Za darmo

Кибитц

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– И где намерен ты ее искать, твою высшую точку?

– Всюду, где происходит что-то важное, Ханушкевич. На смертном одре, где безымянные создания борются со смертью. На операционном столе, где хирурги возвращают к жизни потерявших надежду людей. В залах судебных заседаний, где сходятся в схватке справедливость и несправедливость. Там хочу я расставлять мои камеры. И никаких инсценировок больше! Только присматриваться к тому, как пульсирует и самоутверждается реальная жизнь.

– Несчастный малый, – воскликнул Ханушкевич, – они никогда не позволят тебе этого!

– Они вынуждены будут позволить мне, – возразил я, – потому что зрителям обрыдло быть простыми созерцателями. Они хотят быть участниками происходящих событий. Я создам театр без занавеса. Я разрушу эти шкафы, которые спокон веку стоят между актерами и публикой. Конечно, телевидение – это еще одна угроза культуре, но я хочу превратить его в рычаг гуманности. Я изобрету его заново. Мои камеры будут повсюду. Они будут наблюдать людей, когда они жалуются, брюзжат и во всем сомневаются. Мои камеры будут заглядывать в незащищенные от посторонних взглядов окна жилищ, в разворошенные постели любовников, на боевые поля семейных разборок. Зрители хотят при всем этом присутствовать – из этого должны мы исходить. Их жажда зрелищ, жажда знаний, их любопытство – все это должно быть в полной мере удовлетворено. Мой театр не будет ни сжимать повседневность, ни выхолащивать ее. Он сам будет повседневностью. Моя публика самолично выйдет на сцену, где будет исполнять собственную роль. Сама драма превратится в диалог автора с публикой. Это станет переворотом века. Государство будет узнавать волю народа, его чаяния из первых рук. Мой театр станет реальным посредником между верхами и низами, между поводырями и ведомыми ими массами…

– Когда ты уже остепенишься, Кибитц? – тяжело вздохнул Ханушкевич.

– Я в светлом разуме, как никогда, – ответил я, – после Познани я знаю, что мне делать.

– Несчастный политический младенец – вот, кто ты! – Ханушкевич буквально выходил из себя, – почему ты думаешь, что государству хочется знать, о чем думает народ? Все как раз совсем наоборот. Для нашего государства такой путь смертельно опасен. Оно боится его и ненавидит. Ничего у тебя не получится с твоим театром, Кибитц. Раз и навсегда выбрось эту мысль из головы!

Вы будете смеяться, господин доктор, но я все-таки нашел человека, который поверил в успех моего театра: Ицик Юнгервирт, этот неугомонный ворчун, самый невыносимый брюзга во всей Варшаве. Он даже пророчил мне стать любимчиком власть имущих:

– Вас будут носить на руках, Кибитц. Они будут целовать вам ноги, потому что вы будете отмывать их изгаженные рожи. В Познани они обделались по самые брови. Им больше никто не верит. Нами управляет банда пиратов, которые предали народ и ограбили его – об этом теперь открыто говорят на всех перекрестках. Им глубоко наплевать на общественное мнение. И тут появляется некий идиот из Швейцарии, коммунист, добровольно прильнувший к их сиське, эдакий рафинированный миссионер, и изобретает для них новую форму открытой дискуссии. Власть едва держится на тонкой, насквозь прогнившей ниточке. Достаточно легкого дуновения ветра, и она оборвется, и тут нежданно-негаданно появляется спаситель. Он ловко организует телевизионный спектакль, в котором пролетариат может свободно выражать свое мнение. Не по главным вопросам, разумеется, а по весьма и весьма второстепенным, лежащим в стороне от основной идеи. Судебные дела будут они обсасывать, житейские споры типа коммунальных склок. Говорливые обыватели будут открыто высказывать различные точки зрения, и наивняки, наподобие вас, назовут этот кухонный треп плюрализмом и будут считать, что в стране царит истинная демократия. Маленькие людишки выпустят накопившийся в их душах пар, и познаньская ярость быстренько сойдет на нет. Вперед, Кибитц, прочь сомненья! Время не ждет. Торопитесь, несите им вашу идею, и вы очень скоро станете национальным героем! Впрочем, берите выше: вас сделают народным героем двадцатого столетия!

