Вой

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Не то чтобы Витя был отпетый разгильдяй, не способный к наукам, плюющий на учебу, недосмотренный родителями. А все наоборот, – когда нужно, мог утереть нос однокашникам и в математике, и в литературе. Его мать была врачом-терапевтом, которую знал весь город, отец – тоже интеллигентный человек, главный технолог механического завода. По этой причине учителя и терпели его выходки, зная, что о них знает мать, и, видимо, зная еще что-то, объясняющее нынешнее поведение умного, способного парня. Еще год назад он был другим – примерным учеником, почти отличником.

Как-то на уроке русской литературы Сергей сидел, глядя сквозь большое окно второго этажа на унылую, местами припорошенную снегом, словно оплеванную, серую полосу зимнего парка, совершенно не слушая, что там рассказывает учительница. Думал, как еще долго ждать весны. Да и зачем ее ждать, если не знаешь, что делать этой весной, какую радость может принести весна человеку с хронической болезнью. Единственное, что знал о предстоящей весне, – это то, что нужно будет проходить курс лечения, как и осенью, принимать уколы. Опять же – зачем? Ведь эти курсы лечения не лечат и никогда не вылечат…

Вдруг услышал неестественные, выходящие за рамки допустимого пререкания ученика с учительницей.

– Почему ты расхаживаешь по классу, давно звонок прозвенел? – возмущалась Лидия Антоновна.

– Хочу и расхаживаю, – отвечал, как равному, Витя Лужный.

– Сядь на свое место! – потребовала учительница.

– Да успокойтесь! – процедил Виктор. – Сядь да сядь, всю жизнь е… – Перейдя на злой шепот, по-уличному выругался. – Сама сядь, б… – договорил уже одними губами короткое ругательное слово.

Лидия Антоновна, учительница предпенсионного возраста с усталыми, цвета пожухлой травы глазами, со старомодной косой, закрученной на затылке, – сначала сильно покраснела, потом сделалась бледной, как мел, который держала в руках. Она действительно села. И замолчала…

Первый раз грубое слово в адрес учительницы так больно задело Грохова. «Никогда такого не было», – подумал. Тут же царапнуло воспоминание: Лужный и его уже не раз пробовал – правда, осторожно – оскорбить то словом, то ухмылкой. Впрочем, на рожон не лез, поэтому Сергей мало обращал на это внимание, хотя неприятное ощущение осталось. Только сейчас не было времени раздумывать, не было желания сдерживаться.

Он встал из-за своей парты посреди ряда и медленно, решительно направился на галерку, куда, споря с учительницей, отступил Витя. Классом вдруг овладела мертвая тишина – живыми были только глаза одноклассников: все поняли, что если Грохов – сильный и неглупый парень, который по известным причинам последние месяцы был тише воды ниже травы, – демонстративно встал и пошел к обидчику учительницы, значит, сейчас что-то произойдет.

А Лужный, казалось, этого и ждал. Пока Грохов шел, невольно замыкая траекторию десятков напряженных взглядов на Вите, тот откровенно усмехался.

– О! О!.. – протянул насмешливо, когда Сергей приблизился.

Тот подошел вплотную. Витя, вызывающе ухмыляясь, произнес:

– Это у нас кто? Самый умненький-благоразумненький? Выйди к доске и покажи…

Больше Витя ничего не успел сказать. Сергей сделал еще шаг, толкнув его грудью, и тот оказался сидящим за партой.

– Что ж ты сел? – дрожащим от гнева и волнения голосом проговорил Грохов. – Пошли поговорим.

Все однокашники видели, как руки его сжались в кулаки, ноздри расширились. Но никто не видел и не слышал, как стучало его сердце, – гремело не только в груди, а билось, толкалось в голове, в ушах, в шее, в бицепсах…

Витя приумолк. Уже не улыбался, а смотрел снизу вверх с боязливым интересом, как бы пытаясь понять, что же дальше предпримет Грохов. Этого ждали все, в том числе и учительница, которая то ли не успела еще прийти в себя после оскорбления, то ли тоже была захвачена происходящим в классе небывалым действом.

