Za darmo

Кибитц

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

39

Уважаемый господин доктор,

не скрою, ваша гипотеза весьма любопытна мне. Я, конечно же, не исключаю наличия некоторой связи между сменой моей деятельности и кризисом нашего с Алисой брака, однако тут явно не хватает логики. Мой переход из радиовещания в телевидение отнюдь не являет собой отход от застаревших моральных принципов моей супруги, как Вы изволили выразиться, к безудержным фантазиям à la Бронек. Радиовещание совсем даже не окаменелость. Оно будит, инициирует фантазию слушателей, тогда как телевидение, напротив, решительно подавляет ее. Это Ваше отождествление чрезвычайно соблазнительно, но и столь же несостоятельно.

С неподдельным энтузиазмом взялся я за новое дело, чувствуя, что жизнь с головой окунула меня в судьбоносное приключение.

Настало лето 1956 года. В воздухе висело тревожное предгрозовое напряжение. Знать, что надвигается на всех нас, я, конечно же, не мог, но внутреннее чутье будоражило меня, как бы подталкивая к действиям более активным, и я задумал сделать цикл передач о лицемерии. Сколько-нибудь конкретных планов, которым я мог бы следовать, у меня не было, но не было и случайным решение открыть мой цикл «Тартюфом» Мольера.

В тот июльский день я собрал моих актеров для вводной беседы. Мы расположились в охлаждаемой кондиционерами студии, все камеры были отключены, и приятная прохлада располагала к содержательному разговору.

– Позвольте мне вам прежде всего напомнить, – начал я, не имея решительно никаких задних мыслей, – что в свое время эта пьеса была запрещена сразу же после премьеры. Это были времена, так называемого, общества святого таинства, времена правления партии вечного «вчера», которая добилась высокого соизволения всемогущего короля вычеркнуть Тартюфа из театральных репертуаров на вечные времена.

Громкими усмешками и продолжительными аплодисментами были встречены эти мои слова. Что уж так понравилось в них моим слушателям, я, признаться, не совсем понимал.

– Это общество святого таинства, – продолжал я, – было, на самом деле, обществом невообразимых дураков. Его влияние было огромным, потому что двурушничество было начертано на его знаменах. Все население Франции томилось под страхом доносов. Всякое случайно произнесенное слово немедленно заглушалось, и сама правда стояла под строжайшим запретом, покуда однажды не разорвалась бомба. «Тартюф» Мольера явился вулканическим выходом наружу здравой мысли, революцией на сцене, которая явилась предтечей штурма Бастилии.

Совершенно очевидно, кто в этой пьесе олицетворяет критику существующего общества: две второстепенные фигуры, которые по ходу представления как бы выходят из заднего плана на авансцену и становятся центром внимания: Дорина и Клеант. Дорина прямолинейна, как всякая служанка из простолюдинов, она критикует с неотразимой нелицеприятностью, без ложного лицемерия. Клеант же, шурин высмеянного хозяина дома, напротив, человек трезвого рассудка. Будучи критически мыслящим бюргером, он умеет выражать свои мысли четко, не избегая при этом острых формулировок:

– У нас всяк зрячий, а также умеющий слышать, какая истина таится за иными словами, – зло шутит он, – непременно прослывет вольнодумцем. А кто пустым церемониям, более на кривлянье похожим, должного благоговения не выказывает, и вовсе будет обвинен в оскорбительном непочтении веры и всех святых…

В этот момент дверь студии распахнулась, и в помещение влетел помощник режиссера, что само по себе могло послужить достаточным поводом для скандала: входить в помещение во время репетиции или прогона – неважно, включены при этом камеры или нет – у нас было строжайше запрещено.

– Эй, вы там, – грубо отреагировал я, – какого дьявола вваливаетесь вы в студию с вашими громадными лапами? Вы что – рассудком тронулись, или как? Разве не известно вам, что здесь репетируют?

Человек этот был до такой степени взволнован, что всего два слова сумел вымолвить он в ответ на мое замечание:

– Познань горит!

