Смерть Калибана. Повести

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 5

…хотя рассвет, едва заметным светлым мазком проявил на фоне неба низкие кровли свинарников, сетку голых ветвей за ними, Калибан, не открывая глаз, уже почувствовал его приближение. Он очень устал и саднившая, сбитая в кровь подмышками цепью кожа, не давала забыться хотя бы в полудрёме. За полчаса до рассвета Калибан в последний раз бросил своё измученное тело всем весом на цепь и окончательно понял бессмысленность этих попыток.

Усталость пришла на смену ярости и гневу. Опустошенный, он опустился на мерзлую землю. Теперь люди предусмотрели всё. Он лежал и думал о том, что это, наверное, последнее испытание, уготованное ему судьбой в жизни. Неволя для существа, кем бы он ни был, в самой природе которого она не заложена, противоестественна и гибельна, есть разрушение личности и превращение в обнаженный, больной клубок первородных инстинктов. Всё это было бы так для любого, не будь существа столь различны между собой. Одного, слабого, жребий судьбы сминает без остатка, пожирая его индивидуальность и жажду свободы, оставляя взамен жалкую, ничтожную плоть, бывшую когда-то вместилищем свободной души! Сильный же, вырывая у судьбы даже в такие моменты возможность повелевать, сам избирает свою долю.

Для Калибана не было никаких сомнений в том, что с ним произойдет дальше. Дни и ночи, сменяя друг друга, потянулись монотонной чередой, оставляя незаживающую рану в душе. По ночам он возобновлял свои яростные попытки вернуть утраченную свободу, к утру каждый раз приводя себя в полное изнеможение. Днём он лежал у стены, закрыв глаза и не обращая внимания на сновавших вокруг на почтительном удалении от него, людей. В первые дни собиралось много собиралось зевак, дивившихся его огромному росту и виду. Дети бросали в него палки и камни, науськивая собак и эти послушные, рабские создания, свирепо облаивали неподвижного, огромного вепря, боясь приблизиться к внушавшему им суеверный страх зверю. Два-три раза в день ему подвигали шестами пищу, но так как он отказывался принимать её, снова убирали и на следующий день повторялось тоже самое. Он пил только воду, несмотря на застойно-навозный запах от корыта, в котором ему её подавали.

Калибан всегда ложился в ту сторону, где в недостижимой для него дали, синела полоска леса. Там была его жизнь, свобода, оттуда долетали до него густые, терпкие запахи леса и все они, сливаясь воедино, создавали в его мозгу образ утраченной воли. Находясь на привязи, он всегда туго натягивал цепь, будто хотел почувствовать этот предел, за которым, – вот-вот, исчезни он, – и его ждет свобода. Он постоянно хотел чувствовать её. Ему невыносимо было ощущать её мнимость и только туго, до предела натянутая цепь давала устойчивое ощущение, по крайней мере, видимости борьбы. Все остальные положения стали для него неприемлемыми, потому что та жажда свободы, понуждавшая его к действиям, грубо сдерживалась, едва он, забывшись, рвался вперёд, повинуясь инстинкту воли.

Он часто видел человека, который, как ему казалось, был вожаком среди тех, кто приходил для разных целей. Он всегда с пытливой сосредоточенностью вглядывался в его, Калибана, глаза. Калибан спокойно встречал этот взгляд. После нескольких дней словно бы это вошло в привычку. Он стал узнавать этого человека, разбирая среди однообразия человеческих лиц одно его, как будто стал нуждаться в какой-то точке опоры. Калибан чувствовал, что между ними возникла некая зависимость, с которой уже приходилось считаться. И каждый раз, когда Калибан отказывался от пищи, он видел, как меняется лицо этого угрюмого человека. Он не мог понимать этих изменений, но одно он научился чувствовать, – этому человеку, которому жизнь дала высшую власть над миром, было плохо, потому что он, Калибан, находится здесь, на цепи, в вонючем углу скотного двора и поделать с этим ничего не может! Что могло внушить ему, лесному, дикому зверю эти мысли, эти настроения, он не мог понять, да и не очень задумывался. Но результатом этих отношений случилась та неожиданная ситуация, в которой он оказался на следующее утро.