Конечно, этот брюзга, этот вечный нытик, перевернул все на другой лад. У меня не было вовсе намерений добиваться своей идеей каких бы то ни было второстепенных эффектов. Я просто хотел дать ход открытым дискуссиям о справедливости и несправедливости, о добре и зле, ибо твердо знал: собака зарыта именно здесь.

Я пробился на прием к Шанцеру, нашему директору, чтобы изложить ему свой план:

– Моя передача, если вы позволите мне ее организовать, станет, своего рода, театром истины, самым большим в мире уличным театром или, выражаясь иначе, народным трибуналом. Я буду реконструировать спорные и даже судебные ситуации, но не в студии, не в классическом окружении, а непосредственно на местах возникновения житейских драм. Я намерен ставить перед камерами осужденных, которых будут доставлять из мест заключения, и там, в ярком свете софитов, под взглядами миллионов телезрителей, они смогут еще раз прилюдно излагать собственные доводы в свое оправдание. Им представится еще одна возможность изложить мотивы содеянного ими. Пусть при этом присутствуют и адвокаты. Каждому из них предоставится возможность произнести свою защитную речь, но уже не перед строго охраняемым залом судебных заседаний, а перед лицом всей Польши. А еще мы приведем свидетелей – соседей, коллег по работе, друзей и врагов осужденного. И пусть они открыто скажут, что думают обо всем случившимся. Пусть сами рассудят обе стороны судебного процесса – обвинение и защиту. Пусть признаются, настаивают ли они на своем прежнем суждении или им открылось нечто такое, что заставляет их пересмотреть его.

– Но и это еще не все, – продолжал я, горячась, – я велю выставить в людных местах огромные телеэкраны, так называемые, эйдофоры. Прямо на улицах, а если понадобится, то и в заводских дворцах культуры, в зрительных залах. Прохожие смогут наблюдать за судебным процессом, точнее говоря, его реконструкцию и, значит, высказывать собственное о нем суждение. Рядом с каждым эйдофором будут установлены скрытые камеры, которые будут передавать на экраны реакцию улицы, все, что происходит вокруг. И никакой цензуры! Каждый должен чувствовать, что здесь царит правда.

Шанцер слушал меня с каменным лицом.

– И чего хотите вы добиться вашим народным трибуналом, – спросил он, когда я умолк, – куда вы клоните, товарищ Кибитц?

– Я хочу реабилитировать социализм, если, конечно, это еще возможно сделать…

– Вы надеетесь, что вам это удастся?

– Уверен!

Вы удивитесь, господин доктор: Юнгервирт оказался прав. Шанцер доложил о моем проекте в Центральном Комитете партии, и товарищи дружно одобрили его. Мне было велено явиться на следующее утро.

– Попробуйте осуществить ваш эксперимент, товарищ Кибитц. Но вы должны четко осознавать всю ответственность, ложащуюся при этом на вас лично: дело, знаете ли, опасное!

– То есть?

– То есть, если что-то пойдет не так, не сносить вам головы.

42

Господин Кибитц,

а ведь ваш случай труднее, чем это казалось вначале. До поездки в Познань вы были инфантильным фантазером. После возвращения оттуда вы заметно повзрослели, однако продолжаете оставаться таким же наивным, как прежде. Вы сами признаетесь, что как бы совсем потерялись и не можете определиться, к какой системе координат принадлежите. Вы пребываете в состоянии жизненного кризиса, который угрожает полной потерей собственного «я». Возможно, и того более: с последующей невосполнимой потерей дара речи.

