Za darmo

В памяти и в сердце

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

От школьной парты к учительскому столу

Школа в нашей деревне была неказиста – здание куплено у лесничества. Из хозяйственных построек. Стены потемнели, тесовая крыша покрыта зеленоватым мхом. Классная комната заставлена четырехместными черными партами. Одновременно учатся три класса. После третьего класса учеба в школе заканчивается. С этим багажом знаний и вступают в жизнь.

Меня посадили за вторую парту. В середине. Рядом со мной – незнакомая, с другого конца деревни, девчонка. Нос длинный, лобик маленький. На голове серый, давно не стиранный платок. У меня к ней неприязнь, и скоро мы с ней не поладили. Я не мог простить какую-то обиду и оттаскал ее за волосы.

Учительница Екатерина Федоровна вывела меня из-за парты и как нарушителя порядка поставила в угол. После же, когда я отбыл свое наказание, она посадила меня на другую парту, рядом с Колей Кирилловым. Этот паренек пришелся мне по душе. Чистенький, аккуратный, с легким румянцем на щеках. Скоро мы с ним подружились. У нас с ним был один учебник. То он приходил ко мне за книжкой, то я к нему.

Незаметно, как один день, прошли три года учебы. Настала пора оставлять школу. С трехлетним образованием вступать в большую жизнь. Кого-то это устраивало. Дальше от глаз забрасывали кошель, что ходил с нами в школу. Девчонки учились науке жизни у матерей, а мальчишки оставались рядом с отцами. Помогали им.

Мне же оставлять школу не хотелось. Жаль было расставаться не только с ее стенами, но и с Екатериной Федоровной.

Коля со мной согласился, и мы стали просить ее оставить нас еще на год. Она отнеслась к нам с вниманием. У себя в школе, конечно, не оставила, но предложила нам ходить в Горные Березники, к Елене Александровне, учиться в четвертом классе. Предложение заманчивое. Горные Березники в каких-то трех километрах от Ямных. Пересечь гору, и они как на ладони. В центре – белоснежная церковь. Чуть поодаль от нее, на пригорке, – школа, построенная земством по специальному проекту, не то что наша, приспособленная. Окна большие, в классе светло, просторно. Тут же и зеленая площадка. Можно побегать, порезвиться. Мы с Колей в восторге. Ученики приняли нас как своих, с нами дружили. Учительница Елена Александровна Дивавина, небольшого роста, с искривленным позвоночником, жила при школе с близкой родственницей. Та, по-видимому, готовила ей пищу и она же оповещала о начале и окончании уроков. Откроет дверь и только скажет: «Кончайте».

Годы учебы в моей памяти остались на всю жизнь. И Елена Александровна перед глазами. На уроках дисциплина: безукоризненная тишина. Она не кричала на нас. Видит каждого, кто и чем занят. И нельзя отвлечься от выполнения ее задания. Заметит – стыда не оберешься. Такой был ее авторитет у нас, ее учеников. Уважали ее и на селе. Если к кому-то придет, ей самое почетное место в доме.

Так окончили мы с Колей четвертый класс, и, казалось, перед нами открыт мир науки. Стоит продолжить учебу, и достигнем желаемого. Николаю хотелось быть юристом. Я хотел быть только учителем. В то время в Дальнем Константинове была школа второй ступени. Деревянное, обитое тесом здание на окраине села. И многие мальчишки уже уехали поступать. Из Ичалок (село другого района) учились будущий известный врач Кованов Альдамир Васильевич, из Ямных Березников – Катин Александр Федорович и его сестра Зоя. Оба по окончании школы второй ступени окончили вуз. Александр Федорович – инженер, Зоя – кандидат биологических наук. Работала в Киеве.

Мы с Колей заручились множеством справок, откуда мы родом. Кто родители. Какое хозяйство. У обоих – середняки. Не кулацкие отпрыски и не поповские детки. Препятствий, чтобы помешали нам переступить порог школы, не видели. Но надежды наши не оправдались. Как сейчас вижу свое заявление и на нем размашистая надпись: «Воздержаться. Директор Яковлев».

