Za darmo

Кибитц

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

36

Господин Кибитц,

было понятно сразу, что из-за этого Бронека ваш брак раньше или позже развалится. Ваши тогдашние представления о реальном мире базировались на примитивных антиномиях: хороший-плохой, бедный-богатый, продвинутый или реакционер. Никаких полутонов. Оценки эти были взаимоисключающими, и вы были убеждены, что должны непременно, всегда и во всем выбирать между этими крайностями. Жизнь с вашей Эоловой арфой, как вы ее называли, была вечным «или-или», покуда однажды на безоблачном небосклоне вашего супружества не появилась некая незнакомая звезда, которая никак не вписывалась в привычную для вас планетарную систему. Некий человек из ряда вон, потрясший вас своей нестандартностью. Вы потерялись в нем. Это отнюдь не означает, что у вас были или есть гомосексуальные наклонности. Ваша в него влюбленность носила, скорее, философский характер. Несоответствие между прямолинейной Алисой и феерически непредсказуемым Бронеком оказалось непомерным. И вы опять же решили, что непременно должны выбрать что-то одно: абсолютную стандартность либо вызывающую асимметрию, исключительность, не вписывающуюся ни в какие привычные нормы. Правильная и четко организованная во всех отношениях Алиса стала вызывать в вас скуку, потому что вам открылась вдруг неведомая дотоле прелесть несовершенства. Бьюсь об заклад, что вы – вольно или невольно – выбрали Бронека. Разве я не прав?

37

Уважаемый господин доктор,

вы правы, но лишь в определенной степени. Я не сделал выбора так запросто, как Вы это представляете, а болезненно перелицовывал себя, буквально, сдирал с себя кожу; и не одну. Я пытался стать другим человеком, нарочно загоняя себя в такие ситуации, в которых вся моя сущность выворачивалась наизнанку. И однажды она, эта прежняя сущность, стала сползать устрашающей лавиной. Сегодня я точно знаю, что страстным желанием приблизиться к моему новому идеалу я сам подтолкнул события к этому безудержному развитию, и они, как говорят в таких случаях, вышли из-под контроля, и все полетело кувырком. На самом же деле, я сам сорвал их с якоря, углубив и ускорив тем самым неизбежный кризис моего дотоле безоблачного брака.

Однажды я был вызван в министерство. Я полагал, там должно свершиться нечто для меня судьбоносное и пытался угадать – что именно. Что-нибудь приятное? Или, напротив, какая-нибудь напасть? Я метался в догадках, и лихорадочно продумывал варианты разного рода оправданий, уверток, которые смогут послужить мне защитой, если таковая понадобится.

Все, однако, произошло совсем не так, как я полагал. Министр был в приподнятом настроении и выглядел довольно любезным. С неподдельной искренностью пожал он мою руку и спросил, не владею ли я французским. Вопрос явился для меня полной неожиданностью. Что это – ловушка?

– Более или менее, – осторожно ответил я, – знаете, товарищ министр, я ведь родился в Женеве и там провел первые годы моей жизни.

– Да это просто великолепно! – восторженно ответил он, – мы намерены послать вас во Францию. Точнее – в Монте-Карло. Как вы на это смотрите?

Предложение было слишком заманчивым, чтобы воспринимать его всерьез, и это насторожило меня.

– Что потребуется от меня в Монте-Карло, да еще – зимой? – спросил я с напускным равнодушием в голосе.

– Там сейчас цветут мимозы, товарищ Кибитц, – ответил министр, – вы будете представлять нас на телевизионном фестивале. Вся командировка продлится две недели. Вам выдадут деньги, паспорт и все прочее, необходимое для такой поездки…

– Но я понятия не имею о телевидении, – недоумевал я, – не думаю, что вы сделали правильный выбор.

– Мы всегда делаем правильный выбор, – улыбнулся министр, – и потом, вы говорите по-французски, а это – главное.