– Убирайтесь ко всем чертям и немедленно, – не унимался я, – вас сюда никто не звал!

– Познань в огне, – прохрипел он, – скоро запылает вся страна!

Только после этих слов все вскочили со своих стульев, в том числе и Ханушкевич, сидевший рядом со мной, чтобы вмешаться в репетицию в нужную минуту. Я подошел к перепуганному насмерть помрежу и спросил угрожающим голосом:

– Вы способны, наконец, выражаться более внятно и объяснить, что же, черт возьми, произошло?

– Революция, господин Кибитц, – пролепетал несчастный, дрожа всем телом, – вы не понимаете, что я говорю? В Познани поднялись рабочие.

– Против кого?

– Против государства, конечно же!

– Вы в своем рассудке? Очнитесь, – выпалил я, – мы с вами живем в государстве рабочих! Как могут рабочие выступать против себя самих?

В воздухе повисла мертвая тишина. Актеры смотрели на меня с нескрываемым недоумением. Мы ведь репетировали известную комедию о лицемерии, классический шедевр, разоблачающий двуличие, сию минуту буквально я толковал им, что «Тартюф» – это манифест свободного духа, бунт против фанатизма и лжи… И сказанное мною только что не может быть искренним! Конечно же, заявление мое о государстве рабочих – это откровенный стёб, злая ирония. Они были убеждены, что я выразился, как говорится, "типично по-польски", то есть говорил одно, имея в виду совсем другое, обратное.

Увы! Ханушкевич четко уловил дилемму. Он подошел ко мне вплотную и посмотрел на меня, как на тронувшегося рассудком:

– Если это шутка, Китбитц, – процедил он сквозь зубы, – то явно неудачная!

Это была единственная возможность вызволить меня из затруднительного положения, в которое я только что влип, но я не воспользовался ею:

– О шутке не может быть и речи, – ответил я тоном, не допускающим возражений, – я не могу представить себе, что хозяева этой страны пойдут войной против себя самих…

Злорадная усмешка исказила лицо моего шефа:

– Я понимаю, – с издевкой ответил он, не заботясь более о соблюдении приличий, – как же может быть истинным то, чего ты не в состоянии себе представить?

– Именно так! – выпалил я все тем же залихватским тоном, исполненным уверенности и превосходства.

– Тогда я скажу тебе, кто ты есть, – процедил он, – олимпийская задница – вот кто ты на самом деле! Эта твоя логика губит весь мир. Ты веришь, что Польша и в самом деле народная республика, как ее официально называют. Хоть однажды удосужился ты разобраться, что дозволено говорить народу в этой народной республике? Встречался тебе хоть один пролетарий, которой в этой стране вправе принять какое-нибудь решение? Ты знаешь это не хуже меня и всех других, в какой богом проклятой стране мы живем. Не в нашей стране, в чужой, которой правят русские и наши собственные предатели.

Внутри меня все закипело. Ханушкевич буквально смешал меня с грязью. Мало того, он перетянул на свою сторону всех актеров, но это вовсе не означало его правоты.

– А ты, Ханушкевич, – закричал я в ответ, – ты только и можешь, что жонглировать пустыми фразами, по всем углам разносить беспочвенные, лживые утверждения западных радиостанций. Приведи мне хоть один пример, тогда и поговорим!

– Тебе нужен один пример?

– Да, нужен.

– Так получи же его! – он влепил мне увесистую оплеуху, от которой я едва удержался на ногах. – Этого достаточно?

– Нет, – прошипел я в ответ, – это не доказательство!

– Тогда получи еще одно! – сказал он и ударил меня в лицо с такой силой, что кровь брызнула у меня из носа.

Вместо того, чтобы как-то ответить обидчику, я собрал в кулак последние остатки собственного достоинства и обратился к актерам со словами:

– Дамы и господа, мы продолжим нашу репетицию.

– Когда? – спросила актриса, которой предстояло играть Дорину.

– После революции, – ответил я и добавил:

– Если доживем…

Не удостоив Ханушкевича даже беглого взгляда, я покинул студию. Отыскав в гардеробе телефон, позвонил Алисе и заявил ей, что намерен сейчас же ехать в Познань. Она уже знала о происходящих там событиях.