Из глаз готовы брызнуть слезы. Мама подбирает слова, чтобы поддержать меня, но с трудом их находит.

Мать моего друга Наталья Алексеевна где-то узнала, что в Арзамасе в педтехникуме недобор. И по чьему-то совету она посылает нас ехать туда. Воодушевленная, с полной уверенностью сказала: «Учителями будете! Учитель – первый человек на селе. Поезжайте и учитесь!» Она была в полной уверенности, что только в Арзамасе мы и приобретем знания, добьемся того, к чему так стремимся. Убедить нас в справедливости своих слов ей не составило труда. А мы нигде, кроме Дальнего Константинова, еще не бывали. Стали собираться в дорогу.

Мама неохотно отпускает меня. Инструктирует, как вести себя в дороге. Ехать поездом. Ее пугает такая громадина. За свою жизнь ей довелось лишь однажды ехать на нем. В памяти остались попавшие под колеса собаки. Наставительно мне говорит: «Без надобности к вагонам не подходи. Сиди на лавочке!»

Наталья Александровна ободряла нас, говорила, что эта поездка принесет нам удачу. На зависть бросившим учебу после трех классов.

Арзамас удивил нас обилием церквей. Всюду видятся купола, сияли золотом кресты храмов. Найти педагогическое училище не составило труда. Красивое двухэтажное здание знал здесь каждый. Я чувствовал небывалый душевный подъем. У друга на лице улыбка. Глаза как не его. Расширились. Где было нам знать, что все наши желания тщетны. Посмотрели наши документы и равнодушно сказали: «Вы, мальчики, не сюда пришли. Мы таких не берем! Езжайте-ка обратно домой!»

Слова «езжайте обратно домой» были для нас как удар обухом по голове. Переглянулись и не знаем, что сказать друг другу. Коля, глядя на меня, готов был разрыдаться. Я креплюсь. Но сердце колотится.

Нам ничего не оставалось, как отправиться на вокзал. Никакие примечательности Арзамаса увлечь нас не могли. Впереди родная деревня, но и она ничего не сулит нам хорошего. Дома ждут нас с хорошей вестью. А чем мы их обрадуем?! Да ничем! Одними хлопотами. Куда девать нас, неудачников? На слуху у всех только столярная мастерская в селе Симбилей. Учиться три года.

Долгое время столярной мастерской руководил пленный немец Карл Хэффер. Полюбилась ему Россия. И на родину, в город Вену, не поехал. Прижился в Симбилеях. Завел семью. И занятия себе нашел. Столярная мастерская – его детище.

В народе слова «столярная мастерская» совсем не употреблялись. Хочешь сделать заказ, говори: «Надо к Карлу». Понятно всей округе.

Симбилеи от Ямных Березников в четырех километрах. И наши с Николаем родители все чаще и чаще стали говорить о Карле. Столярное ремесло – не наша с Николаем мечта. Однако деваться некуда. Нужно приобретать профессию.

Так мы оказались в мастерской. За каждым учеником закреплялся верстак, тут же неподалеку хранится инструмент: пилы, ножовки, рубанок, молотки, долота, стамески, угольник. От стука молотков в ушах шум.

* * *

Однажды приехал к нам представитель райкома комсомола Грибанов. Он рассказал нам о значении в нашей жизни Ленинского комсомола. Его приезд побудил нас вступить в эту юношескую организацию. Так с легкой руки Грибанова в училище Карла возникла комсомольская организация. На ее первом собрании меня выбрали секретарем.

Я был полон желания принять активное участие в жизни молодежи. Намечал планы, с чего начать. В селе Симбилеи большая библиотека. Начал приобщать ребят к чтению. Потом открыли драматический кружок.

На одном из семинаров секретарей комсомольской организации перед нами выступил представитель из города. Он поставил нам, молодому поколению, задачу антирелигиозной пропаганды. «Религия, – сказал он, – опиум народа. Христос – личность мифическая. Нереальная. Праздновать его воскресение – смехотворно. Верят только старухи».