Я, естественно, поломался – не слишком настойчиво, впрочем, в пределах разумного. Ровно столько, сколько необходимо было, чтобы укрепить доверие высокопоставленного чиновника: тот, кто посылает меня на Запад, должен быть абсолютно уверен в моей благонадежности. Я, собственно, таковым и был, но почему же выбор пал именно на меня? В конце концов, не я один владею французским. Не здесь ли собака зарыта: они хотят проверить, вернусь ли я обратно? Или что-то другое? Не исключено и такое: мои постановки становились все более дерзкими, а с ними росла моя популярность. Уж не стал ли я для них занозой в глазу? Вполне возможно! Как, впрочем, и обратное: они уверены, что я вернусь. Лучшую рекламу коммунистическому режиму и придумать трудно: разумный человек, телевизионный режиссер с именем и положением, выезжает на благополучный Запад и возвращается обратно в лежащую в руинах Польшу. (Псих ненормальный… Конченный по жизни фанатик!). Значит, в соцлагере, все-таки лучше, чем по другую сторону баррикад!

Короче говоря, я не знал, почему именно меня посылают в Монте-Карло, в эту Мекку игорного азарта, живущую исключительно за счет рулетки и почтовых марок. Единственный в своем роде кафешантан, сверкающий витринами ювелирных парадизов, феерический балаган, исполненный мраморного великолепия, манящий к себе роскошными салонами модного тряпья и медовым соблазном неотразимых обольстительниц. Разве что круглый идиот или неисправимый фанатик откажется искать здесь убежища…

Но они заблуждаются, эти товарищи. Весь этот водевильный блеск был чужд моему внутреннему миру. Теперь я был апостолом Бронека, и вся эта дешевая мишура процветающего Запада ни в малейшей степени не впечатляла меня.

Итак, я отправился в Монте Карло. Мне предстояло пройти, как говорится, проверку на вшивость и обнажить свою истинную сущность. Познать "иную жизнь", вкус которой был мне не знаком. О том, что в телевидении я не смыслю ни уха, ни рыла, я упомянул моему начальству вскользь, как бы между прочим.

Будучи официальным гостем самого князя, я был размещен в роскошном отеле. Ничего подобного мне еще не приходилось видеть! Ни на Востоке, ни на Западе. Ванная в виде громадной ракушки переливалась бирюзовыми бликами, блеском и роскошью сверкало в спальне волшебное зеркало в стиле Рококо. Волшебное, потому что, с какой бы стороны перед ним не встать, оно отражает твой облик в самом лестном для тебя свете. И потом, этот салон, где ты с головой погружаешься в малиновый бархат и перламутровый шелк! Эти стены, сплошь увешанные масляными полотнами старых французских мастеров. Через балконную дверь проходишь на застекленную веранду, перед тобой открывается великолепный вид на порт, и все сказочное княжество простирается перед твоим восхищенным взором!

В моем скверно скроенном костюме, с галстуком, тоскливо свисающем с моей шеи, как давно нечесаный хвост старой клячи, я смотрелся среди всего этого великолепия ничтожным оборванцем. Но худшее я с ужасом обнаружил позже, когда рассматривал свое жалкое отражение в сверкающем зеркале в стиле Рококо: мой заношенный шерстяной пуловер на локтях был протерт до дыр. С содроганием представил я себе, как в этом отрепье, в этом облачении законченного люмпена, предстану я перед избранной публикой!

И тут мне пришла в голову спасительная мысль: БРОНЕК! Я же прибыл с Востока. Я был белой вороной, экзотическим чудовищем, которое следует воспринимать с ужасом в глазах и с особым почитанием, как редчайший музейный экспонат. Еще ни один представитель коммунистических средств массовой информации не переступал ногой западноевропейского порога. Я – первый, и, значит, впечатление я должен произвести соответствующее! Ни в коем случае не должен я приспосабливаться к обстановке, подстраиваться под нее. Я должен выделяться, бросаться в глаза каждому, и дырки на локтях моего кашлатого пуловера – важнейшая деталь моего наряда!

От этой мысли мне захотелось, чтобы люди непременно заметили меня, подходили ко мне и с любопытством задавали вопросы.

Так, собственно, и случилось: с решительностью метеорита, появление которого прозевали все астрономы на свете, влетел я в сверкающий, жужжащий улей ресторанного зала. Роскошные дамы и импозантные господа тотчас заспешили ко мне, знаменитые личности наперебой стали приглашать меня подсесть к их столу. Когда же выяснилось, что этот монстр, этот музейный экспонат, восточный варвар, великолепно изъясняется по-французски, триумф мой достиг апогея. Вот уж чего они и вовсе представить себе не могли!