Одно остается непостижимым: после всего, что вы видели и пережили, как можете вы еще сомневаться в необходимости четко и ясно выразить вашу позицию против режима? Неужели вас до такой степени заклинило в вашем оппортунизме, что вы, столь болезненно расставшись с собственными иллюзиями, продолжаете испытывать панический страх перед властями, и страх этот не позволяет вам всецело, раз и навсегда, перейти на противоположную сторону идеологических баррикад? Вы уж потрудитесь ответить мне на этот вопрос четко и ясно.

43

Уважаемый господин доктор,

на Ваш прямой вопрос прямого ответа нет. Стоило мне переметнуться на другую сторону баррикад, я сейчас же угодил бы в компанию, еще более мне ненавистную, чем коммунистический режим. Вы ведь знаете, кому принадлежала власть в довоенной Польше: самодовольному отребью, состоящему из мелких провинциальных помещиков фашистского толка, шумных погромщиков и воинствующих юдофобов самого гнусного пошиба. А тут как раз поспело сущее светопреставление: Гитлер вторгся в страну, и поначалу все их довоенные иллюзии взлетели до апогея. Он вмиг превратил всю Польшу в один огромный лагерь смерти.

Я, может, и отказался бы от моей жизненной программы, но у меня не было ей альтернативы. Или иначе: я мог бы поискать альтернативу, но не было вокруг реальных единомышленников, истинных участников сопротивления, готовых программу эту претворять в жизнь. Проблема казалась мне нерешаемой, и Вы поймете, что я вовсе не намеревался разрушать существующий в стране уклад. Ибо что пришло бы взамен ему? То-то и оно! Вот почему я мог довольствоваться лишь реформированием этого уклада изнутри. И я был уверен, что телевидение было вполне подходящим инструментом для совершения этой работы.

Вскоре, однако, выяснилось, что в очередной раз я стал жертвой собственных иллюзий. У доброй дюжины коллег спросил я, готовы ли они поучаствовать в моем проекте. Но все до единого отказались. Поляки – народ героический, но простаками их не назовешь. Они готовы сражаться до последней капли крови, но только в том случае, если они видят хоть один шанс победить. Не моргнув, пойдут они на смерть, но прежде им нужно знать наверняка, что их жертва оправданна. А у моих передач, считали коллеги, успех вовсе не просматривался.

Кое-какие изменения все-таки наметились, ибо самые гнусные палачи вынуждены были обнажить головы после познаньской кровавой бани. Конечно же, быстро нашли несколько козлов отпущения, которых показательно засадили в кутузку, но очень скоро все они вновь оказались на свободе. Гомулка – вы, конечно, помните его – был выпущен из тюрьмы, где ему надлежало провести семь лет, за то лишь, что он посмел усомниться в непогрешимости Сталина. Его извлекли на свет, с триумфом доставили в Варшаву и торжественно усадили на самый высокий партийный трон. Мы все ликовали и торжествовали: да здравствует Гомулка! Да здравствует свободная Польша!

 

И я ни на миг не сомневался, что время претворения в жизнь моей идеи настало. Но у меня все еще не было ни одного единомышленника. Я разъяснял, что придуманный мною народный трибунал как раз в духе Гомулки, ибо трибунал этот демократичен по определению. Что теперь есть все необходимые условия для свободного самовыражения. Что народ – то есть, массы телезрителей теперь могут сами выстраивать свое личное мнение. И что теперь никто не сможет диктовать, как следует думать и что следует говорить.

Но меня неизменно высмеивали: именно поэтому, дескать, твоя передача невозможна. Ты только подумай – как может партия спокойно взирать на то, что каждый будет иметь собственное суждение? Коммунисты провозгласили себя проводниками объективной реальности. Их идеи научны. А что отвечает законам природы, не может быть предметом каких бы то ни было демагогических дискуссий. Твой народный трибунал, следовательно, такой же нонсенс, как дискуссия по поводу теоремы Пифагора. Как можешь ты дебатировать по поводу судебных решений? Ты что – совсем рехнулся? Да все наши судьи являются членами партии. А партия руководствуется научными положениями и потому – она непогрешима. Точка.