Мама моя не старуха, а глубоко верующая. Каждый праздник празднует. Облачается во все нарядное и ровным шагом идет в церковь.

Но мы, молодые, будем жить по-другому. Недаром же на селе слышатся слова песни: «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног». Или другие: «Мы кузнецы, и дух наш молод, куем мы счастия ключи. Вздымайся выше, тяжкий молот, в стальную грудь сильней стучи. Мы светлый путь куем народу!..»

Подхваченные призывами этих песен да наставлением лектора из города, мы отреклись от религии. И в канун великого праздника Пасхи мы где только можно развесили объявления. Приглашаем в клуб на концерт. Перед концертом я должен сделать доклад о том, что Христа никогда не было. Буду говорить народу о вреде религии. Как же иначе?! На то я и комсомолец!

В час, назначенный в объявлении, мы все собрались в клубе. Жарко горят керосиновые лампы. Ждем. Вот-вот народ валом повалит к нам в клуб, на концерт. Я волнуюсь. Нахожу слова, с которых начну свое выступление. Хочется с первых слов увлечь слушателей. Их, правда, оказалось немного. В основном мальчишки.

Боялся упреков мамы. Она сдержалась, не кричала, не упрекала. Но взаимоотношения наши стали другие. То я был рядом с ней, а теперь она держит меня на значительном расстоянии. Чтобы оторвать маму от церкви, я и попыток не делал. Но сам больше верил не в загробную жизнь, а в ту, что мы построим сами. Новую, светлую. Сил у нас хватит…

К концу подошла учеба в столярке. Я продолжаю оставаться в стане атеистов. Церковь закрыли. Но что ни праздник, в доме по-прежнему у икон горит лампада. На столе праздничная еда.

Распростились со столярной мастерской Карла, и перед нами вновь встал вопрос: «Что делать? Куда теперь пойти?» Одни подались в город на заработки. Мы с Николаем за ними не последовали. На наше с ним счастье, в Дальнем Константинове на базе школы второй ступени открыли педагогический техникум. И мы с ним подались в это новое учебное заведение. Никаких мудрствований с документами. Сдавай экзамены и учись. Нашему примеру последовал Гаранин Иван, в деревне почему-то его называли не иначе как только Шурка. Шурка Гаранин. Жили мы на одной квартире, недалеко от техникума. Всюду вместе. Вместе садились на одну парту, вместе в столовой. Недаром девчата прозвали нас «неразлучная троица». Шурка им мило улыбался. Порой бросал им комплименты. Они улыбались. Но больше всех им по душе пришелся Николай. У него легкий румянец на щеках, и к его лицу очень шел серый джемпер. Немногословен. Всегда сдержан. И в учении он слыл примером. Шурка же фантазер. Он не раз говорил: «Хорошо бы после техникума всем в одной школе работать». Мне прочил должность директора. «У тебя административная, организаторская жилка», – не раз говорил он мне.

 

Забегая вперед, скажу, что эти наши мечты не осуществились.

Союз наш, «неразлучная троица», или, как еще называли, «триумвират», распался. У Николая румянец на щеках оказался зловещим – признак туберкулеза. Он стремительно стал развиваться и скоро свел его в могилу. Шурка полюбил девушку-учительницу. Женился. Хвалился мне: «Живу во». И поднимал большой палец. Но скоро разочаровался. Жена оказалась сварливая. И он добровольно ушел в армию. Службу проходил в Могилеве. В отпуск приезжал в деревню. Мечтал стать офицером.

Дома ждали его. Считали дни. Вот он предстанет перед родней в командирской форме. Возмужавший. Все сядут за один стол. Мать напечет пирогов, пышек. По рюмочке винца пропустят. Но в тот день, когда ждали его приезда, началась война. Он даже не успел и весточки дать родителям. И не иначе как в первые же дни войны погиб. Многие погибли и из тех, с кем я учился в столярной мастерской, и в педагогическом техникуме. В «Книге памяти» нахожу их имена.