Представьте, господин доктор, я тотчас стал демонстрационным крокодилом всех без исключения мероприятий. Каждому не терпелось отрекомендоваться мне. Все поголовно сгорали от нетерпения узнать, какая форма жизни существует за железным занавесом. Я держался по возможности беспристрастно, вуалируя мои ответы разного рода замысловатыми бонмо – острыми шуточками, за которыми едва угадывались двусмысленные намеки. Именно этого от меня и ждали, к тому же, дырка на одном локте заметно расширилась. Я ловко разыгрывал спектакль под названием "Маяковский в Париже", войдя в образ самого растрепанного революционного поэта Советской России, для которого общественные нормы были пустым звуком. Так стал я самым осаждаемым "месье Кибик", центром внимания фестиваля и любимцем всех дам. Мое реноме было единственным в своем роде: на Востоке вызывал восхищение мой западный лоск, на Западе – мой драный пуловер.

И вот началась демонстрация фильмов. Представленные на фестивале телевизионные программы были совершенно непритязательными и даже откровенно дурацкими. Не следует забывать, что человечество находились тогда на заре телевидения. Впрочем, они, эти программы, и сегодня не слишком поумнели…

Наверное, вы представляете себе, господин доктор, что предстало моему взору: живые трансляции из Лас Вегаса – шуты гороховые, которые демонстрировали откровенное слабоумие, стриптизы из Швеции для стареющих сладострастников и бесчисленные салоны мод Парижа, Токио, Лондона и Рио-де-Жанейро. Ни на минуту не отходя, вынужден был я сидеть перед моим монитором и, давясь, заглатывать всю эту неудобоваримую стряпню, замешанную на человеческой дури. Две недели кряду делал я пометки – изо дня в день, по двенадцать – четырнадцать часов, и мне стало понятно, что это новейшее средство массовой информации – страшнее атомной бомбы, но в отличие от нее было уже поставлено на конвейер. Более того, человечество настоятельно требовало самого широкого его распространения. Оно нуждалось в нем, как в наркотике, без которого дальнейшее существование жизни на Земле становилось невозможным.

 

Я вернулся домой в состоянии наивысшего возбуждения. По горячим следам написал гневный памфлет против гипнотизирующего мерцающего ящика и тут же опубликовал его в «Нова Культура», интеллектуальном издании, популярном в среде бунтующей молодежи. Я писал, что пришло время мерцающей машины для приготовления духовной похлебки, которая наркотически извратит и отравит сознание миллионов людей. Что появилась реальная возможность дистанционно повелевать сердцами и умами целых народов и континентов. Достаточно найти несколько дотошных совратителей, чтобы каждого из нас с головой втянуть в какую угодно авантюру. Как только эта машина для массового оболванивания заработает на полную мощность, критическому мышлению придет конец. Таким образом, наступление эпохи суперфашизма сделалось реальностью, ибо появилась возможность массовой унификации звериной идеологии, о чем Гитлер и Геббельс могли только мечтать.

Должен, кстати, заметить, господин доктор, что к тому времени уже появилась первая ласточка польского телевидения. Она носила имя «Экспериментальная студия» и обращалась поначалу к крохотной аудитории привилегированных граждан. Не больше двух тысяч особо заслуженных персон наслаждались этой мерцающей безделушкой, и я наивно надеялся, что этот надвигающийся на всех нас паровой идеологический каток еще можно было как-то остановить. Вооруженный здоровой злостью, замешанной на демагогии, я открыто и решительно выступил против дьявольской машины, чем вызвал неожиданную шумиху.

Не прошло и месяца, я опять был вызван в министерство. На этот раз я шел туда с легким сердцем и в приподнятом настроении, потому как был героем, который по собственной воле вернулся в нищую Польшу из западного рая. Мало того, я прославился еще и как ответственный гражданин, который своевременно предостерегает своих товарищей от надвигающейся на них опасности. Все это не мешало мне с напряжением строить догадки, что же на сей раз поведает мне высокое начальство. Может, мне будет вручен орден за то, что я оправдал оказанное мне доверие, а может, я услышу похвалу за мой искрометный памфлет в «Нова культура». Мои остроты не пропали втуне: бесчисленные письма и звонки буквально сыпались на меня благодатным дождем. Народ дружно чествовал меня, и я входил в кабинет высокопоставленной особы весь из себя сияющий, с предвкушением новых знаков внимания. Я уже готов был протянуть ему руку для пожатия, но он встретил меня весьма прохладно, глядя сквозь меня безучастным взглядом. Господи, что же опять стряслось?