– Пошли! – произнес Сергей призывно-приказным тоном. – Жду тебя пять минут. Не выйдешь – потом пожалеешь…

И, окинув скользящим взором затаившийся в неподдельном интересе класс, быстро вышел за дверь.

Только потом, прохаживаясь в пустом коридоре, успокаиваясь, понял, в какое положение поставил Витю: выйти – значит рискнуть нарваться на кулаки, ведь Сергей дал понять, что он, хоть и сердечник, а полон решимости пустить в ход руки. А не выйти – значит опозориться перед всем классом, признать себя трусом.

Грохов улыбнулся, ему вдруг стало весело. И когда вышел Витя, громко хлопнув дверью, и, увидев Сергея, повернул в другую сторону коридора, не стал его преследовать. Потому что уже был победителем. Понял, как легко можно усмирить негодяя. А все благодаря чему? Силе, простой физической силе. И хотя с тревогой ожидал, что такая эмоциональная атака на сердце не пройдет бесследно, а отразится болью – колющей или ноющей, – в то же время осознавал: только что ЖИЛ. Впервые за долгие месяцы оцепенения на несколько минут ожил! И удивился: неужели только так, на грани серьезной схватки, и можно жить? Тогда нужно укреплять тело, нужно здоровье. А его-то как раз и нет. И что же делать?..

Однако уже через два дня его мнение насчет физической силы резко изменилось. Возвращаясь морозным вечером из библиотеки, непроизвольно поднял голову. И остолбенел. Его вдруг ошарашило – звездным залпом. Будто никогда раньше их не видел, звезд, вроде бы и не существовало до этой секунды неба, Вселенной, бесконечности мира, а был лишь один-единственный маленький клочок земли, где Сергей Грохов страдал.

Звезды не просто вдруг окружили крохотный кусочек планеты, на котором он переживал когда-то свои маленькие радости, а теперь большую беду, – нет, не только: они обращались к нему, куда-то манили, к чему-то призывали. Словно обнимали его сотнями сверкающих рук и подымали на доселе неведомую, немыслимую высоту, откуда все земное видится таким мелким, незначительным, до смешного претенциозным…

И жестокой была высота. Только когда Сергей опустил глаза, понял, что они в слезах. Теперь уж точно – не от мороза, не от ветра. А от того, что почувствовал, – от собственной ничтожности, такой жгучей, невыносимой, вечной своей малости перед безжалостным, сокрушительным величием космоса. Ведь и он, как все – маленький, тщедушный человечек, смешной в своих притязаниях, например, быть, как все, здоровым. А тем более – быть первым, победителем, быть лучше, сильнее других. Крепкое тело, физическая сила – какая же это мелочь… Какая же он шваль… Как щенок в этом мире… Тварь скулящая… Среди таких же тварей…

7

Обложившись несколькими томами «Всемирной истории» (особенно ему нравилось читать об античных временах) Сергей сидел за столом читального зала, и когда зашел Витя, сделал вид, что не заметил. Тот, оказывается, не просто забрел в библиотеку от нечего делать, он деловито направился к стеллажам, а через пять минут вышел с несколькими книгами, среди которых Сергей различил философский словарь и прочитал название еще одной книги: «Античная философия».

Витя не сразу сел, а подошел ближе к Сергею, к его столу, хотя читальный зал был почти пуст, мест хватало.

– Ну, так ты понял?

Грохов поднял голову.

– Что понял? Ты меня спрашиваешь? – на всякий случай посмотрел по сторонам, нет ли кого рядом. Витя спрашивал именно его, и не только голосом, а и глазами. В голосе звучало превосходство, взгляд был надменно-ироническим.

Сергею стало неприятно, он не знал, что делать, – не угрожать же силой опять, никаких причин для этого нет. Кроме того, он испытал вдруг смутное, скребущееся где-то над сердцем чувство, – то ли сожаления, что не довел тогда, на уроке литературы, дело до конца, то ли вины, что затеял эту ссору.

– Что понял? – повторил Сергей, уже слегка нервничая.

