«Еврейское слово»: колонки

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

2007 год

10–16 января

В конце прошлого года телеканал «Культура» показал документальную киносерию с несколько вычурным названием «Двойной портрет в интерьере эпохи». О судьбах деятелей культуры или, если угодно, о взаимоотношениях творца и власти при советском режиме. «Поэт и царь» – противостояние из универсальных. Если не считать считанных благополучных его исходов в малых княжествах Европы в пору Ренессанса, единственным абсолютно гармоническим его разрешением было правление Давида, совмещавшего в себе обе ипостаси. Нынешнее положение искусства, его зависимость-независимость от власти у нас в России тоже нуждаются в объяснении. В этом смысле показ фильмов кажется достаточно актуальным. Я намерен обсудить два из них – в этом и следующем номерах газеты.

Открыл серию фильм Галины Евтушенко (она продюсер всего проекта) «Горе уму», или «Эйзенштейн и Мейерхольд». «Горе уму» – промежуточное, от Грибоедова идущее, название его знаменитой комедии «Горе от ума». Одновременно хрестоматийной – и для театра в продолжение почти двух столетий авангардной. В 1928 году ее под этим названием поставил Всеволод Мейерхольд. Для фильма, заостренного на его и Эйзенштейна судьбах, и шире, на времени набиравшего силу государственного террора 1930-х годов, название лобовое, но эта прямолинейность оправдана главным, определяющим эпоху словом – Горе.

Произведение искусства – как, впрочем, и любая речь, жест, поступок – не всегда сообщает именно то, на что рассчитывает автор. Взять ту же комедию Грибоедова: в школе нам объясняли, что она обличает буржуазно-помещичье общество. Но ведь и главный герой, бичеватель его пороков, может вызвать нерасположение как разрушитель уютного уклада жизни. Фильм представляет Мейерхольда и Эйзенштейна жертвами бесчеловечного режима. Думаю, это натяжка, их судьбы несопоставимы. Мейерхольд – жертва, так сказать, образцовая, и именно как человек искусства, и именно захваченная мясорубкой власти. Одна из крупнейших и самых заметных. Неприятности и невзгоды Эйзенштейна вполне уравновешиваются степенью его официального признания и не выходят за рамки среднестатистической биографии деятеля искусств. Я не увидел в Эйзенштейне жертву.

Давайте с самого начала условимся, что мы говорим о них не как о реальных Всеволоде Эмильевиче и Сергее Михайловиче, проживших такие-то конкретные жизни, про которые мы что-то знаем помимо фильма. А только как о персонажах, действующих в нем. Мы видим Эйзенштейна, талантливую личность, тонко чующую дух революции, приветствующую и, что самое существенное, составляющую его. С первых своих работ он играет роль эталона новой кинематографии, он сам и есть революционное кино. В 1970-х годах в Италии появилась серия фильмов с комическим персонажем Фантуцци, действовавшим и рассуждавшим, не сообразуясь с общепринятыми оценками. В одном из фильмов он говорил: «Я больше никогда не пойду на «Броненосца «Потемкина»», я терпеть его не могу, и эту лестницу, и этих матросов, и все его величие». Как окончивший Высшие сценарные курсы, я знаю, что такое монтаж, ритм смены планов и прочее, в чем Эйзенштейн был гений. И я низко кланяюсь Фантуцци, который взял на себя сказать такое про «лучший фильм всех времен и народов». «Броненосец» – средоточие кинематографических достоинств. Но исключительно для киношников. В нем нет обаяния. И дело не в том, что он дитя своего времени. «Аталанта» француза Виго вышла на экраны в те же годы, но смотрится сейчас с неменьшим, чем тогда, волнением.

Это качество всех эйзенштейновских фильмов: насыщенность великими киноидеями, демонстрация великих кинодостижений – и отсутствие обаяния. Что после «Октября», что после «Ивана Грозного» из зала выходишь, как с сеанса зомбирования потоком великолепно иллюстрированных концепций, схем, намеков на какие-то постановления кремлевского Политбюро. Не говоря уже про откровенно фанерного «Александра Невского».