Министр уселся в свое кресло, а я продолжал понуро стоять перед ним, как провинившийся школяр.

– Вы вовремя предупредили нас об опасности, товарищ Кибитц, – начал он, откашлявшись, – от унификации мозгов и сердец как вы это называете. Вы полагаете, унификация неизбежно приедет к оглуплению? Слышали вы что-нибудь о таблице умножения? Думаю, да, так вот, товарищ Кибитц, вы полагаете, о ней тоже должны быть разные мнения? Нам все это видится иначе. У нас в Польше несколько сот тысяч учителей, которые вдалбливают таблицу умножения десяти миллионам детей. Если нужно, то и с применением силы, потому как дважды два – это всегда и везде четыре. Здесь не о чем дискутировать. Унификация во имя научного социализма, во имя гуманистических идеалов Маркса и Ленина кажется вам губительной? Нам – нет. Мы насаждаем не что-нибудь абстрактное, а морально-политическое единство масс. И если современная техника готова помочь нам выплавить из тридцати миллионов скудных афоризмов одну на всех великую идею – разве это плохо, товарищ Кибитц? Для вас – возможно и плохо, потому что вы чаевничали с княгиней. Потому что вы бегло говорите по-французски. Потому что вы поклоняетесь идолам индивидуализма. Но мы мыслим иначе. Подчеркиваю – совершенно иначе!

Стало понятно, что не сносить мне головы, если откровенную выволочку эту я оставлю безответной. Я просто должен ответить. Я думал о миллионах, которые во имя единой великой идеи должны будут сгинуть. О пытках в наших тюрьмах. О Януше, который в результате сталинской проработки теперь лежит в больнице и никогда уже не поправится. Поскольку же я намерен жить дальше, я решил урезонить товарища министра его собственным оружием. Пропустив, как говорится, диалектический удар шпагой, я ответил ему с улыбкой:

– И Маркс, и Ленин подчеркивали, что без борьбы не бывает прогресса. Маркс даже называл борьбу локомотивом мировой истории. Куда же мы придем, товарищ министр, если мы с помощью унифицирующих масс-медиа воспитаем полностью унифицированное общество?

Не тот человек был министр, чтобы кому-то позволить себя поучать. Он встал и сообщил мне, что в награду за мое рвение я перевожусь на службу в телевидение.

– Раз уж вы так хорошо знаете, что нам угрожает и что нет, – съязвил он, – поскольку вы продемонстрировали желание быть нашим спасителем, и так хорошо понимаете, к чему стремились Маркс и Ленин, то покажите всем нам, на что вы способны. Идите в экспериментальную студию и наставляйте всех на путь истинный, просвещайте массы, учите народ диалектическому мышлению. Будем вам только признательны. Итак, с завтрашнего дня вы работаете у Адама Ханушкевича ассистентом.

Во второй раз, господин доктор, я был перемещен по службе в порядке административного взыскания. Во второй раз мои начальники надеялись этим наставить меня на путь истинный. Министр был убежден, что на телевидении я принесу значительно меньше вреда, чем на радио, поскольку в те дни во всей Польше существовало не более трех тысяч телевизионных ящиков. Он и предположить не мог, что в будущем году число телезрителей возрастет в четыре тысячи раз! В том числе, благодаря и моим передачам! Знай он это тогда, он охотнее оставил бы меня на радиовещании.

Представьте, господин доктор, лишь теперь началась для меня подлинная жизнь. На первый взгляд, все происходило как бы случайно, само собой. Но, присмотревшись внимательней, Вы заметите, что пришла в движение дремавшая дотоле внутренняя динамика моего существа. Сегодня я знаю точно: я пришел в этот мир, чтобы служить телевидению, хотя в то время, когда я появился на свет, самые изощренные фантасты не предсказывали создание подобной техники.