В деревне жизнь менялась. Да так быстро и круто, что порой в голове мысли путались. Не понимаешь, что хорошо, а что плохо. Правда, мы, молодежь, больше верили в хорошее.

Появилось новое слово «колхоз». Сначала казалось, это где-то далеко, но скоро дошло и до Ямных Березников. Сначала слух: крестьян объединяют в одно хозяйство: лошади, коровы будут общими. Говорят, и спать все будут под одним одеялом.

Мама на кухне печет блины. Слышно ее громыхание сковородой. В доме запах перегоревшего масла. Разговор отца с соседом ее встревожил. Вот она вышла из-за перегородки и решительно, волевым голосом сказала:

– Правление сатаны – божья кара. На Христа петлю накинули. Душа без Христа – Россия без царя. Сатане вольготно. Не то еще придумает. Не то. Заревем!

…В большом частном доме собрались мужики со всей деревни. За столом сидит представитель власти Пронин Николай Харитонович. Слова так и летят, где впопад, а зачастую невпопад, с прибаутками. «Ножик, вилка, два подпилка, поют, веселятся». Это его агитация за новую жизнь, за колхоз.

Первым поддался агитации Пронина Витя Кельянский. Не в порядке живет, а в кельях. Отсюда и прозвище Кельянский. Фамилия Китин значится только в документах. За ним потянулась Вера Шелякина. Вдова. И владельцы лошадей. Немного. Кулемин Савелий Ефграфович (Савва в народе) первый поднял руку.

– Я желаю!

– И я желаю! – повторил его слова Олюнин Тимофей Лазаревич.

Отец вернулся с собрания встревоженный… Перешагнул порог, шапку отряхнул от снега и приглушенно, не своим голосом изрек:

– Всё, мать! Хорошо отжили. Велят жить по-новому. Ничего своего не иметь. На дворе все хлевы поломать, а скотинушку отвести в общественный двор.

– Вот, вот, так я и говорила. Божья кара на нас. За грехи наши.

Отец собрался с мыслью и твердо сказал:

– Ну уж я Орлика своего им не отдам! Он мой! Выкормленный мною! Мой и будет!

* * *

…Прошли три счастливых года в педагогическом училище. Еще четыре месяца, и я сам стану учителем.

В перерыве меж занятиями ко мне подошел наш математик Кузьма Андреевич Гридин, в которого я был почти влюблен, и грубо, чего никогда с ним не случалось, сказал, будто топором отрубил:

– Заботин, к директору!..

К директору? Зачем бы это? Мне стало не по себе. Ведь никто из нас, кроме комсомольского секретаря Феди Кузнецова, в кабинете директора никогда не бывал. А тут я да еще по вызову!..

Когда я переступаю порог кабинета, Николай Алексеевич во френче, походившем на сталинский, сидел за столом.

Мнусь у порога, Николай Алексеевич сам подходит ко мне и говорит:

– Твои родители все еще не в колхозе, так?..

Хрипло выдавливаю из себя:

– Да, не колхозники…

Николай Алексеевич, снова полоснув меня взглядом, командует:

– В этот выходной езжай домой. Срочно оформи вступление. Ты меня понял? Иначе окончить училище не дадим!

Что я мог возразить? Я понимал – выполнить это непросто: отец будет сопротивляться. Как убедить его? Что надо сделать, чтобы он запряг Орлика и сам, по доброй воле отвел своего любимца в колхоз?

В небывалых душевных муках прошли два дня. Я торопил время, а оно как будто остановилось… Наконец, как заведено, в субботу отец приехал за мной. Вначале он более часа ходил по базару. В шорном ряду на глаза ему попалась уздечка, нарядная, украшенная бляшками. Уздечка у нас есть, но без бляшек, и вот захотелось ему новую, не удержался – купил:

– Орлик в ней как парень под венцом будет!..

Известно, апрель – самое бездорожье. Мы едем шагом. Я сижу рядом с отцом, который почему-то особенно словоохотлив и рассказывает о своих планах на будущее.