А Лужный все так же самоуверенно смотрел на него сверху вниз. «Не хочет ли показать, что теперь он выше, повторить ситуацию в классе, когда я стоял над ним, только поменявшись ролями?» – подумал Сергей.

– Ладно, – наконец сказал Витя. – Потом все поймешь.

И отошел с таким видом, словно Грохов существовал не наяву, а на какой-то ненужной странице не очень интересной книги, и эта страница только что была вырвана. Сергея глубоко задела эта оскорбительная недосказанность, однако делать было нечего, ведь, как он понял, Лужный на то и рассчитывал, чтобы оскорбить тонко, не переступая границы терпения, безнаказанно.

С того дня ему еще меньше хотелось контактировать с Витей.

И в классе Сергей выделил двух неприятнейших для себя типов, точнее, они сами в такой роли выделились – Лужный и Тарасов. Первый хотел унизить морально, второй – физически.

Пашка Тарасов, широкоплечий парень с ведрообразной, сверху вроде обрубленной, расширяющейся книзу головой, по-мужицки вздутыми жилами на руках, от которых исходила грубая сила, – был его старым соперником не только в спортивной борьбе, а и в борьбе вообще, то есть в обыкновенных уличных боях. После того, как Сергей заболел, Пашка стал первым спортсменом в классе, всем своим видом подчеркивал свое неоспоримое преимущество перед остальными одноклассниками. Но ему нужно было, чтобы Грохов признал его авторитет, иначе – как бы и не первый. Сергей же упорно не обращал на Пашку-спортсмена никакого внимания.

Года два назад их отношения, казалось, были выяснены раз и навсегда. В младших классах они постоянно дрались. Правда, то была полушуточная игра, допускались удары лишь по корпусу, а чаще всего – только имитация ударов. Однако по мере взросления такие ничего не значащие бои Пашка стал воспринимать серьезно, даже болезненно, и однажды ударил Сергея в живот неожиданно. Тот предупредил, что бить исподтишка не договаривались. Тарасов не послушал, – как-то налетел сзади, повалил Сергея и убежал. Тогда Грохов понял, что следующий бой будет «рейтинговым».

И вскоре все состоялось. На большой перемене их осталось в классе всего трое (нескольких учеников просто выгнали) – судьей был избран Толик Идрисов, тоже неслабый парень, незлобный по характеру и в данном случае беспристрастный. Правила были прежними – не бить ногами, не бить по лицу и ниже пояса, побежденным признать того, кто окажется на полу или сам признает свое поражение. После стычки еще долго у Сергея болели ребра и левое плечо, но он одержал чистую победу. Хотя вначале сам испугался, когда после нескольких минут драки, казалось – равной, Пашка вдруг спиной прилип к стене, опустил руки и начал медленно сползать на пол. «Так! Так! В угол!» – кричал Толик, отталкивая Сергея подальше, хотя тот и не собирался больше нападать. Идрисов же, свято выполняя возложенные на него обязанности рефери, все-таки оттеснил Сергея в самый угол класса. И оттуда было видно, как сидел, свернувшись, в другом углу Пашка, его опущенного лица не было видно, только изо рта на пол толстой липкой нитью сползала слюна. Удар достиг заветной точки – солнечного сплетения, хотя Сергей такой цели и не выбирал, и был даже удивлен, насколько уязвимые есть места на человеческом теле, и как легко, в принципе, можно их поразить.

 

С тех пор добрых два года Пашка предпочитал не сталкиваться с Сергеем лицом к лицу, хотя в спорте пытался не уступать, и в секцию гимнастики записался сразу же после Сергея. Зато в последние месяцы, когда Грохов начисто выпал из спорта, он все чаще замечал странные взгляды Тарасова, тот все ближе подходил и даже пару раз вроде бы случайно толкнул Сергея плечом. Явно хотел показать, кто теперь хозяин положения, и почти не было сомнений – напрашивался на новое выяснение отношений. Впрочем – не очень решительно. И побаивался открытой схватки, и в то же время хотел точно знать, что он первый.