– Но почему, – прокричала она в ответ, – ради бога, почему ты хочешь туда ехать?

– Потому что я должен, наконец, во всем убедиться лично.

40

Господин Кибитц,

постепенно я начинаю приходить к пониманию происходящего с вами. И если до сих пор я блуждал в темноте, не чувствуя, на что бы мне опереться, то теперь, похоже, я отчетливо нащупал под ногами твердь.

Вы вступили на новый путь. На телевидении вы оказались не по своей воле, однако именно этой вынужденной перемене благодаря, исполнились ваши самые заветные мечты. Лишний раз убеждаюсь: вы принадлежите к тому типу людей, которые жаждут приключений, но при этом держатся от них подальше. Вы классический вуайерист, эдакий любитель подглядывать за интимными занятиями людей – раздеванием, мочеиспусканием, сексом…

Телевидение предоставило вам реальную возможность тешить ваши извращенные наклонности. Между вами и остальным миром встала телекамера, через которую вам нравилось в микроскопических подробностях наблюдать действительность, не входя при этом в непосредственное с ней соприкосновение. Вы, знаете ли, своего рода неинфицированный сифилитик. Теперь понятно, почему вы еще в юном возрасте увлеклись Марксом. Он тоже открыл для себя язвы капиталистической системы при посещении британского музея. Подобно вам, он предпочитал наблюдать жизнь со стороны, не приближаясь к ней физически. Вы оба наводите критику на общество, не выходя из ваших лабораторий, и пытаетесь изменить мир, восседая в уютных креслах королевской ложи, арендованной вами однажды и на всю жизнь.

Сама по себе подобная позиция имеет право на жизнь – не стану утверждать обратного. В известной степени, она не лишена мудрости и, уж во всяком случае, хитрости: люди, подобные Марксу и вам, достигают самоудовлетворения, ровным счетом ничем не рискуя. В итоге, вам удается получать от жизни гораздо больше, чем горячим головам, которым непременно нужно все испытать на собственной шкуре.

 

Единственное, что все еще остается для меня загадкой – это мотивы вашей поездки в Познань – что понесло вас туда? Вы непременно должны были при всем присутствовать лично? Но это противоречит вашим принципам. Обо всем, что там происходило, вы вполне могли узнать у свидетелей. Столь опрометчивое решение вновь отправиться туда остается для меня необъяснимым.

Впрочем, не совсем: возможно тайна вашего недуга как раз и лежит в этом новом противоречии. Обычно вы верите лишь собственным бредовым представлениям, факты для вас не значат ровным счетом ничего. Важно лишь, чтобы представления эти вписывались в некие общепринятые идеологические рамки. И вдруг вас будто разом вырвали из этой полудремы. Одной оплеухи хватило, чтобы вмиг всего вас вывернуть наизнанку, встряхнуть хорошенько и превратить в собственную противоположность. В единый миг дымом развеялось все, что дотоле было для вас неопровержимым. Вам нужно было лишь подтверждение, чтобы сделаться врагом собственному «я». Осязаемых аргументов не хватало вам для завершения этого превращения. И вы отправились в Познань, чтобы воочию удостовериться в правоте сказанного помрежем. Впервые вам захотелось вдруг лично прикоснуться к жизни, познать ее из первых рук. Десятилетия оставались вы Кибитцем, сторонним наблюдателем, и вдруг вас потянуло к игорному столу, чтобы лично вступить в игру. Вы – типичный мифоман, наделенный, однако, подспудным тяготением сознания к здравому смыслу, пребывающего, к тому же, в состоянии неустойчивого равновесия: небольшого потрясения достаточно, чтобы бросить его из одной крайности в другую, и от вас, прошлого, нет уже и следа. Мне кажется, та пощечина вашего наставника спровоцировала невероятные перемены всей вашей личности.

Это, впрочем не означает, что вы вмиг излечились от застарелой болезни. Скорее, оплеуха эта перебросила вас из одного агрегатного состояния в другое, диаметрально противоположное, и для полного завершения этого процесса вам срочно понадобились наглядные доказательства. Впервые в вашей жизни.