По приезде домой первой поведал свою боль маме, которая тут же сникла, запричитала, ибо всею душою почувствовала: надвигается буря. Мама хорошо знала, что отец всполошится, начнется ругань, а она смертельно устала от перепалок с ним.

За ужином она сказала отцу:

– Вот что, хозяин, выбирай одно из двух: или сыну быть учителем, или, как нам, без разгибу в земле копаться!

Отец изумился:

– Что? Что ты говоришь?!

– А то и говорю. Вступай в колхоз, вот что. Сына нашего учить не хотят, говорят: учим только детей колхозников. Вот и гляди, не вступим завтра, в понедельник ему в Константинове делать нечего.

Отец бросает на меня растерянный взгляд:

– Правда? Так и сказали?..

Гляжу на отца – и жалко его до слез, в лице изменился, губы дрожат, сутулится, будто в лавку врастает. Обедать не стал, швырнул ложку, вышел из-за стола, ходит взад-вперед по избе, кроет почем зря директора училища. Хочет что-то сказать и мать, а горло пересохло, и она сидит как немая.

«Заварил я кашу, – начинаю себя клясть, – а расхлебывать всей семье!» Несмотря на поздний час, отец куда-то уходит, потом возвращается. Я лежу в постели, но глаз сомкнуть не могу, и чудится мне, что в понедельник в Константиново мне не ехать, мечта моя рухнула навсегда… слышу, мама опять отцу говорит:

– Не упрямься! Вступай! Родному сыну дорогу переходишь. Подумал бы!..

Тот тягостно молчит, а мама продолжает:

– Учиться-то осталось – плевое дело. Полгода – и в люди выйдет!

Вижу, отец обмяк, то на меня посмотрит, то на маму, сидит за столом, молчит, руки безвольно опущены. Наконец вздыхает и обреченно говорит.

– Давайте вступать. Сыну я не лиходей…

Я хочу встать – и не решаюсь, притворяюсь спящим. Завтра мы будем членами колхоза. Значит, в понедельник я снова сяду за парту!.. А вдруг передумает?

К счастью, утром отец слово держит. Правда, забыл умыться и на иконы перекреститься – маме сказал, что ему нездоровится. Залез на печь, головой в темный угол, лежит и голоса не подает. Понятное дело, я в растерянности: ведь ехать в контору, а отец, как мертвец, недвижим, одни лишь его старые сапоги видны.

На увещевания мамы отец глухим голосом отзывается:

– Пусть запрягает Орлика!

Трясущимися руками я торопливо запрягаю и слышу – отец кричит:

– Уздечку, новую уздечку не бери! Оставь ее, слышишь?

Конечно, слышу, а сам с внутренним ликованием отворяю ворота…

Когда, грязный и усталый, я пришел в Константиново, был уже конец первого урока. Встретил директора.

– Ну как? – строго спрашивает он.

– Колхозники мы, Николай Алексеевич, колхозники! Простите, опоздал, пешком шел, обсушиться бы…

Я ждал сочувствия, но директор только нахмурил брови и с упреком ко мне:

– Комсомольцу жаловаться!? Непристойно, непристойно! Комсомол всегда идет навстречу трудностям.

Я краснею как рак, не знаю, что сказать в свое оправдание. А он все не отпускает меня…

К началу весенне-посевной кампании в деревне не осталось ни одного единоличного хозяйства. Всю землю обобществили, в поле ни полоски, ни межи – сплошной массив…

Прошло два года. Жизнь в Ямных Березниках изменилась. Организовали колхоз «Агитатор», и так по всей округе. Что ни деревня – колхоз. А названия-то какие! «Рассвет», «Агитатор», «Новый мир», «Правда», «Победа». Одно громче и выразительнее другого.

Я учительствую в деревне Лапшиха, дома бываю редко. Из газет знаю, что в области набирает размах новый смерч: аресты! Все чаще появляются сообщения о самоубийствах. В верхах сплошные враги народа! Однако я не слишком этим обеспокоен: раз сажают, значит, надо. Меня это не касается.