Поэтому совсем не удивило Грохова подсмотренное шушуканье Пашки с Витей. Хотя между ними никогда не было ничего общего и, как понимал Сергей, не могло быть уже потому, что Лужный в тысячу раз умнее. И он подумал, что Пашка предлагал Вите отомстить за оскорбление на уроке русской литературы. Может, это было и не так, но о чем еще могли секретничать столь разные люди? По крайней мере, Сергей решил, что нужно быть готовым к неожиданному нападению по схеме «два на одного». Вот только как быть готовым – морально? Пожалуй, такая готовность была для него ненамного легче, чем физическая.

«Лежачего не бьют? Да, правильно, и я не бью, святое правило. Так чего же хочет от меня Лужный? Чего хочет Пашка? – задавал себе вопросы. – Разве не добить лежачего? Когда я ослаб, заболел, упал – они… как акулы: только увидели, унюхали кровь – сразу надо наброситься и сожрать… А как же справедливость? Если болезнь кого-то свалила, придавила, то люди – друзья, близкие, знакомые, незнакомые, просто люди – должны помочь подняться. Так должно быть. А получается – они, наоборот, хотят добить. Зачем? Почему они такие?..»

Не находил он ответов на такие вопросы ни в книгах, ни в жизни. А все чаще смотрел на звезды; тогда опять становилось ясно, что и он, и другие, все без исключения люди, сильные и слабые, победители и поверженные в сравнении с безграничностью звездного мира – никто и ничто, ничтожества, букашки, жалкие твари, копошащиеся в собственном дерьме. И зачем тогда нужны крепкие бицепсы, зачем кого-то побеждать, с кем-то бороться?..

А звезды тем временем потихоньку теплели – незаметно, но мощно поворачивали Землю к весне. И вдруг она зазвучала – не только пением птиц и звоном ручьев, а главное, взрывами льда и мощным обвалом измученной в недвижимости воды (были подняты тяжелые щиты под плотиной) – праздником дикой, свободной стихии.

В один из таких шумных мартовских вечеров Сергей, полулежа одетым на кровати, дочитал толстенный роман «Отверженные». Закрыв книгу, несколько минут сидел без движения, прижавшись плечом и виском к дешевенькому, с мелким нежным ворсом, настенному ковру с оленями, уставившись каменным взглядом в сумрачное заоконье. Он словно был на похоронах главного героя романа, благородного, мужественного и сильного, очень сильного физически человека. Чувствовал себя скованным холодом ПРИСУТСТВУЮЩЕЙ смерти, сдавленным нависшей над головой ее всепоглощающей неизбежностью.

Потом вскочил, даже не надев куртку, выбежал во двор, быстро пошел к реке. За плотиной, подойдя к шипящим вздыбленным волнам, замер. И не двигался с места, даже когда периодически его осыпало холодной водной пылью. Казалось, он не стоит на ногах, а плывет, несется, с головой погружаясь в неистовый, вырвавшийся на свободу, одичавший мутный поток. Его что-то подхватило и несет, какая-то всесильная стихия мчит его туда, где он еще не был, к тем границам бытия, перед которыми одно безысходное отчаяние и за которыми – темное, вязкое «ничто». Границы были еще далеки, невидимы, но гибель таилась рядом, за каждым камнем, за любым поворотом. И ничего не могло быть впереди, кроме трагической неумолимости этого бешеного течения – безграничного, бесконечного во Вселенной, но с очень ограниченным расстоянием на Земле и неотвратимостью конца для всех людей. И в первую очередь – для лучших…

Стоя в полной потерянности над громыхающей стихией, Сергей понимал, что он плачет. И понимал, что нет и не может быть никаких слов, и никому ничего невозможно сказать, и кроме слез – никак нельзя выразить неохватный, неодолимый трагизм жизни. И ее несправедливость: «Ну почему лучшие – погибают? Несмотря на их недюжинную силу! Зачем тогда сила?..»

***

Но через несколько дней – вопреки неверию в будущее, кажущейся невозможности даже мига безоблачной жизни, – его настигла другая весна, привычная, светлая, слепящая. Видимо, его просто заслепило…

Шел из больницы, получив очередной укол бициллина – первый в новом лечебном сезоне. В картонной плоской коробке, оттопыривающей боковой карман стеганой куртки, нес еще пять ампул жидкости и пять бутылочек с порошком – все это только что выдали на весь весенний курс лечения.

