарца, который бросился на вражеские колонны, чтобы спасти свою родину. Он принял в собственную грудь целый пучок австрийских копей и тем создал брешь в их рядах, которой якобы воспользовались его соотечественники. Браво! Но только история эта не очень утешительна. Я вовсе не желаю быть Винкельрадом. Слишком патетичной казалась мне его судьба и слишком уж мучительной. Швейцарцы сами вынудили его на этот безумный шаг. Поскольку же уклониться он не мог, он и пошел на верную смерть.

Но вот теперь этим Винкельрадом сделался я сам. Я пожертвовал собой, грудью бросился на вражеские копья. И опять же – не нарочно, а только затем, чтобы люди услышали правду.

Виновата во всем эта моя Огненная лилия: она вскружила мне голову, и теперь я должен доказать ей, что не испытываю страха перед ослепительным светом софитов. Она подтолкнула меня к поражению. Не будь ее, я был бы гораздо осмотрительней! Я бы не стал торопить противника несчастной крестьянки – пусть выговорится. Но Ирена, как я уже сказал, подтолкнула меня и помимо моей воли сделала из меня героя.

По счастливому стечению обстоятельств смелость моя пришлась на то время, когда подобное ухарство уже сходило с рук. Правительственные бонзы еще не отошли от страха перед событиями в Познани, пронявшего их до самых костей. Они будто съежились, стараясь быть малозаметными, не осмеливались подбрасывать соломку в еще не остывший костер, и я мог вполне рассчитывать на то, что эта моя затея останется для меня безнаказанной.

Вы спросите, господин доктор, откуда вдруг взялась эта моя отвага, что питало ее. Ответ очень прост: я был влюблен. Моя безрассудная храбрость вытекала из абсолютно инфантильной потребности, непременно нравиться предмету своего вожделения. Будучи еще школьником, я похотливо мечтал заблудиться в непроходимом волшебном лесу вдвоем с моей единственной избранницей. Она была похожа на хрупкую колючую розочку, а я ощущал себя гордым сказочным принцем. Вокруг, сотрясая планету, вовсю грохочут громы, но моя сказочная принцесса увлекает меня в хрустальную пещеру, где мы вдвоем найдем себе временное укрытие. Мы оба дрожим. Мое сокровище доверчиво прижимается ко мне. Она уже не плачет и только шепчет едва слышно, что скоро, очень скоро все будет хорошо. О, это был апогей моих мечтаний – большего я и желать не мог. Разве что единственного: исполненная благодарности, моя возлюбленная запечатлеет на моих устах легкий поцелуй ее невинных губ…

Но это было и все. С годами я стал более притязательным, и что касается Ирены, то, прежде всего, я жаждал ее плоти, ее откровенной бесстыдности, исполненной предвкушения бесконечных ночей безумных плотских наслаждений. Это вовсе не означало, что мои детские мечты целиком угасли. Все еще оставались для меня неразделимыми такие противоречивые понятия, как жажда и страх, счастье и прямая угроза. Чем неустойчивей отношения, тем сильнее мое возбуждение. И в этом случае страх возбуждал и привлекал меня сильнее возможных последствий. Я все еще оставался послушным гражданином Двадцать Первого Века, но в этот день я, не раздумывая, переметнулся на другую сторону. Да, официально я все еще оставался супругом Алисы, но сердце мое уже целиком принадлежало Ирене. Еще ничего между нами не было, но запах ее тела уже сладко щекотал мои ноздри. Я все еще оставался членом партии, но я отчетливо осознавал, что рискую быть изгнанным из ее рядов. Что очень даже могу оказаться за решеткой, и если сильно повезет, отделаюсь несколькими годами тюрьмы. Ну, а если нет, они запросто расстреляют меня.

Словом, положение мое выглядело абсолютно безнадежным. Я стал знаменит на всю страну. Народ даже клялся, что горой встанет за меня и не допустит расправы. Но что с того, если меня укокошат?

Я пребывал в волшебном лесу. Под гром и молнии нашел-таки я девочку моей мечты, и хрустальная пещера на двоих – это единственное, чего не доставало нам обоим для полноты счастья. Убежища на двадцать четыре часа жизни. Сладостного мига перед горестным концом. Короткого страстного тет-а-тет… Только куда нам податься? Оставаться в Собиение нам невозможно. Здесь все знают нас. Если нас накроют в каком-нибудь стойле или в стогу сена, нас забьют камнями. Идти домой к Ирене мы тоже не можем: она обретается в каком-то подвале. К тому же, вдвоем с сестрой.

И тут Ирену озарила идея: мы могли бы добраться до Варшавы, а оттуда ночным поездом отправиться в Штеттин. В спальном вагоне на двоих. Через всю Польшу. До самой западной границы и обратно. В нашем распоряжении будут целый день и целая ночь – две вечности! И ничто на свете не потревожит нас. Проводник получит королевские чаевые, и забудет о нашем существовании. Мы погрузимся в полный покой!

Я сказал «покой», господин доктор, хотя, на самом деле, это было похоже, скорее, на горную лавину. На извержение вулкана. Наконец, это было неведомым для нас природным явлением.

Бурные ночи любви бывали у меня и прежде, но, поверьте, ничего подобного я еще не испытывал. Назвать наши объятия бурными, пламенными или жадными – не сказать о них ничего: они были дикими в самом неприглядном, самом истинном смысле этого слова. Клокочущая страсть, накопившаяся в нас, неодолимая тяга друг к другу – все это, до сих пор сжимаемое в тугую пружину, ничем более не сдерживаемое, разом высвободилось оглушительным взрывом чувственного неистовства. Казалось, мы торопились наверстать упущенное или сейчас же обрести нечто к общей досаде утерянное, без чего самая жизнь не имела для нас изначального смысла.

Прежде оргазм был для меня едва ли не вещью в себе, чем-то наподобие само собой разумеющейся психологической разрядки. И лишь это короткое путешествие по железной дороге открыло мне глаза на истинный смысл и значение того, что сие являет собой на самом деле. Мне открылось, что это – утренняя заря. Антипод смерти. Неукротимо и сладостно пульсирующий родник самой Жизни.