Словом, я остался в одиночестве. Но это вовсе не означало, что я сдался. Я поместил в газете объявление примерно такого содержания: «Для создания серии нетрадиционных программ телевизионный продюсер приглашает для сотрудничества помощников, не боящихся рисковать». Это «не боящихся рисковать» оказалось неуместным. Всего один смельчак откликнулся на мой призыв: «Уважаемый господин телевизионный продюсер, – читаю я в единственном письме, полученном мною, – я отвечаю на ваше объявление от 17 января, поскольку за двадцать два года жизни мне не доводилось читать ничего подобного. Едва ли могу я надеяться на ваше ко мне внимание. Я студентка Варшавского университета, где изучаю египтологию. Я избрала именно это направление в надежде, что посредством него буду вырвана из скучной повседневности, начисто лишенной каких-нибудь захватывающих событий. К сожалению, будущая профессия моя оказалась гораздо более скучной, чем все другие. Все иероглифы давно расшифрованы, Розеттский камень давно открыт, Шампольон уже сто лет, как мертв. Поэтому каждое утро прочесываю я объявления в различных газетах в надежде наткнуться, наконец, хоть на сколько-нибудь приключенческое предложение. В вашем я узрела проблеск надежды, намек на некую легкомысленную выходку и решила написать вам. Вы ищете помощника, готового рисковать. Да это просто встряхнуло меня, вырвав из полусна! С детства обожаю опасности, потому что они таят в себе неизведанное. Каждый новый день жизни для меня – это гусарская игра, и лишь вечером узнаю я, стоила ли эта игра свеч. Горький опыт свидетельствует, что жизнь надо провоцировать, иначе она остается в своей скорлупе, и ровным счетом ничего не происходит.

Я страдаю оттого, что родилась женщиной, потому что участь женщины – ждать, а у меня на это нет терпения. Если человек сам не идет навстречу приключениям, не предвосхищает их, его шансы пережить хоть что-нибудь волнующее душу равны нулю.

В вашем объявлении сказано, что вам нужны помощники, не боящиеся рисковать. Что вы имеете в виду? Эта ваша формулировка стоила мне бессонной ночи, потому как я усиленно пыталась представить себе, куда вы клоните. Надеюсь, смысл ее – сугубо политический, ибо, как я понимаю, если и стоит рисковать, то именно в этой области. В политике ставки велики: если выигрываешь, то по-крупному, а если проигрываешь, то разом все. Здесь, если повезет, осуществишь все твои мечты, ну, а если нет – лишишься головы.

Мой отец – специалист в области точной механики. Во время войны он мастерил ручные гранаты для партизан. Всякий раз, выпроваживая меня из дому, он запихивал в мой ранец две штуки и называл адрес, по которому мне следовало их доставить. Когда меня арестовали, мне едва исполнилось девять лет. В десять лет я совершила побег из концлагеря. В одиннадцать – сама пришла к партизанам. Потом раненой вновь попала в плен, где меня пытали. Товарищи освободили меня, но вскоре я опять попалась…

Это были лучшие годы моей жизни! А сегодня на семинарах по археологии я протираю штаны за расшифровкой сотни раз расшифрованных текстов. Так скоро и сама я превращусь в мумию, а потом, в какой-нибудь пирамиде, рассыплюсь трухой. А тут появляетесь вы с вашим заманчивым предложением поучаствовать в создании серии нетрадиционных, как вы выразились, телепрограмм. Да это спасение для меня! Но хотелось бы понимать – что это за такие "нетрадиционные телепрограммы"? Я думала так и эдак и пришла к выводу, что речь идет о вещах очень острых, просто захватывающих. Все известные мне программы абсолютно традиционны. Лживые и тупые.