Прелюбопытно узнать, что же вы там постигли? Как сложилось ваше путешествие в Познань? Я прошу вас продолжить рассказ, только без лишних эмоций: коротко и точно. У меня такое чувство, что мы вот-вот выйдем на большак, который так долго искали. Пожалуй, так близко мы с вами еще не приближались к нему.

41

Уважаемый господин доктор,

нет слов, чтобы выразить, до какой степени умиляют меня все эти изыски Ваших навороченных рассуждансов! Тем не менее, я последую Вашим указаниям и предоставлю Вам краткий отчет о моем путешествии в мир фактов, которым суждено было стать поворотным пунктом всей моей жизни.

На площади Наполеона – как раз перед воротами тогдашнего телецентра – я поймал такси и десятью минутами позже подкатил к Западному Вокзалу. Я приколол к лацкану значок телерепортера, который в Польше давал большие преимущества, и запросил билет до Познани. Но билетов в наличии не оказалось. Служащий вокзала сказал мне, явно подмигивая с намеком, что следующий и самый последний поезд отправляется через семь минут, после чего направление это будет полностью закрыто для пассажирского транспорта. Но мне позарез нужно было в Познань, и я спросил, как мне поступить. "Как поступить? – ответил он, – садиться в поезд и ехать! С билетом или без него – для работников телевидения подобные проблемы не существуют!"

– Вы в этом уверены? – сомневаясь, переспросил я.

– Абсолютно, – подтвердил он, – счастливого пути!

Железнодорожник оказался прав: ни с какими проблемами я не встретился. В тот день никто билетов не проверял. К тому же, вагон был до такой степени набит пассажирами, что добрые десять часов мне пришлось стоять чуть ли не на одной ноге, на которой, к тому же, буквально пританцовывали мои попутчики. Воздух был невыносимо сперт, хоть режь его ножом.

Рядом со мной, впереди и сзади стояли мужчины в штатском, однако невооруженным глазом было видно, что это – сотрудники госбезопасности из числа резервистов, поднятые по тревоге и срочно направляемые в мятежный город. Пассажиры слегка подтрунивали над ними, отпуская, вроде бы, безобидные шуточки, которые, однако, были порой на грани фола. В одном из углов сидела какая-то торговка и вязала. То и дело косилась она на одного молодчика, он стоял прямо перед ней и от него несло потом.

– Эй, парень, – не выдержала тетка, – поосторожней, у тебя в штанах что-то очень твердое. Парень смущенно покашлял, а торговка все не унималась:

– Я бы, конечно, потерпела, но эта штука, которая у тебя в штанах, впивается мне прямо в ребра, а мне этого совсем не хочется…

Парень весь побагровел, но продолжал хранить молчание. Тетка сверкнула спицей и свирепо покачала головой:

– Что за штуки носят люди в штанах, будто целую атомную бомбу.

– Не преувеличивайте, пани, – добродушно отозвался рядом стоящий студент, – атомная бомба гораздо крупнее.

– Но и эта штука взрывоопасна, – ответила торговка, не поднимая глаз, – того и гляди – грохнет, и всем нам крышка! Скажи, парень, что там у тебя – граната?

Парень продолжал непоколебимо молчать.

– А нам гранаты не нужны, – не унималась баба, – мы ведь живем в свободной стране – разве не так?

Мертвая тишина повисла в вагоне. Но назойливая тетка продолжала в том же духе, размахивая спицей:

– В Познани сейчас цветут розы…

– Это точно, – не выдержал, наконец, парень, – розы цветут. Или вы слышали что-то другое?

– Я слушаю только государственное радио, – ответила торговка, – а оно всегда говорит правду – разве не так?

– И что же говорит наше радио?

– Что все у нас хорошо, – поспешно ответила тетка, – и с каждым днем становится все лучше и лучше…

– И это действительно так, – то ли спросил, то ли подтвердил парень, – или вы не согласны?