В больницу ехал на автобусе; там километра два всего, но идти пешком – значит неоправданно терять силы, а врачи советовали не напрягаться. В автобусе уже тогда было жарко, а сейчас молодое апрельское солнце взобралось еще выше. Он решил пройтись: если напрямик – будет чуть больше километра, всего-то нужно спуститься вниз, пройти метров двести вдоль реки и спокойно, не спеша, с передышками подняться к дому.

Грунтовой, деревенского типа улицей, похожей на широкую траншею, прорытую среди огородов, вышел к прибрежным ивам, внезапно вспыхнувшим летним соломенным цветом. Здесь, возле реки, единовластно господствовала весна – сплошная весна и больше ничего. Било в глаза радостное, новорожденное светило. Не только в небе, не только в реке, но, казалось, со всех сторон горели десятки солнц, превратившись в светло-огненную плавку весны. Прижмурившись, сквозь светозарное марево он видел очертания моста, за которым были «шумки», а еще дальше, в робко зеленеющих глубинах нового, пробуждающегося мира скрывался центральный тепло-каменный пляж.

Снял куртку, положил ее на свежепробившуюся, тонко-ранимую травку, приблизился к берегу. Еще полностью не давая себе отчета, что делает, медленно подошел к самой воде, держа двумя руками коробку с лекарствами, которые не лечили, сдавил ее, приплюснул так, что хрустнули ампулки, и, широко размахнувшись, швырнул к середине течения. Медицинская коробка не потонула – долго, медленно, словно в мучениях, кружилась, намокая, набухая, и, унесенная за пределы зрительной досягаемости, скрылась с глаз.

– Плыви! – будто плюнул, резко проговорил Грохов. И, сжав зубы, добавил: – Я больше не буду колоться. Никогда… Будь что будет…

И почувствовал тонкий щипок боли – то ли сердечной, то ли душевной.

Единственный рациональный, полностью осознаваемый элемент этого поступка заключался в том, что он решил не выбрасывать аспирин, а отдать его матери – для консервации помидоров…

Он не знал, как жить, принимая лекарства, а теперь не знал, как жить без них. Потому что прежняя – насыщенная энергией, здоровая, полнокровная жизнь была оборвана навсегда. Он не понимал, какая сила заставила его покончить с лечением, напротив, было иное понимание: ты можешь отказываться от лекарств, можешь падать со скалы, тонуть, биться головой о стену, но – диагноз остается, приговор никто не отменял.

Вместе с тем, когда вынимал из кармана упаковку с ампулами и бутылочками, когда решительно бросал ее прочь, когда наблюдал, как она долго не тонет, – в глубине души чувствовал какую-то смертельно-азартную игру. Он как бы шел на эксперимент – с природой, с судьбой – и готов был ждать: утонет или нет? Или, может, какая-то неизвестная, таинственная сила подберет, подтолкнет, вынесет на берег?..

8

– Назад! Ложись!!! – полетел по парку душераздирающий крик-приказ, от которого, казалось, чуть не упали деревья и съежились кусты.

Грохов бежал от пуль. После этого крика он не повернул назад, не лег, а запетлял, словно увертываясь от пулеметных очередей. Пока никто не стрелял. Но приказ повторился:

– Ложи-ись!..

Голос сорвался в хрип, чувствовалось, что кричавший давно не тренировал голосовые связки. Сергей, виляя, добежал до конца оврага, стремительно, с помощью рук, выбрался из низины и скрылся за бугром…

Это было на учебных стрельбах, практических занятиях по военному делу, которое как предмет изучали десятиклассники. Иван Федорович, преподаватель, седеющий капитан в отставке, с подергивающейся нижней челюстью (поговаривали, что он был комиссован из-за контузии, полученной в одной из «горячих точек»), облюбовал в глубине парка похожий на большой ров овраг, поставил там две фанерные мишени и уже несколько лет водил старшеклассников на учения. Стреляли из малокалиберных винтовок. На огневой рубеж выходили по двое, ложились и по команде учителя-командира пытались поразить мишени. Остальные стояли сзади.