О Мейерхольде никак не скажешь, что он был чужд духу времени, и наоборот. Достаточно одной его фотографии в форме красноармейца и посвящений Троцкому. Но он был – Артист. В театре, в искусстве, в политике, в жизни. Как говорил Блок о Комиссаржевской, у него глаза художника и голос художника. На знаменитом, несколько раз возникающем в фильме снимке, на котором Эйзенштейн и Мейерхольд сфотографированы вдвоем, первый может быть кем угодно: частным человеком, буржуа, начальником, режиссером. Второй артистичен до кончиков пальцев: выражением лица, поворотом головы, изгибом туловища, неслышной нам репликой, обращенной к кому-то рядом. Фрагменты его постановок бьют током и завораживают. Глядя на них, понимаешь, что театр и есть он, Всеволод Мейерхольд. Со всей своей литургической подоплекой и площадной буффонадой. Понимаешь, как он покорял и публику, и товарищей по цеху – из которых подавляющему большинству эстетически был враждебен.

Мейерхольд был олицетворением человека играющего. Я имею в виду игру не актерскую, а ставший философским термином подход человека к творчеству. Как его фотографии с другими людьми, с труппой, с женой передают полноту образа художника, учителя, коллеги, мужа, так предарестная и особенно тюремная выражают завершенность образа жертвы. И не только той, которой сделало его время, но и той, которую художник его ранга приносит искусству, отдавая ему себя до «полной гибели всерьез». Эйзенштейн в этом смысле явился олицетворением человека конструирующего. Сильнейшая сторона его творчества – выверенность элементов и их соотношения. Игра – актеров, камеры – сплошь и рядом служит только приложением к такой спроектированности. И тут оказалось, что сопоставление этих двух фигур сработало-таки в фильме.

Как ни указывать зрителю на то, что у Эйзенштейна на вручении Сталинской премии иронический взгляд, мы видим его просто довольным, одним из группы награжденных. Каким скорбным голосом ни говорить о его смерти, на нас производит впечатление мраморная лестница правительственного дома, по которой он поднялся, и то, что он умер в своей спальне. Это не зарезанная «неизвестными, проникшими в квартиру» жена Мейерхольда. И тем более не сам он, расстрелянный в затылок и сброшенный в яму. Вот и выходит, что тем, что сказано и показано в фильме Эйзенштейном о себе, так резко оттеняется обреченность и гибельность судьбы Мейерхольда.

31 января – 6 февраля

Год – из которого мы прожили уже месяц – обещает быть горячим. На Ближнем Востоке в первую очередь. А поскольку это очень ближний Восток – ко всем странам без исключения, – то, стало быть, везде. Но пока это лишь прогнозы, и какие реальные события будут 2007-й разогревать, сейчас мы можем только гадать. А вот в какое из них будет вбухано несоразмерное количество топлива, знаем несомненно: в выборы Государственной Думы.

Хотя выборы уже не выборы: официально объявлено, что на них можно не приходить, засчитают при любой явке. И выбирать будем не из кого, а из чего: из корпораций «агитаторов, горланов, главарей», как позволил себе выразиться поэт. И результаты заранее известны: Единая. Но мероприятие запланировано, деньги отчислены, значит, кому-то оно нужно. Если не народонаселению, то, выходит, власти.

Есть власть. Сосредоточенность в одном месте всяческих способов распоряжаться другими.

И есть судьба. То, во что складывается жизнь каждого существа.

Власть безлична. Один ее вид отличается от другого вторичными признаками: окраской, чертами, особенностями.

Судьба – категория исключительно личная. Даже когда говорят, например, о жертве массового уничтожения «разделил судьбу миллионов», ничей путь к смерти, смысл смерти и сам миг смерти не повторяют чьих-либо других.

Миллионы судеб – одна власть. Противоречие очевидное. Власть должна привести их к своему знаменателю. Или они должны ее одолеть.

Я жил при шести режимах: Сталина; Хрущева; Брежнева; Горбачева; Ельцина; Путина. (Андропова и Черненко отбрасываем как невыразительные). Сталинский был, если не разводить турусы на колесах, беспримесно злодейский. Но затем власть – не знаю, как сказать: пришла, привела себя – в более пристойный, пусть хотя бы внешне, вид. Смыла с рук, что там у нее было на руках, подпилила клыки, когти. Не из благих намерений, а и над кем властвовать стало не хватать, и у самой уже тех сил не было. Распускаться, само собой, не давала, но, так сказать, необходимые ограничения на себя ввела.