– И что американцам следует у нас учиться, – будто заученный текст выпалила торговка.

– Я спросил, согласны ли вы с этим, – парень уже наседал.

– Ты делаешь мне больно, – увернулась от ответа баба, – я же тебе сказала…

– Чем же?

– Чем-то очень твердым, спрятанным в твоих штанах. Парень ты, конечно, видный, но всему свое время…

Рядом с торговкой сидела женщина, похожая на учительницу, и листала в газету. До сих пор она молчала, но тут оторвалась от чтения и сказала:

– Вот и газеты наши пишут только правду.

– Как пришли вы к такому выводу? – спросил студент, раскуривая сигарету.

– Я только что прочитала сообщение о том, что в Познани все спокойно. Будь это не так, тут было бы написано другое. Или вы думаете иначе? – спросила она, обращаясь к молодчику, который досаждал торговке чем-то твердым, выпирающим из его штанов.

– Я вообще не думаю, – прошипел он в ответ, багровея от злости.

– Но это же так очевидно, – продолжала учительница, с улыбкой глядя прямо ему в глаза, – вы ведь член партии?

– Какое вам до этого дело, вы, наглая личность? – Молодчик не на шутку рассердился.

– Никакого, – спокойно ответила учительница, – просто я нахожу это странным…

– Что странно – что я состою в партии?

– Вовсе нет. Странно, что в газете написано, будто в Познани все спокойно.

– А вам известно другое?

– Никто вокруг не сомневается, что в Познани что-то случилось, а тут написано, что все там в полном порядке.

– Раз там так написано, значит, для этого есть основания.

– Конечно же, у них есть основания так писать. Они не хотят, чтобы кто-нибудь думал, будто там происходят беспорядки…

В вагоне вновь повисла тяжелая пауза. Люди многозначительно молчали.

– Всем открыть чемоданы, – донеслось вдруг из коридора, – развязать тюки, коробки!

– Ну, вот, – резюмировала торговка, продолжая вязать, – я ведь говорила панам: в Познани зацвели розы.

Сейчас же к ней подошли двое до зубов вооруженных парней:

– Выполняйте, что вам велено, – грубо одернул ее один из них, – иначе вам придется пройти с нами!

– Убери свою пушку, – огрызнулась торговка, – ты разговариваешь с дамой!

– Закрой пасть, иначе эта штука бабахнет!

– Если вы ищете оружие, тогда спросите лучше у этого красавчика, – она указала пальцем на стоящего рядом молодчика, – у него в штанах спрятано что-то очень уж твердое…

– Что-то твердое, говоришь, – человек в мундире весь напрягся, – что бы это могло быть?

– Посмотрите сами, – ответила тетка, – все эти паны вокруг могут показать вам кое-что интересное…

– Какие еще паны, черт побери!

– Да все эти воображалы. У них у всех из штанов так и выпирает, как кое-что на свадьбе.

Злой смешок прокатился по вагону. Полицейские со злостью сорвали с молодчика пальто, ощупали его и сразу наткнулись на то, что искали: ручную гранату, револьвер и кучу боеприпасов.

– Ага! Что я вам говорила? – ликовала старуха, – всех обыщите, и вы насмотритесь чудес!

Полицейские обыскали всех других, и все оказались до зубов вооруженными. Дошла очередь и до меня, но тут они увидели значок телевидения на моем лацкане:

– Извините, товарищ, – предупредительно обратился ко мне полицейский, – я вижу, вы в служебной командировке. Не смеем вам мешать!

– Мы все находимся в служебной командировке, – прошипел молодчик, – немедленно оставьте нас в покое!

– Вы вооружены, – ответил ему полицейский, защелкивая на его руках наручники, – все, у кого найдено оружие, арестованы.

Задержанных молодчиков увели. Пассажиры злорадно улыбались, молча переглядываясь.

– Так вы едете в командировку, – обратилась ко мне женщина, читавшая газету, – значит, вы знаете, что произошло в Познани?