Ночь, как всегда прошла в бесконечных попытках вырваться из плена и под утро он, усталый и злой, забылся тяжелым сном. Опять ему приснилась поляна, усеянная желудями, и он с жадностью стал поедать их. Они манили его, распаляли своим спелым видом, но как ни старался Калибан насытиться ими, – бесплотными тенями давно исчезнувших плодов, – всё было напрасно. Чувство голода стало настолько нестерпимым, что все миражи его сновидений вдруг исчезли, и остался от всего только одуряющее сытный, сладкий запах холодных картофельных клубней. От нестерпимого чувства боли в пустом желудке он открыл глаза и не сразу смог разобрать, что за тень находится перед ним. Когда Калибан совладал с чувством боли и голода, он понял, что перед ним на корточках сидит его знакомый человек, а около его ног насыпана горка крупного картофеля. Человек сидел неподвижно и не мигая, смотрел Калибану в глаза.

Вепрь, гася в себе нестерпимые позывы, побуждавшие его вскочить, опрокинуть порвать клыками это слабое и наглое существо, всё же продолжал лежать неподвижно, пока не почувствовал, что сможет расслабить свое, скованное усилием воли, тело. Калибан шумно вдохнул воздух и, не меняя позы, отвернул голову от клубней и закрыл глаза. Затем он услышал, как через некоторое время человек, шурша одеждой, встал, постоял и медленно отошел от него. Он ещё долго слышал его шаги в морозном, гулком воздухе, и когда они затихли, открыл глаза и поднялся. Запах, манящий и резкий, настойчиво пробивался в ноздри, доводя до умопомрачения, до расслабляющей всё существо отчаянной слабости, дробящий и загоняющий волю в самые отдалённые уголки сознания. Калибан понял, что эти минуты решат его участь – сломается ли он, либо покорной скотиной, вроде тех, что лежат рядом, за стенами свинарника, покорится и тогда он сам уже никогда не сможет стать свободным, ибо в нём навсегда поселится страх. Он шагнул к кучке картофеля и с размаху, больше не раздумывая, обвалился на неё огромной, тяжелой спиной. И тотчас эта жалкая подачка человека превратилась в грязное пятно, размазанное по навозной подмерзшей земле.

Человек снова пришёл вечером. Он увидел раздавленный картофель, с минуту постоял и, сказав несколько слов, резко и зло плюнул. Затем он повернулся и ушёл, размашисто отмеряя землю длинными ногами. Калибан чувствовал, что, хотя он и не принял еду, раздражение человека вызвано все же не этим. Сейчас он не мог думать ни о чём, кроме своего освобождения, а потому реакция человека его не взволновала. Чувство голода притупилось, в конце концов, ему случалось в своей жизни голодать гораздо дольше. Люди, как существа, которые, как он понимал, были много выше его разумения, стали для него теперь воплощением чистого зла. Если раньше они были только его врагами, с которыми можно было в определённых рамках сосуществовать, то теперь он, размышляя долгими часами, понял, что ни его ненависть, ни его месть, как и прочие чувства, не имеют для них ровно никакого значения.

Он для них со своими переживаниями и страданиями не существует так, как они сами воспринимают себя – живым, думающим существом. Они видели в нём только нечто бесконечно низшее, судя по тому, как он помещался в их обустроенном мире, какое место он там занимает – удобное или неудобное для них. Сейчас он им мешал, и Калибан ясно осознал, что все его действия наносят, прежде всего, вред ему самому. Он отказывается от пищи? Но это никоим образом не изменило к нему отношение людей! Только один из них оставил свои высоты и попытался пробиться в его, Калибана, мир.

Но вепрь всей глубиной своего естества чувствовал фальшь и корысть этого человека в отношении к нему. Совсем не то им двигало, не ощущал он тонкую, но такую ощутимую ауру, которая сопровождает любые отношения существ лесного племени. Но сейчас он не хотел думать об этом, так как понимал, что всё равно для него останутся недоступным табу любые поступки этого человека и остальных людей. Врагов он презирал, людей стал ненавидеть, но одно он очень хорошо чувствовал – никому его не удастся сломить и посеять страх. Им полностью овладели только эти два чувства, не оставившие места для других. Он не хочет и не будет боятся! Калибан сам выбрал свой путь и отказался от пищи, не потому, что хотел что-то доказать людям!

Калибану было теперь всё равно – он выбрал смерть и жаждал её так же остро, как чувство голода сейчас терзало его большое, жизнелюбивое тело. В нём постепенно накапливалась досада, на великолепный дар природы, на своё тело, на мышцы, крепче и мощнее узловатых корней дуба, на то, что их так много и они не хотят подчиниться его желанию погибнуть! Иного пути у него умереть не было. Он понимал, каким терпением ему надо запастись, чтобы ускользнуть из плена ненавистных ему двуногих тварей! Тоска, пронизывавшая его чувства, не давала ни минуты покоя, постепенно доведя его до экстатического состояния. Он жаждал чуда, чтобы с ним, со всей землёй случилось то, что принесло бы гибель! Во сне он постоянно видел ещё одного своего врага, огонь, но теперь ставшего его союзником и в жадных, опаляющих лапах которого гибло всё, что его окружало, и сам он пылал ярче всего, что горело вокруг!