Уже отстрелялись несколько человек. И тут Грохову, стоявшему в толпе поодаль, вдруг представилась война. Увидел и себя, бегущим под огнем к вражеской амбразуре. Было не умопомрачение, а вполне осознаваемая фантазия, потому что когда он подумал, как вдруг сейчас начнет играть эту роль, ему стало смешно. Он наклонил голову и слегка похихикал сам с собою, представляя, как выбегает, ни с того ни с сего, на простреливаемое пространство и, точно заяц, начинает петлять, метаться под прицелом двух винтовок. И продолжал рисовать в воображении картину сражения: свистят пули, все лежат в окопах, никто не решается высунуть голову. И все же кому-то нужно пойти вперед…

Скорее не сама игра, а желание передать другим ее комичность, привело его в движение. Вместе с тем чувствовал и какой-то затаенный риск – ведь пули от мелкашки хоть и мелкие, а настоящие, свинцовые – и даже допускал, что один из стреляющих, или оба, вдруг тоже проникнуться игрой в войну и станут стрелять по движущейся мишени, по-настоящему. Тем не менее, эта мысль не только не остановила его, а даже подхлестнула – словно кто-то толкнул в спину, причем не рукой, а дулом винтовки: «Давай! Вперед!..»

И Сергей, будто вырываясь из окружения врагов, очень натурально растолкал «однополчан», так что один даже упал, и ринулся за огневую черту. Иван Федорович мгновенно осознал опасность, – патроны в винтовках еще были в патронниках. «Куда-а?…» – надрывно рявкнул хриплым басом и с выпученными от ужаса глазами бросился за учеником. Тот поддал скорости, и командир в отчаянии заорал…

Сергею самому непонятно было, откуда в последнее время появилась такая мальчишеская бравада. Да, вроде бы, потихоньку оживал, отходил, оттаивал. Бегал по утрам, увеличивая по минутам время и темп бега, и уже не боялся делать резкие движения. Возвращение к жизни, по логике, наоборот, должно было настроить на серьезное к ней отношение. Действительно, в девятом классе подналег на учебу, ни одной тройки, кроме химии, не было. И не из-под палки, а от внутренней потребности и глубокого убеждения, что ученье, как гласит пословица, выведет на свет.

И так же изнутри, но уже из непросматриваемых глубин души, что-то толкало его на непонятные еще несколько месяцев назад шалости, а то и кураж. Сначала такое сочетание – хорошо учиться и в то же время систематически безобразничать – удивляло не только однокашников, а и его самого. Постепенно он начал не столько понимать, сколько просто принимать себя такого – противоречивого, непостижимого.

Сергей заметил, что его проделки в школе напрямую зависят от личности конкретного преподавателя. И самое интересное – его все время подмывало проявить, «выдать» учителю заслуживаемое.

Так было с «немкой»…

– Грохов, выйди из класса! – после второго замечания сухо потребовала учительница немецкого языка Марина Ивановна.

Сергей, опустив голову на парту, заливался смехом. Они с Толиком Идрисовым в это время строили версии. «Версия» начиналась словами: «Представь себе, вдруг…» Дальше выдумывалась невероятная, смешная история. «Вдруг я подхожу к «Маркизе» и говорю: Марина Ивановна, вы такая юная и прекрасная…» – прошептал Сергей другу и оба, хохоча, снова прилипли к парте. Марина Ивановна, которой уже было за шестьдесят, с незапамятных времен носила в школе кличку «Маркиза» – судя по всему, за внешний вид: она была безобразной, с выпяченной верхней губой, из-под которой выпирал большой, воскового цвета, зуб, зато всегда держала голову высоко-прямо, и, даже сидя за учительским столом, смотрела на всех сверху вниз.

 

– Выйди! – повторила учительница. – Завтра придешь с отцом. Без отца на мои уроки не приходи.