Сталинская власть была власть-насилие. Цветущее, роскошное, беспредельное. Выведенное почти в область мистики: не виноват – ищи себе вину. Разработанное с шиком, как религия: ради будущего блаженства и ради сегодняшнего счастья – которое если не видишь, то вот тебе и вина.

Хрущевская была власть-угроза и потому власть-каприз. Что-то вроде «булыжник – оружие пролетариата». Есть камень, но нет улицы, чтобы им мостить, – значит, замахнуться. Есть ракета, но, если по-честному, нет реальной цели – значит, возить ее до Кубы и обратно.

Брежневская – власть-начальство. Галерея лиц, вывешенных по городам на праздник. «Не надо нарушать». «Саша, Дубчек, как ты мог?! Мы же соцлагерь!» Никита по Венгрии стрелял потому, что а как не стрелять, – Леонид Ильич по Праге потому, что должен быть порядок. Отсюда, работа власти, почти целиком направленная на обеспечение самое себя собою.

Власть Горбачева была демонстрацией своих размеров: сколько она может себя лишиться, продолжая оставаться властью. Нечто абсолютно новое. Неввод армии в Польшу, уход из Афгана, возвращение Сахарова… Освобождение политзаключенных, потеря Прибалтики (конечно, монтировкой отмахнулись, но ведь рефлекторно и ведь только до первой кровянки)… Оказалось, что власти полно: до бесконечности и все еще имеется.

Ельцинская была единственная, учитывающая свободу как непреложную свою компоненту. Не уступающая ее гражданам вынужденно или по желанию, а заинтересованная в ней для собственной крепости. И крепости не накачанных мышц, а нормально здоровых и нормально сильных от обыденных нагрузок вроде прогулки и дачной грядки.

 

Путинская – власть как власть. Претензия к ней одна: за образец политического и морального курса, ума, вообще всех установок и качеств, взяты те, что были выбраны и воспитаны в кабинетах и коридорах КГБ. То есть хочешь не хочешь ориентированные на насилие. В этом смысле психологически, а отчасти и метафизически, нынешний режим на тех же инструментах, что и сталинский, играет звонче, чем четыре предшествующие. Он не способен принять вызов Ходорковского, как принял американский президент вызов Рокфеллера: вступая в борьбу, но не сажая для достижения победы в железную клетку. Если он приструнивает кого-то, то непременно показывает, что приструненные унижены и напуганы (групповой портрет олигархов, согнанных за овальный стол), а он – тот, кто унижает и пугает. Уважительно, как какие-нибудь не менее властные Черчилль или Де Голль, он не умеет.

Насилие – как постоянное устрашение и как практика – было объединяющим стержнем всех этих режимов. В плане личном их объединяет еще то, что конкретный человек умудряется жить как бы вне их. С начала мая по конец сентября – считай, вообще по своему усмотрению. При удобном случае сматывается из города, копается в земле, ходит по ягоды, топит баньку. Телевизор сам по себе, народ сам по себе. Это наводит на мысль, что так можно прожить и с конца сентября до начала мая. Прожить судьбу не навязываемую, а собственную – родную, единственную, не имеющую шансов повториться.

Интересы власти могут быть самые разные, от шкурнических до идейных. Цель – одна: она сама, власть ради власти. И метод – все равно, через насилие или через демагогию и отдает она себе в том отчет или нет – один: отчуждение человека от судьбы. Но мы не космические орлы, не воры в законе, не головы на экране, на которых нас призывают равняться. Мы жильцы домов, едоки за столом, уличные прохожие, огородники, счетоводы. Мы восторгаемся или ужасаемся новостям реальным. Свадьбе, разводу, чьему-то рождению, болезни, удару по мячу, августовскому грибному буму. Только из этого, из того, как мы это проживаем, как переживаем, что обо всем этом думаем, и складывается наша судьба. Лишь это нас до самой смерти волнует, лишь этим мы перед немыслимым фактом нашего рождения отвечаем, лишь эту тайну разгадываем… А Дума – ну совсем чужая нам территория. Мне, во всяком случае.