И я спрашиваю себя: а сами-то вы – кто такой? Вы задумали создать целую серию нетрадиционных передач, значит, размышляю я, вам нравится рисковать. Если вам, телевизионному продюсеру, позволяют замахиваться на такие дела, значит, человек вы незаурядный. Не такой, как все другие. Может, вы и не лучше других, но сами вы – другой! Не задумываясь о последствиях, вы помещаете в газете провокационное объявление. Вы либо упиваетесь иллюзией абсолютной свободы, либо вы просто наивны. Вы ведь не можете не знать, что нельзя открыто и притом безнаказанно подбирать себе сотрудника, готового на рискованные шаги. В известной степени, вы совершенно открыто готовите какой-то заговор. Это выглядит невероятно! Наверное, у вас есть какие-то задние мысли, но тогда какие? А возможно, все это – чистая провокация, ловушка, которую расставляет госбезопасность. Впрочем, мне – все равно. Мне сегодня по душе что угодно, лишь бы не эти проклятые иероглифы, которые так стары, что с ними сам невольно впадаешь в старческий маразм.

Как я уже писала, господин продюсер, сколько-нибудь стоящей квалификации для роли вашей помощницы у меня нет. Надеюсь лишь на то, что не слишком много претендентов откликнется на ваше предложение, поскольку готовность рисковать – даже у нас, поляков, качество вымирающее. Кроме того, мне кажется, личный контакт между нами повысит мои шансы как соискателя. Я, на самом деле, гораздо остроумней, чем это может показаться вам из моего письма, и, к тому же, гораздо привлекательней, чем мой почерк. И уж во всяком случае, я гораздо более склонна к разного рода рискам, чем мои предполагаемые соперники, а это, пожалуй, главное. Вы убедитесь в этом при первой же нашей встрече. И потому я очень прошу вас назвать мне ее день и час».

Итак, дорогой господин доктор, это был единственный ответ на мое объявление. Но зато каков! Конечно, выбора у меня не было, но и будь он, я всем другим предпочел бы именно этот. Ничего подобного мне еще не приходилось получать по почте. Никаких сомнений: самой Судьбе было угодно, чтобы именно Ирена Жиманьяк – так звали девушку – стала моей помощницей! Ее письмо выдавало очевидную незрелость его автора, некоторое даже сумасбродство, как мне показалось. Инфантильность и, как говорят, суровость не по годам одновременно. Но прежде всего – эдакую здоровую наглость.

В любом случае, я был сражен и сейчас же отправил ей телеграмму с приглашением в мой офис, где мы сможем обсудить обстоятельства совместной работы.

Один черт знает, почему я был так возбужден. Она должна была явиться в следующий понедельник, и я считал часы. Одна мысль, что она вдруг передумает и найдет себе лучшее применение, приводила меня в дрожь. Фотографии она мне не прислала. Если она и в самом деле столь привлекательна, как намекает, то она просто должна была это сделать. Ан – нет! Она предпочла до конца оставаться тайной. Или у нее есть основания что-то скрывать? Скоро, очень скоро все откроется…

Чудо, уважаемый господин доктор, это нечто из области теологии. Фома Аквинский говорил, что чудеса выходят за рамки всякого естественного порядка, то есть они есть явления исключительные, противоречащие всякому опыту и даже самим законам природы. Аугустинусу эта проблема не казалась столь непреложной, он придерживался взгляда, что чудо как таковое противоречит не самой Природе, а лишь нашим о ней представлениям.

Англичанин Дэвид Юм и вовсе определил чудо с эдакой рассудительностью типичного островитянина всего лишь как исключение из правил. Моим тогдашним представлениям о сути вещей столь прозаическая точка зрения вполне импонировала.

Когда дверь моего бюро отворилась и этот – как бы помягче ее назвать – метеорит влетел внутрь, голова моя пошла кругом, и я не поверил собственным глазам. Нет, это наваждение, быть такого не может! У меня галлюцинации, обман чувств, ложное восприятие действительности. Наподобие того, что я пережил когда-то в Косцелиско, когда застал моего мертвого дядю за колкой дров.