В конце концов, меня зовут Кибитц, и этим все сказано. Мои глаза – это две телекамеры, которые подглядывают за всем и всеми сквозь какие угодно замочные скважины. Я – истинный вуайерист, которого, хлебом не корми, дай ему только понаблюдать за самыми интимными и запретными играми людей. То, что кинематографисты называют крупным планом, то есть, взгляд в упор – в этом состоит самая жгучая страсть моей изощренной фантазии: мне хочется непременно вторгнуться в глубинную суть, в самые потаенные уголки чужой жизни, приблизиться к ней вплотную, если угодно, слиться с ней. С помощью оптических средств я разрушаю все и всякие запреты. Например, с помощью телеобъектива, который я бессовестно направляю на окна спален. Так срываю я последние покровы с интимности и предоставляю ее нескромным взорам падкой на подобные забавы публики.

Вы спросите меня, господин доктор, где же здесь логика: вначале я настрочил гневный памфлет о надвигающейся опасности века, а после именно в ней с восторгом нахожу свою собственную самореализацию. Противоречие это кажущееся: мой манифест был лишь выражением страстного бунта против моего эго. Более того, я тайком вынашивал планы связать себя с телевидением напрочь, и, прежде чем слиться с ним воедино, я всячески демонизировал его. Я сам спровоцировал мой перевод на работу в телевидение, ибо был околдован им. Реальная жизнь больше не представляла для меня решительно никакого интереса, потому что я целиком был захвачен черной магией мерцающей на экране жизни из вторых рук. Чужой жизни, подсмотренной.

День за днем я становился самым известным в Польше телережиссером. Вся Варшава каталась со смеху: изобретатель телевидения во второй раз стал перебежчиком, потому что товарищ Кибитц изменил его убеждения.

А мне было не смешно: счастье переполняло все мое существо. Ханушкевич был лучшим режиссером, которого я знал. Он тоже был в свое время в приказном порядке переведен в экспериментальную телестудию, потому что, будучи репортером, задавал слишком много вопросов. Он тоже растрачивал свое мастерство на жалкие три тысячи телезрителей. Ханушкевич видел во мне товарища по несчастью. Его восхищали, как он говорил, мои радиоматериалы, в особенности – мой знаменитый манифест в "Нова культура". Мое прочтение Шекспира на сцене он находил отважным до безрассудства и во всеуслышание заявлял, что, если и есть чему мне у него можно было бы поучиться, так это в плане сугубо техническом. Это были самые лестные слова в мой адрес, которые мне доводилось слышать. Я испытывал такое чувство, будто этот выдающийся человек причислял меня к лику святых.

Итак, при помощи и поддержке Ханушкевича я сразу же с головой ушел в новую работу.

38

Господин Кибитц,

я не стану умалять того значения, которое имел для вас переход на работу в телевидение, но вы, сдается мне, все же переоцениваете его. Вы должны согласиться, наконец, что ваша предыдущая работа – на радио, уже явилась для вас, не чем иным, как бегством от реальности. Пусть не в такой степени, как эта, новая, но все-таки – бегством. Вы намекнули даже, что этот перевод по службе, ставший тектоническим сдвигом в вашей судьбе, рано или поздно был бы спровоцирован вами лично, чтобы посредством новой деятельности углубить наметившийся раскол в ваших семейных отношениях. Таким образом, эта смена деятельности – не более чем переход от застаревших, окаменелых принципов жизни, исповедуемых вашей супругой, к безудержным фантазиям ваших коллег. И если, на самом деле, так и есть, это становится уже интересным. Уверен, что эта новая работа не пришлась по вкусу вашей жене. Ваш брак был ведь, по сути, продуктом совместного выбора в пользу имеющихся реалий. А тут вдруг оба вы необратимо переноситесь в область фикций потусторонних, и эта неожиданная метаморфоза была воспринята Алисой как отречение от важнейших моральных принципов, как вероломство в высшем смысле этого слова. То есть, если вы и в самом деле сознательно спровоцировали этот перевод по службе, это означает, что столь же сознательно вы подтолкнули ваш брак к расторжению. Значит, переход из радиовещания в телевидение – это, по сути, выбор между вашей женой и Бронеком, сделанный вами в пользу последнего.