21–27 февраля

До Пушкина уже добрались! 10 февраля, вечером, на канале «Россия». Фильм «Пушкин. Последняя дуэль». Кто добрался? Догадайтесь с одного раза. Только не делайте удивленные глаза: неужели, мол, евреи? А кто, по-вашему? Они! Точнее (если следовать незамысловатой политкорректности фильма), «чужаки», возглавляемые ими. Дантес, Геккерн, Бенкендорф, парочка-тройка идущих у них на поводу с русскими фамилиями вроде Уварова и Строгановых – и главный еврейский злодей Нессельроде, висячий нос, акцент отнюдь не австрийский. Министр иностранных дел Российской империи, Карл-Роберт Васильевич. Графского причем рода. Восходящего к XIV веку. Ну, это он, как все они, для прикрытия. Нас не обманешь: мамаша была евреечка. Протестантского, конечно, вероисповедания, но кому вы это говорите? Авторам фильма «Пушкин. Последняя дуэль»?

Увы, на этом мой фельетонистский запал гаснет. Фильм в любом качестве: как произведение кинематографии, как вклад в русский национализм, как демонстрация изобретательности сюжетной интриги – убожество. Высмеивать его – все равно что высмеивать немощного, больного, жертву аварии. Представление авторов о Пушкине, о поэтах вообще, о царе и вельможах, о III Отделении, о светском обществе неисправимо.

Пушкин реальный мог быть бешеным, но никогда истериком. Блестящим собеседником, язвительным остроумцем, но не записным остряком, суетливым зубоскалом. Бесстрашным человеком чести, но не лезущим на рожон идиотом на высокосветском рауте. Он был безукоризненно воспитанным завсегдатаем салонов, а не рисковым парнем с уголовными прихватами из телесериалов. «З-з-загрызу!» – рычит он про своих врагов. Ну заодно уж и «пасть порви».

Пьяный выход поэта Вяземского в распахнутом халате к жандармскому генералу невозможен так же, как приезд этого генерала к нему домой для допроса. Вяземский не хам с Рублевки, тем более не пшют из буфета ЦДЛ, он аристократ, одна из самых неприступных фигур петербургского света. Жуковский не член Союза писателей, признательный чину из КГБ за то, что тот с ним разговаривает, это личность редчайшего интеллектуально-душевного склада, воспитатель Наследника престола. «Наши поэты сами господа» – как говорит один из пушкинских героев.

Фаина Раневская рассказывала, как на заре кино она играла в массовке фильма из «великосветской жизни», и режиссер, недовольный инертностью толпы, закричал: «Общайтесь, общайтесь, обращайтесь друг к другу!» После чего к ней наклонился сосед, изображавший кого-то такого же, как она, и, вертя в пальцах папироску, прохрипел: «Графиня, р-ршите прикурить». Ровно так выглядит и ведет себя петербургское высшее общество в «Последней дуэли», с такой же оттяжкой разговаривает. Водопроводчики, наряженные в тот же хлам из реквизита «Мосфильма». Не поэтому ли лакеев в фильме нет как класса? Пушкин говорит жене: «Ща принесу мороженое» – и куда-то, в представлении режиссера, вероятно, к кэйтеринг-команде, обслуживающей фуршет, уходит.

Здоровую, обнадеживающую часть нации представляют, кроме главного героя, следователь III Отделения, царь Николай и, прежде всего, упомянутый жандарм, Дубельт. Это он открывает глаза прочим персонажам на то, кем те объективно являются и какие ошибки успели допустить. При этом строжайше придерживается закона. В общем, он тот, кому еще больше полутора веков пришлось ждать, чтобы стать властью официальной: холодная голова, чистые руки, горячее сердце. Вот оно откуда, оказывается, идет: Тайная Полиция в качестве правительства.

Царь внешне фактурен. Когда начинает говорить, интонации выдают не совсем царя, скорее кого-то вроде наемного танцора – каковым он себя через некоторое время великолепно и показывает. Царь любит этого своего Пушкинчика, но нетверд в установках: «чужаки» сбивают его с толку. Он встречется с поэтом в безлюдном Летнем саду, чтобы из первых рук воспринять от него мудрость. Безлюдье обеспечивается той же полицией. Народ терпеливо ждет у ограды, чтобы хоть одним глазком увидеть императорское величество. Рейтинг царя высок. Рейтинг Пушкина тоже. Собственно говоря, у них равные рейтинги: все собравшиеся в Летнем саду потом приходят нести гроб поэта. (Ой ли? – так им и дали.)