Я полагаю, вы уже догадались, о ком речь. И вы, конечно же, опять заговорите о шизофрении, господин доктор, о раздвоении моей личности. Но вы ошибаетесь. Женщина, которая буквально ворвалась ко мне в бюро, была тем самым коралловым цветком персика из скорого поезда. Огнегривая русалка, которая пыталась меня соблазнить, имени которой я так и не узнал. «Если хочешь, – сказала она тогда, – мы можем познакомиться…» Я, между прочим, пытался забыть ее, не думать о ней вовсе, иначе я потерял бы рассудок и сам себя презирал бы за тогдашнюю мою нерешительность. Я бы не сдержался и бросился бы ее искать и, конечно же, напрасно. Но судьба, играя нами, делает порой невозможное возможным. Сейчас она сидела передо мной – та самая женщина, о которой я мечтал все эти годы. Я уже не сомневался: в мою жизнь ворвалась новая комета!

– Госпожа Жиманьяк, если не ошибаюсь, – произнес я хриплым голосом, пытаясь сохранить остатки самообладания, – вы получили мою телеграмму?

– Мы с вами знакомы, господин Кибитц, – ответила она, – то есть, я вас знаю. Но вы, вероятно, забыли меня. Несколько лет тому назад у нас состоялся с вами односторонний разговор. В скором поезде, если я не ошибаюсь. Между Франкфуртом и Варшавой. Мне еще не было восемнадцати, и вы чуть не умерли от страха. Я говорила, а вы дрожали.

– Возможно, именно так и было, – смутившись ответил я, – и что же было потом?

– Ничего. Вы просто послали меня ко всем чертям, и я решила, что вы либо монах, либо коммунист.

– Довольно забавное у вас «или – или», пани Жиманьяк. Продолжайте, это действительно забавно.

– Я подумала так, – продолжала она, – потому что лишь монахи и коммунисты таким образом изгоняют дьявола. А я для вас именно дьяволом и была…

– Назовем это – колдуньей, – улыбнулся я.

– Вы видите разницу?

– Только в половой принадлежности, – ответил я, чувствуя, как она буквально тащит меня на скользкую тропу.

Она достала из сумочки сигарету и раскурила ее.

– Вы думали обо мне? – неожиданно спросила она.

– Я читал ваше письмо, – ответил я, уходя от прямого ответа, – довольно странное заявление о приеме на работу. И ваши слова, вашу манеру выражаться я невольно связывал с той встречей в скором поезде.

– И что вы скажете о моем письме? Говорят, я пишу скверно.

– Вы пишете совсем неплохо, но довольно рискованно.

– Значит, вы отказываете мне?

– Я этого не говорил. Вашими словами и мыслями вы круто заморачиваете голову, и в этом состоит рискованность, о которой я сказал.

– Так вы берете меня на работу?

Она бесцеремонно уставилась мне в глаза, давая понять, что вовсе не намерена ходить вокруг да около. Мне же, напротив, хотелось потянуть время. Поближе познакомиться с ней, поглубже вдохнуть ее аромат. Словом, как можно дольше побыть возле нее. И потому я медлил с ответом.

– Видите ли, – начал я уклончиво, – от египетских пирамид до моего проекта путь не близок. Боюсь, вы сами ни в малейшей степени не представляете, какую функцию могли бы в нем исполнять.

– Пожалуй, представляю, – ответила она.

– Тогда скажите, что же.

– Я буду сбивать вас с пути. – В уголках ее глаз собрались едва заметные морщинки.

– Вы так думаете?

– Я не дам вам ходить проторенными путями. Я буду впутывать вас в приключения. Вам будет достаточно произнести «А», и я сейчас же скажу «Б». Покуда вы не оторветесь от земли и не полетите.

– У нас есть отдел художественной литературы, пани Жиманьяк. Пожалуй, им вы подходите больше. Что же до меня, то я намерен оперировать лишь фактами.

– Какими, например, господин Кибитц?

– Например, я намерен воссоздавать судебные процессы.

 

– Вы хотите сказать, судебные ошибки. Юридические заблуждения.

– Почему вы так считаете?

– Потому что именно так – судебными ошибками, заканчиваются у нас все без исключения судебные процессы.

– Ну, это мы еще посмотрим. Если вы серьезно намерены со мной работать, вам придется отказаться от ваших предубеждений.