Сергей, еще не согнав с лица гримасу смеха, без возражений пошел к дверям. Уже выходя, что-то вспомнил. Подошел близко к учительнице и громко заявил:

– У меня отец – во-о!

При этом вытянул руку с поднятым вверх большим пальцем, который поднес прямо к глазам Марины Ивановны. Она инстинктивно отшатнулась, а Грохов, как бы все теперь сказав, пошел к выходу.

– Что ты мне тыкаешь? – возмущенно вскрикнула учительница вдогонку.

Сергей круто развернулся, опять подошел к ней.

– Я не тыкаю. Я просто говорю, что у меня отец – во-о! – И снова повторил такой же жест, чуть ли не коснувшись большим пальцем учительского носа.

– Вон! – закричала Марина Ивановна, и Сергей, под прижатые ладонями смешки, улыбаясь, покинул класс.

Знал, за что не уважал «немку». Рассказывали, что она во время войны здесь же, в Дыбове, работала у немцев переводчицей. Выходит, работала на врагов…

А преподавателя автодела Владимира Спиридоновича уважать мог только сам Владимир Спиридонович, в этом Грохов был глубоко уверен. «Баран» – такую кличку учитель получил, не только за жестко вьющиеся волосы и постоянно работающий (на уроках, конечно, вхолостую) причмокивающий рот, а и за свой интеллектуальный уровень. Большинству в классе автомобильное дело нравилось, в том числе и Грохову. Но он его возненавидел после того, как учитель однажды пошутил (конечно, «по-бараньи») оставив его после уроков зубрить не выученное задание. Таких было человек десять. Сидели уже больше часа без перемены, уже несколько раз преподаватель куда-то выходил; наконец, пережевывая какую-то пищу, не только зубами, а всем широко-мясистым лицом, уселся что-то писать.

– Грохов! – оторвал глаза от стола, спустя несколько минут. – Хочешь есть?

– Да!.. – обрадовался Сергей, полагая, что сейчас его освободят.

– Ешь книгу, – сказал учитель и расплылся жирной улыбкой.

Грохов этого не забыл, и методически, через раз пропускал уроки автодела. Однажды, когда «Баран» в числе других послал его на работу в мастерскую, ушел в парк играть на бильярде и вернулся только через полтора часа, зашел в класс, как и положено, под конец пары.

– Где ты был? – строго спросил учитель.

– В мастерской, – делая удивленные глаза, уверенно ответил Сергей.

– Что-то я тебя там не видел.

– И я вас там не видел, – нагло ответил Сергей, и все в классе засмеялись.

Владимир Спиридонович побагровел, громко чмокнул губами и двинулся на Грохова (учитель был, по меньшей мере, в два раза шире своего ученика) с явным намерением схватить его и вышвырнуть из класса, так уже было когда-то с одним одноклассником. Сергей быстро подошел к стеллажу, на котором лежали детали двигателя, схватил какую-то металлическую трубу и повернулся лицом к преподавателю. Тот остановился, выпучив глаза. Подумав несколько секунд, молча пошел к двери, открыл ее и показал непокорному ученику на коридор. Сергей, медленно выходя, внимательно следил за движениями учителя, не выпуская трубу. И когда уже оказался в дверях, протянул ему свое орудие защиты, промолвив:

– Это вам. На память.

Тот с тупым удивлением смотрел в глаза Грохову, даже чмокать перестал, и Сергей бросил железку возле порога. Не убегал, а спокойно, с достоинством пошел по коридору, потому что был уверен: «Баран» больше никогда и не подумает применять к нему силу…

А самым удивительным для соучеников и для самого Сергея было его сближение с Витей Лужным. Сначала и не замечал, насколько похожим стало его поведение на поведение Вити, хотя превзошел того сразу: его проделки были смелее и оригинальнее. Впрочем, Сергей вовсе не пытался подражать Вите, а просто такое поведение было, оказывается, естественным.

Лужный, выяснилось, болел той же болезнью, был в плену у того же диагноза. И так же глубоко этот диагноз потряс все устои его жизни, резко изменил мысли, поведение и отношение к людям – сверстникам, учителям, даже родителям. «Оскорбления? Проглотят! – объяснил основу своих поступков. – Мне хуже, чем им…» И Грохов, как никто (а никому больше Лужный ничего и не объяснял), понял такую позицию.