Она язвительно смотрела прямо мне в глаза, и я почувствовал неловкость, будто нашкодивший мальчуган Что мог я ответить ей? Эти служивые отнеслись ко мне, как к своему, а я вовсе таковым не являюсь. Теоретически я был одним из тех товарищей, которые исповедуют их идеи и рука об руку строят социалистическую Польшу.

– Что вы хотите от меня, – ответил я ей, – разве я обидел вас чем-нибудь?

– У вас такая внешность, товарищ, что вы либо слишком много знаете, либо, наоборот, слишком мало.

Опять это словечко «товарищ», которое мне то и дело навешивают.

– Я приехал из-за границы, – рассерженно ответил я, – скорее всего, я знаю меньше вас.

Слова этой женщины запали мне в душу: у меня такая внешность, будто я знаю либо слишком много, либо – слишком мало. Я испытал неприятное чувство.

Не знаю, господин доктор, можете ли Вы понять весь драматизм произошедшего: в вагон вламываются полицейские, ведут себя бесцеремонно, как наемники, терроризируют невинных граждан, и вдруг вежливо извиняются передо мной, потому что не сразу меня признали. Понятное дело, они назвали меня товарищем и тем на весь свет выставили паршивым псом. Прокаженным, которого приличные люди обходят десятой улицей. Впервые в жизни я оказался в затруднении определить, по какую сторону баррикад нахожусь я сам. Принадлежу я к когорте товарищей или все-таки нет? И кому принадлежат мои симпатии – той языкатой торговке или полицейским?

Терзаемый сомнениями, с головой погруженный в глубокие раздумья, прибыл я в Познань.

Полковник Карлик разглядывал меня с той же подозрительностью, что и мои недавние попутчики. Во время досмотра и проверки документов при выходе из познаньского вокзала, он интересовался, какие функции возложены на меня на польском телевидении, и что ищу я в Познани. Я ответил ему правдиво, что я режиссер и просто хочу разобраться в происходящем. В Швейцарии такой ответ был бы принят, как должное. Только не в Польше. Разобраться в происходящем? Это звучало столь фантастически, что полковник должен был принять меня либо за крупного зверя, либо за иностранного шпиона. Для перестраховки он решил в пользу крупного зверя и обращался со мной, как с пасхальным яичком. Если я – рассудил он – важная птица и путешествую инкогнито по всей стране, ему надлежит создать у меня впечатление, что оптимистические реляции официальной прессы соответствуют истине. Что героический рабочий класс Познани неприступной гранитной скалой стоит за партию, а происходящие беспорядки – всего лишь пена, поднятая несознательными люмпен-пролетариями, подстрекаемыми американскими агентами, и что ни один классово сознательный рабочий эту их возню не поддерживает. Поэтому он сейчас же изъявил готовность предоставить в мое распоряжение бронетранспортер, чтобы я мог осматривать беспокойные точки не иначе, как под его пристальным наблюдением. Я согласился и стал свидетелем самого чудовищного зрелища, видимого мною в жизни.

Полковник Карлик предоставил мне возможность наблюдать познаньское восстание через перископ бронетранспортера. Это было сущим безумием, господин доктор: удобно устроившись на кожаном кресле рядом с бравым военачальником в его бронированном наблюдательном пункте на колесах, я наблюдал происходящую трагедию, и все это сопровождалось солдафонскими комментариями высокопоставленного жандарма:

 

– Итак, уважаемый товарищ, – надеюсь, вы именно товарищ, – офицер подмигнул мне и продолжал:

– Итак, перед нами знаменитые сталинские заводы, на которых производится наше точнейшее оружие.

– Все понятно, господин полковник. Я слышу.

– И здесь, на этих важнейших для страны предприятиях, отдельные профессиональные мошенники вздумали устроить беспорядки. Трудности роста – сами понимаете… Шайка классовых врагов.

Мы миновали производственные корпуса и подъехали к зданию заводоуправления. Мой гид оставался в теме и продолжал:

– Им удалось организовать демонстрацию. Несколько недоумков, которые поддались на провокацию. Но толпа, как известно, дура: они двинулись к центру города, к стратегическим центрам…

– И что в итоге?