Правда, весной, незадолго до конца занятий, меня срочно требуют в роно. Как всегда, смело захожу в кабинет заведующей и… не узнаю ее – чистая буря! На мое приветствие не отвечает и только бурчит: «Явился!» Да, говорю, Анастасия Петровна, явился. И понимаю, что разговор с ней добром для меня не кончится. И не ошибся. Обрушилась на меня заведующая: молодой учитель, комсомолец, поборник атеизма, а на деле содействую укреплению религии. Говорит запальчиво, слова как из пулемета летят, мне рта не дает открыть. Грозит снять с работы: оказывается, у мамы по праздникам собираются верующие и молятся. Благо дом большой, просторный, икон в нем полный киот. Кто-то донес об этом в райком.

Вот и бушует завроно, кричит, топает ногами: «Не быть тебе учителем. Сниму. Уволю!» Я прижат к стенке, признаюсь, что недоглядел, всю зиму дома не был.

…Мой запрет собираться в нашем доме потряс всю деревню – виноватым остался я. Правда, скоро об этом забыли, другая, куда более крутая напасть нахлынула на Ямные Березники: как-то ночью тайком от людских глаз к дому Никандра Васильевича Кириллова подкатил «воронок». Хозяина дома усадили в машину и увезли. Куда? Зачем? За что?!

И двух дней не прошло, как «воронок» снова объявился. На сей раз он увез братьев Филимоновых – Федора и Степана, а сутки спустя в «воронок» втолкнули Г.В. Захарова.

А между тем на Западе сгущаются грозовые тучи. В Ямных Березниках с опаской поговаривают о войне. До Великой Отечественной оставалось меньше четырех лет…

Путь на фронт

Слово «армия» вошло в лексикон всех мальчишек нашей деревни. И не случайно. Гражданская война только что закончилась, у всех на устах были победы Красной армии, ее героические походы. Любимой игрой у нас надолго сделалась игра в войну.

Заводилой, как правило, выступал Санька Капитонов. Чуть постарше нас, он был нашим постоянным командиром, неизменно изображая из себя Ворошилова или Буденного.

Играя, мы все хотели быть только красными. «Воевать» на стороне белых не хотел никто. Белых мы презирали, ненавидели. И когда Санька предложил мне однажды сыграть роль командира белых, я отказался. Санька пригрозил: не будешь сегодня белым, завтра в красные тебя не возьмем.

О непобедимой и несокрушимой Красной армии нам рассказывали и в школе. А Санька раздобыл где-то карту Гражданской войны. На ней для наглядности в конце каждой стрелки, означавшей удар Красной армии, было карикатурное изображение битого белого командира. Помнятся толстый, как поросенок, Колчак; тонущий в море Врангель; коротконогий, в сапогах со шпорами Деникин… Эта карта до сих пор стоит у меня перед глазами. А тогда, в школьные годы, она служила как бы иллюстрацией к известной в те годы песне: «От Москвы до британских морей Красная армия всех сильней».

Да, Красная армия была нашей гордостью и всенародной любимицей. О службе в ней мы мечтали с детства. И когда наступал чей-то черед, на призывные пункты шли не со слезами, как в старые времена, а с песнями под гармонь.

А какой интерес был к тем, кто отслужил положенный срок и вернулся! Молодежь шла к его дому только затем, чтобы посмотреть на него, на его длинную серую шинель, на его начищенные сапоги, фуражку с красной звездочкой. Будущим красноармейцам хотелось знать, как они там, в армии, служили, как учились… Жаль, что ни один демобилизованный не спешил делиться подробностями своей армейской жизни, не рассказывал, как ему служилось, как жилось в казарме… Правда, заведующий отделом пропаганды райкома партии П.М. Демин уверял, что командир в армии – все равно что родной отец для красноармейца. Только вот сами красноармейцы что-то не называли своих бывших командиров отцами. Они просто молчали. Один, правда, не выдержал игры в молчанку и под напором любопытствующих рубанул: «Когда оденут вас в военную форму, сами все узнаете!» И ребята решили: не иначе как им строго наказано молчать.