Следователь III Отделения кричит на Дантеса: «Я таких, как ты, в 12-м году пачками стрелял». Имеется в виду 1812-й. В 1917-м он тоже пачками стрелял. По крайней мере, звучит до боли знакомо. Возможно, потому, что в недавнее время эти же артисты играли бандюков, пачками стрелявших в фильмах типа «Брат» и «Бригада». Безруков и Сухоруков. Еще есть Долгоруков, он приставляет к голове Пушкина рожки. (Ну прямо: небось, не в пивной дело было.)

Следователь приходит также на гауптвахту, куда враги запсотили Лермонтова. Просто подбодрить, по-дружески. Чем и доказывает, что не мог Лермонтов сочинить плохое про «мундиры голубые», это ему кто-то из Нессельрод подсунул. А поскольку заключенный вынужден писать, как Ленин, жженой спичкой на коробке, гость тайно оставляет ему карандаш. Подозрительно похожий на те, что бесплатно предлагаются покупателям в «Икее». Пушкин и Лермонтов в одном фильме могли бы наконец подтвердить, что анекдоты про них – чистая правда: непонятно, почему эта возможность упущена. Как бы хорошо: «Пушкин, где вы?» – «Во мху я по колено».

Лермонтов, молодой и горячий, не допетривает, зачем эти убили Пушкина. Следователь объясняет: сперва уничтожение лучших умов России, а затем уже влегкую – чужеземная интервенция. Первая часть, судя по фильму, осуществлена успешно: режиссер Наталья Бондарчук и ее киногруппа – это все, что осталось. Представителей обещанной интервенции не видать.

В последнее время усилилось очернение имиджа России международной закулисой: какие-то якобы пьянки и блядки на австрийских курортах. Хочу возмутиться, и не получается. Если национальный поэт России таков, как в «Последней дуэли», если таковы лучшие из ее знати и интеллектуальной элиты, обижаться не на кого. Правда, мы понимаем, что фильм сделан исключительно для внутреннего употребления. Такой плакат с указующим перстом «Ты записался в добровольцы?» – борьбы с инородцами.

7–13 марта

Некоторое время назад в мировое медиа-пространство было вброшено такое сообщение об арестованном банкире Алексее Френкеле. Что еще в начале января обыскная группа Прокуратуры нашла на его тайной даче могучее сексуальное оборудование.

Это перебор. И, по моим представлениям, знак, необсуждаемо указывающий на фальсифицирование дела и додавливание его методом, напоминающим дедовщину. Я понимаю, если бы он этими найденными у него инструментами совершил убийство, в котором его обвиняют. Но об этом известий нет. И потом – что это за тайная дача? Что вообще означает это сочетание слов? Что он, Сталин с тайной дачей в Кунцеве?

Мы слышим о каком-то событии, скажем, убийстве, его показывает телевидение, о нем говорит радио, пишут газеты. Это привлекает наше внимание. Правда, умеренное: ничего существенно нового, такова повседневность, мы к ней привыкли. Но вдруг мы замечаем, что в том, что и как нам преподносится, концы с концами не сходятся. Больше того, мы видим, что нас водят за нос, и намеренно. Это нас заинтересовывает сильней, чем само событие, мы хотим сообразить, как оно могло быть на деле и почему нам заправляют туфту. Мы включаем воображение, оно рисует картину. Не стопроцентно убедительную, но куда убедительнее предлагаемой. Мы проверяем ее нашим знанием действительности, скрытых пружин, приемов, мотивов, людской психологии. Что реально произошло, мы все равно не узнаем: слишком мало сведений, фактов. Встречаться с подозреваемыми, как это сделал в свое время американский писатель Трумэн Капоте, хотевший разобраться в обстоятельствах заурядного убийства, никто нам не даст. Да мы и не хотим. Так что правды мы не добьемся. Но есть шансы перестать сомневаться в неправде.