– Сюда, например. Здесь, на левой стороне улицы, они штурмовали главное управление полиции.

– Несколько недоумков, сказали вы?

– Они разоружили охранников, эти мерзавцы. Из арсенала натаскали они боеприпасов, оружия и ручных гранат. А потом – видите вон ту антенну – там, наверху?

– Похоже, туда ударила молния…

– Можно сказать и так. Там располагался наш глушитель. Вы, конечно, знаете: против враждебной западной пропаганды. Они взорвали его. Теперь мы направляемся вниз, к котловану. Взгляните направо. Там стояла окружная тюрьма. От нее ничего не осталось. Они снесли ворота, освободили всех преступников и подожгли здание.

Карлик повернул направо и выехал на какую-то улицу, где нас объял адский грохот. Мы попали под ливневый автоматный обстрел. Огненные снопы с треском отскакивали от нашей брони, не причиняя ей вреда.

– Хлопайте вашими хлопушками, сколько вам влезет, козлы вонючие, – самодовольно ухмыльнулся полковник, – все равно мы сильнее вас!

– Однако, – заметил я, – сражение еще далеко не закончено, сколько я могу судить?

– Это ненадолго, товарищ. Их силы на исходе. А сейчас я покажу вам госбезопасность. Сегодня утром она была захвачена. Целой бандой американских диверсантов…

– Госбезопасность, сказали вы?

– Так точно, около шести утра. Однако несколько часов спустя мы их выкурили и…

И тут глазам моим предстало зрелище, от которого у меня остановилось дыхание.

– Господи, что это, господин полковник? – выдавил я из себя, с трудом захватив немного воздуха.

– Спокойно, товарищ, – ответил он, – все будет прибрано. Но – тайком: прилюдные погребения нам сейчас ни к чему.

– Ужасно! Что это за люди?

– Мертвый есть мертвый. Какая разница, товарищ, на чьей стороне они были? Большинство из них – не наши, потому что мы лучше стреляем.

– Но там все еще продолжается сражение. Там что – казармы?

– Хуже, товарищ: партком. Здесь решается сейчас, кому в Польше принадлежит решающее слово.

– Плохи дела, господин полковник?

– Что поделаешь? Мы ждем подкрепления. Войска союзников приведены в полную боевую готовность. Один приказ генерала Коваленко, и пожар будет ликвидирован.

– Как велики потери?

– Наши – не особенно.

– Есть уже конкретные числа?

– Официальные и неофициальные. Официальные – сотни. На самом деле… Пригнитесь, товарищ! Мы направляемся прямиком к баррикаде. Голову ниже: сейчас будет горячо! Гром и молнии – ха-ха! Закройте глаза! С нами ничего не случится. Там окопалось несколько партизан. Этих мы сейчас сотрем с лица земли. Или мы их, или они нас. Прямой наводкой – в самую гущу! Стрелять на поражение по этому отродью! Еще разок! Вот так…

В тот летний день, господин доктор, волосы мои стали седыми, хотя от роду мне было всего тридцать три года. Мне пришлось лично убедиться – собственными глазами: это были пролетарии, восставшие против пролетарского государства. И что солдаты, так называемой, народной армии стреляли в народ. Я видел это через перископ бронетранспортера.

Направляясь в Познань, я знал слишком мало, возвращаясь в Варшаву – слишком много. Слишком много, чтобы продолжать делать все то, что делал прежде. В единый миг мне открылась горькая истина: я поклонялся ложным богам, служил ложным идеалам. Но где же правильные? Какому богу следовало мне верить?

Все это покажется Вам безумием, господин доктор, и вы будете правы. Я пережил сущий кошмар: восседая на кожаном кресле, я с грохотом промчался по пылающему городу, со всех сторон и крыш обстреливаемый такими же людьми, как и я. А справа от меня восседал мой отважный гид и комментировал ход операции.