Хотя, в отличие от Вити, безобразничал все-таки не со зла на людей. Думал об этом и понял: злился на свою болезнь, а дурачества – это компенсация за то, что она отобрала. Ведь не люди отобрали, а болезнь…

– А почему ты мне раньше не рассказал о беге трусцой? – спросил Сергей, когда они поделились друг с другом сокровенным, и Витя сообщил, что давно пользуется этим единственно эффективным лекарством от их болезни.

– Знаешь, думал, что ты – как все, такой же тупой… извини, недалекий, – честно признался новый друг.

***

До бега, как универсального средства против сердечно-сосудистых заболеваний, которым пользовались миллионы людей в мире, Грохов добирался долго.

После того, как выбросил уколы, решил ни при каких обстоятельствах не обращать внимания на свое сердце. Конечно, со спортом покончено, да и не тянуло к нему теперь так сильно. Кроме того, Толик Идрисов (хотя и не друг, а просто близкий и верный товарищ) как-то заметил, что Сергей в прямом смысле перерос гимнастику. Все гимнасты, якобы, маленькие ростом, а бывший «лучший гимнаст школы» уже слишком вытянулся, поэтому успех ему и не светил. Сергей был благодарен Толику за утешение, хотя не согласился с его утверждением насчет «низкорослых гимнастов». Да и дело теперь было не в гимнастике, она, в любом случае, осталась в прошлом. А вот как жить в будущем? «Великого спортивного будущего не получилось, но в повседневной жизни – ты нормальный, полноценный человек», – внушал себе. Решил избегать драк, не меряться силами больше ни с кем, не ругаться, не нарываться, не заедаться. Жить без этого – разве нельзя?

Однако случай снова поверг его в беспросветную темень, сначала – в буквальном смысле слова. И надо ж ему было остановиться возле пацанов-дошкольников, которые прыгали, кувыркались на куче свежих опилок, оставшихся возле соседского двора после пилки дров. На этом пахнущем сосной акробатическом ковре малышня буквально на головах ходила.

– А сальто можешь сделать? – спросил Сергей соседского парнишку.

– Не-а, – покачал головой малец.

– Давай, покажу.

И Грохов (еще подумал: ну сколько этот пацан весит, килограммов пятнадцать максимум?) – взял малыша за бока, стал, переворачивая, подымать его перед собой. Уже посадил мальчишку на плечо, оставалось лишь опустить его вниз. Этого Сергей сделать уже не смог. Вдруг почувствовал, как голова наливается невыносимой тяжестью, что-то изнутри давит на лоб, на глаза… И все исчезло.

Очнулся лежащим на опилках. Не сразу увидел стоящих вокруг него детей, медленно, с тревожным напряжением начал вспоминать, где он, что с ним. Все ребята были живы, здоровы. И он вроде бы жив. Только жизнь открывалась так тяжело…

Испытывая небывалую слабость в теле, поднялся, посмотрел на прилипшие к брюкам опилки, попытался отряхнуть их, тут же опустил руки – это требовало многих усилий, тяжело побрел вниз по улице, мимо своего дома, к реке. Там опустился на камень; сердце тяжелыми волнами било в голову. Попробовал осознать, что же это такое было.

Смерть?.. «Вот она какая, – сжимая все, какие только прорезались к этому времени морщины на лбу, думал Грохов. – Она меня брала…» Припоминал: сначала будто сотни маленьких колючих пальцев сжимают голову – лоб, потом затылок, все туже, крепче. Впрочем, до сильной боли не доходит, – сознание, а вместе с ним и напор боли, выдавливается из головы и улетает. Дальше – ничего нет… Да, это была настоящая смерть, натуральная, хоть и… временная. Но как же мучительно возвращаться в жизнь! Как страшно, как не хочется… И единственный вопрос просачивался сквозь этот боленасыщенный туман возврата: «Зачем?.. Ведь там было хорошо, где ничего не было…»