– Я хочу работать с вами, господин Кибитц. Такое занятие прельщает меня, потому что при этом можно очень легко сломать себе шею. Юстиция – это самое слабое звено в цепи. По ней познается общество. Как на сцене.

– Именно этого я и хочу, – подхватил я, – построить сцену, на которой пороки и добродетели предстанут во всей их красе.

– Просто наблюдать пороки – недостаточно, господин Кибитц, их нужно бичевать. Ставить к позорному столбу. И не абстрактные, а конкретные случаи коррупции, двуличия, подавления инициативы. Если же вы намереваетесь всего лишь подмарафетить эти наши язвы, тогда без меня. Для этого подыщите себе в помощники кого-нибудь другого. В вашем объявлении вы сделали заявку на помощника, который не боится рисковать. Это, и ничто другое, побудило меня явиться к вам.

Я был потрясен, господин доктор. Эта девчонка противоречила всем представлениям о нимфах, ведьмах и прочих причудах природы. Она была самым неприкрытым, самым дерзким исключением из всех правил. Она являла собой тот самый особый случай, который способен все поставить с ног на голову.

– Я беру вас, – выговорил я, наконец решение, альтернативы которому уже не было, – завтра приступайте к работе. Сразу же отправляйтесь в прокуратуру и подберите мне подходящее уголовное дело. Вы понимаете, что мне нужно? Мне нужно дело сомнительного свойства. Такое, которое достойно быть полностью пересмотренным.

– Такое, чтоб тянуло на скандал?

– Именно.

– У нас все дела тянут на скандал.

– Избегайте предвзятых суждений, пани Жиманьяк! Внимательно проработайте материалы подходящего для нас дела и подготовьте мне краткое резюме. Встретимся через неделю.

Я понимал, что затеваю игру с огнем. Что рано или поздно это добром не кончится, даже если я приму все меры предосторожности.

Я рассказал жене, что принял на работу помощницу, и что за всю мою жизнь мне не попадалось на пути личности более необыкновенной, чем эта странная девица, абсолютно бескомпромиссная, которая, к тому же, вознамерилась буквально вытравить из моих телепрограмм малейшее приукрашивание фактов.

– Теперь можно не сомневаться, – пошутил я, – что мой «Народный трибунал» станет-таки сенсацией…

В ответ Алиса не проронила ни слова. В последнее время она вообще стала неразговорчивой.

В ближайший понедельник Ирена явилась с материалами, которые я от нее требовал. Стиль ее изложения был столь же путанным, как и она сама. Еще при чтении ее заявления на работу эта деталь бросилась мне в глаза. Только на сей раз строчки ее отчета были сплошь усеяны динамитом. Минами замедленного действия, которые способны разнести в клочья хрупкий покой нашего застоявшегося болота. Не тотчас по прочтении, а лишь потом, задним числом, начинаешь с ужасом понимать, в какое замешательство, в какую неизбывную тревогу ввергают они душу! Ей, видимо, страстно хотелось, чтобы все внимание было обращено на нее, и это удалось ей в полной мере. Может быть, она была ярой эгоцентристкой, а может быть – вовсе нет. Как бы то ни было, этот ее отчет, который будил в душе неопределенные чувства, я решил использовать в качестве затравки. Вот, что я прочел:

«Я предоставляю вам отчет об уголовном деле Марьи Бьялак, который обнаружила среди множества бумаг, и я предлагаю его в качестве темы нашей первой программы. Эта Марья Бьялак – женщина, и в нашем мужском обществе на этом должно быть особо акцентировано внимание. Она – жертва тотальной жестокости, которая так характерна для нашего быта. Тринадцать лет она была женой сущего чудовища, типичного польского деспота, каковых у нас несколько миллионов наберется. Его зовут Ян Бьялак. Она родила ему трех дочерей и ни одного сына. За это она терпела всяческие унижения, потому как этот прискорбный факт проявил ее полнейшую ничтожность в глазах мужа. В протоколе допроса записано, что без жестоких побоев до крови не проходила ни одна неделя. Эта женщина – грязная тварь, способная производить на свет одних девок. Ленивое животное, которое ни на что больше не годится, кроме как валяться в куче навоза с широко раздвинутыми ногами. История с этой женщиной произошла в местечке Собиение, менее, чем в полусотни километров от столицы. Они же знали: там кругом, куда ни глянь, одни болота, мошкара, лихорадка и беспросветная зеленая тоска. Большую часть года эта глухомань отрезана от мира. Полное бездорожье. Зимой из леса доносится волчий вой, дикие кошки снуют по округе.