Он просыпался, тоскливо поводя глазами, поднимался и, походя к корыту, делал несколько глотков застоявшейся воды, гася бушевавший внутри адский жар, в котором сгорала его плоть. Ничто не хотело прийти к нему на помощь и Калибан, упрямо натягивая цепь, застывал, превращаясь в серую, огромную глыбу-памятник самому себе…

Вся неделя со дня поимки Калибана превратилась для Николая в сущее мучение. Председатель отмахивался от него, как от назойливого овода. Он и слышать не хотел о проблемах «этого косматого уё…ища».

– Что ты хочешь от меня?! Кормить его с ложечки? Николай, честное слово, достал ты меня с этим боровом! Я не изменю своего решения, хоть он сдохни!

Кивками подтыкивая каждое слово, председатель раздельно проговорил:

– Пока не выловите всё стадо, сидеть ему на цепи!

 

– Иван Василич, это не решение! – не глядя на председателя, жестко отрезал лесничий, – не отправите кабана сейчас же, мне придётся звонить в райком партии!..

– Чего, чего ты сказал?! – набычился председатель. – Я тебе сейчас такой райком устрою, – с боровом на пару сидеть на цепи будешь! Ишь ты, деловой!

– Так он же сдохнет от голода через пару недель! Упрямый, как чёрт! – беспомощно развёл руки Николай. – За него отвечать придется! Иван Василич, вы же понимаете…

– Ничего не хочу знать! – отрезал председатель. – Твоё счастье, что мы с полей всё убрали, а то ты бы у меня вместо собаки загонял бы это хреново стадо! Мне теперь до лампочки, когда поймаете! Это теперь твоё дело. Людей дам, а остальное как знаешь. Всё, мне некогда!

– Да как же теперь их ловить, они ж теперь в массиве сидят! Чем их оттуда выманить? На следующее лето мы их возьмём…

– Какое следующее лето! – взвился председатель, – ты в своём уме! Такие потравы, как в этом году были у нас, только в анекдотах бывают! Слышал, есть такой, где на собрании решают, сколько на следующий год отдать урожая под тлю и саранчу?! Мне такой облом в обкоме устроили по этому поводу, что ещё теперь чешется задница, как от крапивы!

В дверь кабинета стукнули два раза, и тут же в образовавшуюся щель просунулась голова Панкрата.

– Иван Василич, дело есть… – жалобно прогундосил он.

– Чего тебе, – раздраженно отозвался председатель, бросая какие-то бумаги в толстый, потёртый временем, портфель.

– Жаловаться пришёл, – изогнувшись вьюном, проскользнул в кабинет Пыжов.

– На кого ещё?! – озлился председатель. – Достал ты меня своими кляузами! Кто тебе не угодил в этот раз?

– На него жаловаться буду, – ткнул зажатой в руке шапкой в сторону Николая Панкрат. – Я увидел, что он к вам, Иван Василич, пришёл, вот я думаю, на ловца и зверь бежит. Его ведь как, нигде не уловишь, а домой к нему идти боюся, – собака у него порвёт на куски и паспорта не спросит. Он что, видит, какой человек к нему идёт и выбирает, значится, нужного. А меня и близко не подпускает, я человек ему не нужный…

– Что ты долдонишь? Короче, я еду срочно в район, мне некогда разбирать твои жалобы. Тебе нужен был лесничий, – вот он, уловил ты его, – с ним и разговаривай по своему делу…

– Иван Василич, погодь немного, защиты и справедливости прошу! Я с ним боюся разговаривать, он мне мстит за сеть, порванную евонным кабаном, так что и пришибить может!

– Всё, – хлопнул по портфелю председатель, – излагай свою жалобу!

– Дрова мне нужны, – со слезой в голосе проронил Панкрат.

– Так в чём дело, я подписал ещё в прошлом месяце всем бумаги на заготовку дров.

– Бумага-то у меня есть, да он не даёт. – Пыжов снова ткнул в Николая шапкой.

Председатель недоуменно поднял брови и спросил:

– Это что ещё такое?

Николай посмотрел на Пыжова и спокойно ответил:

– Там, где он хочет, в этом году вырубка запрещена.