И все же до поры до времени нам казалось, что армейская жизнь в сто раз лучше домашней: так увлекательно рассказывалось о ней в тогдашних книгах, в кино. Особенно в фильмах про Гражданскую войну.

 

К возрасту призыва в армию я был уже сельским учителем и как таковой освобождался от военной службы. Однако в 1939 году это освобождение отменили. И более десяти школ нашего района лишились молодых учителей. Ждал повестки и я. Но на моем иждивении была мать-старушка. И, видимо, поэтому меня вплоть до июля 1941 года не тронули.

Небольшая деревня, где я учительствовал, примыкала к железнодорожной станции. Школа – в двухстах метрах от дороги Москва – Казань. В окно мне хорошо было видно, как с грохотом проходят поезда. С весны 1941 года в сторону Москвы потянулись эшелоны с военными. Проскакивали они каждый день, и не по одному. Но мне тогда и в голову не приходило, что это как-то связано с предстоящей войной. А о войне уже поговаривали. Даже в нашей небольшой, глухой деревушке я неоднократно слышал: «Дело войной пахнет». Но сам я в это не верил. Да и пропагандист от райкома партии товарищ Демин не уставал на политзанятиях повторять:

– В Германии сильно влияние коммунистической партии. И рабочий класс никогда не поднимет руку на нашу Родину.

Однако Демин крепко ошибался. В марте 1941 года начался массовый призыв в армию тех, кто давно отслужил срочную службу. Правда, говорили, что призывают их ненадолго, к сенокосу-де вернутся. Но этому мало кто верил. Тем более что за год до этого нарком обороны маршал Тимошенко издал неожиданный, но о многом говорящий приказ: все отслужившие в армии домой возвращаются в своей гражданской одежде. Стоит ли говорить, как огорчило это красноармейцев и как остудило пыл новобранцев. Уже упомянутый Санька Капитонов вот-вот должен был получить повестку. Узнав, что после демобилизации ему и другим не удастся покрасоваться перед земляками в военной гимнастерке и галифе, он почти со слезами на глазах сказал: «Ни хрена себе. Отслужи, а домой вернешься в старых, залатанных штанах. А если их крысы на складе сгрызут, что тогда делать? Прикрывай стыд ладонью и в чем мать родила дуй на вокзал?»

Воинственного в детстве Саньку в армию уже не тянуло. Проводили его и других осенью 1940 года уже без особенных торжеств.

Меня, позабывшего о детских увлечениях мирного сельского учителя, в армию привела война. Получил повестку ровно через месяц после ее начала – 22 июля 1941 года. Тогда я, помнится, подумал: «А что я буду делать там, на фронте, если я и винтовки-то в руках не держал?» Однако, прежде чем послать на фронт, меня как коммуниста направили в военно-политическое училище. Во взводе, в который я попал, были в основном такие же, как и я, ни дня не служившие в армии, к военной службе особенного пристрастия не питавшие.

Училище готовило политруков рот, комиссаров батальонов. А жили по-нищенски. Кормили нас по поговорке: не до жиру, быть бы живу. Но никто не роптал, не сетовал: все понимали – война. Свой скудный паек мы пополняли картошкой. Вечерами, после отбоя, тайком от начальства ходили на колхозное поле. Нароем, на костре испечем. И как же вкусна была эта пригоревшая на углях картошка.

Учились мы недолго: в конце июля сели за столы, а в начале ноября программу исчерпали. Наскоро перелистали уставы и наставления, поклацали затворами винтовок, подержали в руках наганы. Один раз сходили на стрельбище. Стреляли из винтовки. Прослушали цикл лекций о военно-патриотической работе в армии. Тематика их была разная: рота в обороне; рота в наступлении, рота на марше. Премудрости невеликие, но за ними виделось главное: придется воевать – и очень скоро.