Первый раз я услышал слово «арест» в три года. Что это такое, я, разумеется, не понял. Понял года через четыре. «Арест» был маминой подруги, они вместе учились медицине в университете во Франции. Через несколько месяцев, когда Берия заместил расстрелянного Ежова и демонстрировал восстановление законности, ее выпустили. Она пришла к нам в гости, маленькая, худенькая и не скажу веселая, но смешливая. Рассказывала, что ее объявили японской шпионкой, и смеялась. И родители с ней смеялись. Не скажу, что весело. А я – весело. А года через четыре понял, что именно было смешно: что вот эту крохотную птичку из детской районной поликлиники можно было выбрать на роль шпиона. Страшного, обвешанного гранатами и рациями чудища, с которым может справиться один только пограничник супермен Карацупа и то лишь при помощи уникального кобеля по кличке Индус. Причем шпионить ей положили не в пользу какой-нибудь нежной Франции, а в пользу ужасной Японии, про которую даже мне было известно, что ее жители – самураи, постоянно делающие себе харакири. То есть смех вызывало и то, что они ее выбрали, и то, что мы.

Ближе к окончанию школы я уже лично знал и учителя истории, забранного ночью из дому – за космополитизм, и, мельком, десятиклассника из соседней школы – за декламацию поэмы Есенина «Пугачев». В 1956 году арестовали и посадили: в Ленинграде Красильникова – с которым в общей компании выпивали, в Москве – Черткова, с которым в общей компании читали стихи. Тот и другой были пристегнуты к венгерской революции: как говорится, «сам Бог велел». И с тех пор не было – за вычетом горбачевского и ельцинского правления – такого периода, чтобы кого-то из близкого, а то и ближайшего окружения не похватывали и не отправляли в места отбывания наказания. Пятьдесят лет назад я писал письма по адресам вроде Пермская область, п/о Копально, учреждение № такой-то – и сейчас пишу.

Сообщаю все это с единственной целью убедить публику, что имею в этой области кой-какой опыт и знаю что-то, с чего меня нельзя сбить. Например: уже в начале 1970-х человека забирали не за то, что он встречается, гуляет и разговаривает с иностранцем. Хотя причина была именно эта. Но не было в уголовном кодексе такой статьи. Поэтому при обыске ему подбрасывали наркотик, за хранение какового и судили. Или приставали на улице, и судили за драку. Или подсылали несовершеннолетнюю особу, и судили за разврат. Или просто говорили, что у него вялотекущая шизофрения, и запирали в психбольницу без срока. Метод какое-то время себя оправдывал, но слишком много появилось разоблачений, за границей, как всегда, возмутились, и пользоваться им стали много реже.

 

Арест за сокрытие доходов, ведущее к неуплате налогов, открыл новые возможности – как принято выражаться, поистине неисчерпаемые. Главное, что за границей поймут и не вякнут, у них там это святое дело. Разобраться во всех цифрах ни одному иностранному адвокату не по силам. Цифры могут каждый день меняться, а виза может каждый день закрыться. К тому же есть зоны юридической неопределенности. Скажем, я чиновник, получил взятку: облагается она налогом? Можно меня засадить за уклонение от его уплаты, или как? А если я просто тяпнул бумажник, и в нем кое-какая сумма денег, надо мне записывать ее в налоговую декларацию и вносить в казну 13 процентов? В общем, темна вода во облацех, и правосудие тут может гулять, как купец на масленицу.

Когда меня, такого, какой я есть, прожившего в этой стране с детства до старости, осведомляют об аресте Френкеля, мое воображение – заметьте, строго контролируемое моим опытом, – представляет случившееся не совсем так, как предлагают люди в мундирах и комментаторы в пиджаках. Я вижу, что главный начальник велел найти убийц банкира Козлова. А это означает, что тут дело не в найти, а в отрапортовать. Козлов же попал в фокус потому, что складывается нужный список: Козлов, Политковская, Литвиненко. Со злодеем Березовским за кулисами. Френкеля хорошо во все это вставить потому, что чересчур шумно для занимаемого им скромного места разоблачает. Ну, и потом Березовский – Френкель с Ходорковским на заднем плане выстраиваются в неплохую вертикаль зла, нацелившуюся порушить любимую нами вертикаль власти.

Увы: захваченные в тайном бункере фаллоимитаторы – так же как японские шпионы 1930-х, тунеядцы 60-х, наркотики 70-х и налоги 2000-х – указывают на то, что не должно быть названо. Список выглядит скорее так: Политковская, Литвиненко, Френкель. С Ходорковским и Лебедевым на заднем плане.