– Ага, – затряс головой Панкрат, – где он не хочет, вырубки в этом году нет! Он даёт там, где ему вздумается, а мне тащить лесины с того участка – пупок развяжется! Я ведь болею, у меня справка инвалидная есть…

– Угу, инвалидная, – алкогольная, пропойца хренов! За что государство только разоряется на таких… инвалидов, – язвительно сказал Николай.

– Во! Слышали, Иван Василич, его ненависть ко мне! Я говорил, что вскорости пришибёт, если к нему ещё сунусь. Иван Василич, решите, Христом Богом прошу, мое дело сейчас! Что бы ему не отвертеться было!

Председатель от нетерпения и досады чуть что не хрюкнул, – так он стремительно проорал:

– Ну какая ещё тут может быть проблема, Николай?! Ведь сухостой же валят на участках! Что за… пусть рубит, где хочет!

– Иван Василич, нельзя сейчас на тех участках ничего делать. – Николай вздохнул и пояснил: – Там только-только птица появилась, глухарь. Столько трудов положили, ставили гнездовья, да уйму работы провели, а этому хоть кол на голове теши. Сколько ни объяснял я Паньке, всё бестолку. Гнали бы вы его взашей из кабинета, больше пользы было бы, может, тогда бы дошло до его проспиртованной каши, что у него вместо мозгов!

– Да что же это такое! – закатив глаза к небу, простонал Панька. – Это же форменное насилие и издевательство над личностью! Мне лишних десять километров горбатиться из-за евонных глухарей! Не буду я там рубить!..

Председатель, наконец, понял, что напрасно теряет время, играя в Панькины игры, и уже спокойно сказал:

– Значит, не будешь? Так зимой будешь печь забором своим топить! На этом точка!

Иван Василич подхватил портфель и, одевшись, вышел. Пыжов стремительно выскочил за председателем и уже из-за двери, на солидном расстоянии, прокричал неспешно вышедшему вслед Николаю:

– Смотри Колька, я те тоже где-нибудь поддену! – он вытянул костлявую руку вперёд и, растопырив пальцы, повертел ими. – Уж больно правильный ты какой-то, аж блевануть хочется.

…И всё же упорство, с которым он жаждал возмездия, было вознаграждено. Именно то, чего он исступлённо желал, было дано ему судьбой полной мерой…

Морозное утро, обещавшее стать ярким и солнечным, разбудило его стеклянным хрустом ломающихся льдинок под ногами пришедших на ферму людей. Ничего не предвещало стать ему временем битвы, но предчувствие, никогда не подводившее Калибана, сказало: «Приготовься – тебе отпущено…».

Налетевшим ветром до него донеслись запахи собачьей свадьбы. Калибан знал, как возбуждено в такое время всё живое. Он предчувствовал на себе и на тех островонных собаках гибкую, неизбежную петлю судьбы, которая сейчас неминуемо стянет их в единый крепчайший узел и только смерть сможет развязать его. Для него эта схватка давала последний шанс выйти из постыдной неволи победителем. Калибан, чувствуя всё это, готовился к битве с тщанием опытного бойца. Зная, что последует в схватке в каждую последующую минуту, он, прижавшись к стене, неразличимо слившись с ней, застыл, терпеливо ожидая ненавистных врагов.

Собаки были разгорячены гоном. Молодая сука, уже не сдерживая свою похоть, искала только удобное место. Инстинкт подсказал ей, что там, в проходе между двумя свинарниками будет удобно ей выделить из всей стаи одного, потребного на право стать отцом её щенков. Она его уже наметила. Отбиваясь от настырно наседавших молодых самцов, оттесняла крупного, бывалого кобеля, поближе к узкому проходу. Там было можно проскочить только вдвоем, на что она и рассчитывала, давая понять своему избраннику, что ему делать.

Умудренный многими годами удачных случек кобель, словно приклеенный рванулся вслед и они, проскочив узкую калитку, вдвоём ринулись по проходу, ослеплённые жгучими позывами естества.

Кличем смерти раздавшийся вой заставил застыть вокруг всех. Калибан, темной молнией проскочив несколько метров, всем телом подмял под себя самку. Её вопль длился мгновение и был ужасен. Казалось, что перед сворой собак возникло в образе вепря само воплощение смерти. Калибан первым прервал застывшую тяжесть времени. Он неторопливо поднялся и коротким рывком швырнул тело издохшей суки в тесный круг кобелей. Собаки отпрянули от грузно ударившегося о землю мёртвого тела. Казалось, это тело, как некий рубеж удерживало их от того рокового шага, за которым наступает необратимость схватки. Калибан стоял, мощный, как скала, приподнимая верхнюю губу, обнажив сабельной длины клыки. Собаки, видя это смертельно грозное оружие, инстинктивно скалили свои зубы.