Сегодня мне стыдно: я был чем-то вроде болельщика. Сторонним наблюдателем в истинном смысле этого слова. Революционным туристом, который будто бы во хмелю курсировал между фронтами и наблюдал мировую историю через объектив перископа. Вы понимаете, что я имею в виду? Я – Кибитц, целиком оправдывающий свое имя. Как Кибитц проехал я в советском бронетранспортере сквозь апокалипсис, сквозь светопреставление, и этот тупоголовый полковник демонстрировал мне достопримечательности вверенного ему участка фронта. То и дело прерывал он свой комментарий, чтобы командовать стрельбой по народным массам.

Из какой-то градирни на тротуар кувырком выкатились два малыша: мальчик и девочка. В руках они держали автоматы. Продырявленные дюжиной пуль, они замертво рухнули на каменную мостовую и застыли на ней.

Мне было уже за тридцать, но я все еще не достиг подлинной зрелости: все внутри меня протестовало, вставало на дыбы, и я готов был выблевать наружу всю мою душу. Я был повержен в ужас и околдован одновременно, как школяр, только что просмотревший кошмарный приключенческий триллер. И вдруг я осознал, что эта современная трагедия на улице – реальность. В единый миг вся художественная литература потеряла для меня всякий смысл. Осталась лишь зияющая пустота. Что такое какой-то там давно забытый «Тартюф» в сравнении с нынешним партийным лицемерием? Кем был Ричард Третий в сравнении с полковником Карликом, который автоматными очередями со злой усмешкой сбивал детишек с крыш?

Вернувшись из Познани, я бросился искать Ханушкевича. Он сидел за своим письменным столом и внимательно рассматривал меня. Ни слова не слетело с его губ. Говорил я один:

– Я больше не могу здесь работать, коллега. Я потерял интерес к зрелищам. Прошу об отставке.

Ханушкевич молча смотрел в окно. С улицы доносился аромат цветущих лип и роз. Я искал нужные слова и не находил.

– Я был… Я вернулся… Как это выразить… Из Познани. То, что я увидел там, перевернуло мою жизнь. Я не могу дышать, как прежде. Я решил…

– Ты лжешь, Кибитц, – закричал Ханушкевич, вскакивая со стула, – ты хочешь спрятаться, потому что я унизил тебя. Я надавал тебе пощечин. Перед всеми коллегами – вот, в чем истинная причина. Но я не отпущу тебя.

– Что за чушь ты несешь! – возразил я, – я тебе только благодарен за это. Ты растолкал меня, вырвал из сна. Если бы не ты, я продолжал бы сладко дремать в моей башне из слоновой кости.

При этих словах крупные слезы покатились по его щекам. Он обнял меня и стал просить о прощении:

– Я отвратительно унизил тебя. Я не верил тебе. Я не мог представить себе, что приличный парень может искренне верить их катехизису. Теперь я знаю, Кибитц: ты еще ребенок. Но уважь меня, останься у нас! Только, пожалуйста, не взрослей! Я публично повинюсь перед тобой…

– Если ты хочешь, я останусь, – ответил я, – но с театром покончено.

– Да почему же, ты, сумасшедший?

– Потому что театр – сплошная ложь. Как демонстрации в Москве и в Пекине. Теперь мне все открылось.

– Ты ошибаешься, Кибитц: театр – это никакая не ложь. Он истинней, чем сама истина и реальней самой реальности. Театр – это повседневность, сжатая в комок, квинтэссенция самой жизни…

Что мог я ему ответить? Он был опытней меня. Моложе, но взрослей. Художник в каждой его клеточке. Реальность была слишком для него привычной. Он мечтал о мире, пропущенном через фильтры разума и души. Вы понимаете, что имею я в виду, господин доктор? Конечно же, понимаете! Тогда все сделалось для меня непостижимым. Передо мной стояли истекающие кровью дети, распластанные на мостовой, и бравый полковник, с язвительной усмешкой стреляющий в толпу. Я видел рабочих, сметаемых с асфальта пулеметными очередями. Вспышка дневного света ослепила меня. И теперь все на свете прожектора вызывают во мне тошноту. Я больше не в состоянии искусственно достигать высшей точки самовыражения. Я хочу познать высшую точку проявления жизни в ее ужасающей банальности. Ни больше и ни меньше.