Все произошло одним рождественским вечером. Им известно, что рассказывают местные крестьяне? Что именно в рождественскую ночь звери говорят человеческим языком. Но в ту ночь все они будто онемели, потому что жуткая метель с ревом и свистом носилась над равниной.

Бьялак, как обычно, сидел в пожарном сарае и пил. Когда около восьми часов – так значится в протоколе – в стойло вошла жена, чтобы подоить корову, раздался плач теленка. Она не проронила ни слова, но слезы ручьем покатились по ее щекам. Женщина знала, что означает этот плач: еще до рассвета какой-то человек отправится на небеса.

Около двенадцати зазвонили церковные колокола, и жена Бьялака зажгла свечи. Она подняла из постели дочерей, и они вместе стали петь Песнь Марии. В это время распахнулась дверь, и в комнату ввалился хозяин дома. От него разило сивухой, глаза его налились кровью. Вдруг он набросился на дочерей и стал дико избивать их. Мать с хрипом бросилась на защиту девочек и, видя, что он не унимается, решила сама положить конец этому звериному буйству. Но мужик успел скрутить ее, сорвал с нее одежды, затем достал из штанов свой рог с намерением тут же, при детях, совершить гнусное насилие. Судьбе, однако, было угодно вмешаться в ход разыгравшейся драмы. Женщина вырвалась из рук разбуянившегося мужика, голой выбежала из дома и прямо перед порогом угодила в высокий сугроб. Она стала искать какой-нибудь предмет, которым могла бы отбиваться от мужа. Под руку попался топор, она схватила его и вернулась в дом. Увидев, что муж ее набросился на старшую дочь, женщина утратила всякий контроль над собой. Она подняла топор и, что было сил, опустила его на голову вконец обезумевшего зверя. Хозяин дома, этот среднестатистический самонадеянный поляк, без чувств рухнул на глиняный пол, и здесь его настиг второй удар топора. Все было кончено. Тихая ночь. Святая ночь. Занавес».

Это было первое уголовное дело, выбранное для нашей будущей телепрограммы Иреной Жиманьяк. Она явилась ко мне в бюро на другой день, вместо стула уселась на край моего письменного стола и спросила, как я нахожу изложенную ею историю. Мне совсем не хотелось сразу же откровенничать с ней на эту тему, и для начала я предложил ей сигарету. Поднося ей зажигалку, я заглянул в ее глаза. Они были зелеными с золотистыми точечками, которые хорошо были видны вблизи.

– Ваша история занятна, – сказал я, – вопрос лишь в том, кого заинтересует она?

– За исключением лично вас, господин Кибитц, пожалуй, всех.

– Почему вы решили, что мне она не интересна?

– Потому что вы наивны. Вы не представляете себе, до какой степени история эта безрассудна!

– И кто по-вашему сломает себе шею – мы?

– А вы, никак, испугались?

Невезучий я человек: то и дело нарываюсь на мужественных женщин, и всякий раз они прямиком задают мне вопрос, не страшно ли мне. Пусть так, мне страшно, но ведь это совсем не означает, господин доктор, что я трус. Просто, я принадлежу к той человеческой расе, для которой презрение смерти – роскошь, увы, непозволительная. Два тысячелетия кряду нас то и дело загоняют в какой-нибудь лагерь смерти, пытаясь каленым железом выжечь с этой планеты. Мы, чудом выжившие, тысячу раз должны подумать, прежде чем предпринимать рискованные шаги – я разделяю этот принцип.