Внезапно, как выстрел, истеричный визгливый лай потерявшего самообладание молодого кобеля в одно мгновение уничтожил зыбкую нейтральную грань. Только одно мгновение отделяло их – вепря и свору, – а в следующий же миг возникла на этом месте плотная, хрипящая масса, слитых воедино тел.

Плотный клубок постепенно распадался на неподвижные окровавленные комки, которые оставались на месте откатившейся в сторону схватки. Но всё же полутора десятка собак никак не могло хватить на то, чтобы создать даже видимость перевеса. Оставшиеся в живых, отскочив на безопасное расстояние, снова обступили вепря плотным полукольцом. Они исступлённо захлёбывались лаем. Их лай, сливаясь в слитный рёв, далеко разносился окрест, распугивая вокруг всё живое. Вороны, поднятые на крыло, добавляли в этот рёв своё истошное карканье, порождая звуки, чуждые слуху живых.

В деревне люди, прислушиваясь к этим звукам, видели, как мимо них со всех ног проносились собаки. Они мчались отовсюду, молча и сосредоточенно, туда, где вскипал, поднимаясь к небу страшный стон-рычание. Сидевшие на привязи их товарки, задыхаясь от напряжения, рвали свои верёвки, вырывали из стен цепи вместе с посаженными на гвозди поводками, перемахивали через заборы и летели туда, в адский водоворот смертельной схватки. Было в их исступлённых действиях что-то апокалипсическое. Будто кто-то неведомый сказал им: «фас его, фас…», и они приняли этот посыл, как последнее дело в их жизни!

Перед Калибаном появлялись всё новые твари этой ненавистной ему породы существ. Он знал, что собаки тоже из его, звериного рода, но, продав свою свободу, служат теперь людям лишь за возможность получить подачку из их рук. Иное дело были волки, в которых он видел себе равных, а потому достойных внимания.

Но сейчас обстоятельства были иными. Калибан, не имея возможности посчитаться впрямую со своими врагами, – людьми, – с облегчением принял данную ему судьбой возможность выместить всё, что накопилось в нём, на этих жалких рабских тварях. Он радовался тому, что они, наконец-то, оказались в его власти и не смогут уйти, пока кто-то из них не возьмет верх в этой битве.

Одна из последних примчавшихся собак с налёту врезалась в свору. Не удержавшись на ногах, она вылетела под клыки Калибана кверху брюхом и была немедленно поддета за ребро. Он вскинул голову и попытался освободиться от отчаянно визжавшей собаки, но только плотнее насадил её на клык. Изогнутый, словно бивень древнего мамонта, он прочно удерживал извивающуюся собаку. Она повисла на нём, как щитом закрывая правую сторону головы вепря. Её вес для вепря был несущественен. Он воспользовался этим обстоятельством, подставляя обезумевшую от боли и страха оскаленным пастям её соплеменников. Собаки в полном озлоблении кромсали её тело, исступленно рвали его клыками, пытаясь добраться до вепря. Наконец, две-три намертво вцепившиеся в неё собаки сдёрнули тело с клыка. Калибан, отшатнувшись вглубь защищавшего его с боков закутка, открылся во всём своём ужасающем образе.

Залившая голову кровь, запекшись на ней, превратила его щетину в некое подобие панциря. Собаки, отступившие в полном замешательстве, были объяты страхом и ужасом, тем сплавом чувств, который извечно порождает инстинкт убийства. Всё остальное сметается под его напором! И вновь уже не стало видно ни вепря, ни собак! Черное, бурлящее месиво тел вновь закипело в стремительном водовороте!

Люди суетливо бегали вокруг в напрасных потугах растащить дерущихся. Шесты, доски, крики, ружейные выстрелы беспомощной шелухой опадали у границ адского котла. Чёрная грязь, покрасневшая от крови, покрытая рытвинами, бугрилась комьями затоптанных тел. Исступлённая ярость, захлестнувшая Калибана, уже не находила удовлетворения в беспрерывном уничтожении всё новых собак, занимавших место убитых и раненых. Всё его существо требовало чего-то большего! От безумного желания выплеснуть из себя ненависть и презрение, сквозь сжавший его горло спазм, вырвался неистовый по своей мощи звук! Он, как последний звук мира перед его гибелью, перекрыл собачий лай и, возвысившись над ним, достиг небесных сфер! От этого крика вздохнула земля, и зазвенел небесный свод! Слышали небеса в этом крике радость и упоение битвой, тоску и печаль от разлуки со всем, что было дорого, и прощание с этим навсегда!