В канун 24-й годовщины Великого Октября нам выдали новое, с иголочки, обмундирование: шинель, шапку-ушанку, кирзовые сапоги, полевую сумку, портупею. Когда я во всем этом подошел к зеркалу, то не узнал себя: до того хорош был в военной форме, так она шла мне. Бери оружие и иди на парад. И мы пошли. Только не на парад, а на фронт: к тому времени враг подошел уже к стенам Москвы.

Все мы думали, что едем защищать столицу, однако весь наш выпуск почему-то направили в город Беломорск, в распоряжение политотдела Карельского фронта. Многих это огорчило. «Уж если воевать, так за Москву, – слышалось в вагоне. – А то едем к черту на кулички, на самую окраину войны».

Про Карельский фронт в те дни газеты не писали ни строчки. Словно там и боев не было. Везли нас в товарном вагоне. Вагон старый, худой. В щели дует. Дощатые нары – в два яруса. Ноябрь в тот год был не шибко морозный, но если бы не печка-буржуйка, топившаяся круглые сутки, мы, наверное, замерзли бы. А так поочередно грелись возле нее.

Поезд шел медленно, часто останавливался и стоял по два, по три часа. За это время мы успевали сбегать на станцию и раздобыть там топлива. Тащили все, что могло гореть: поленья, чурки, ящики…

Неторопливо проехали Ковров, Ярославль, Вологду… До конечной станции было еще далеко, а паек, выданный нам на дорогу, уже изрядно поубавился. И мы стали экономить. Есть хочется, а сухари приходится беречь. Смотришь на тощий вещмешок, глотаешь голодную слюну и думаешь: где же он, этот чертов Беломорск? Скорее бы добраться. А поезд, словно назло, еле движется да еще и передышки делает через каждые час-два.

В одну из таких передышек наш коллега Сергей Гвоздев, сбегав на станцию, раздобыл две буханки хлеба. В вагон поднялся с сияющим лицом. Попробовал спрятать свою добычу, но тут раздались голоса: «Не по-товарищески, Серега, действуешь. Раздобыл – дели на всех!»

Засмущавшись, Гвоздев уступил. Взял у кого-то нож, стал резать. Товарищи плотным кольцом окружили его. Я стоял сзади, и хлеба мне не досталось. А есть хотелось чертовски. «Что ж ты мне-то не отрезал?» – сказал я с обидой Сергею. Он оглянулся: «До тебя ли, когда мне самому не более двухсот граммов досталось!»

Да, нескончаемо долгим показался нам путь до Беломорска. Голод донимал. И как ни старались мы заглушить его разговорами, шутками, кончалось все одним и тем же: мы начинали говорить о еде.

В Беломорск прибыли только на двенадцатые сутки. Последние два дня глотали только «голый» кипяток. Зато в Беломорске наелись досыта. Обедали прямо на улице. День был морозный, руки зябли. Откусишь от ломтя хлеба, хлебнешь из ложки и трешь ладонь о ладонь, чтобы согреть их.

В Беломорске нас расселили по частным домам. Четверо из нас – я, Горячев, Харламов и Яблоков – очутились в нежилом холодном доме. И все же меня радовало то, что все мы из одного взвода. Жили мы дружно. Особенно сблизился я с Яблоковым, добрым, покладистым парнем. Жаль, недолго длилось это пока еще мирное житье-бытье. Однажды к начальству вызвали Горячева. В наше общежитие он вернулся только затем, чтобы забрать вещи. Попрощался и исчез. На следующий день затребовали меня. Немолодой майор, перед которым я предстал, был немногословен. Дал мне бумажку с направлением и приказал ехать в город Кемь.

Итак, опять дорога. Железнодорожный вагон, монотонный стук колес, громыхание буферов…

Город Кемь невелик. В те годы он выглядел сереньким, захолустным. В отделе кадров, куда я явился прямо с вокзала, неожиданно увидел Горячева. Мы, конечно, обрадовались друг другу. Вдвойне обрадовались, когда узнали, что направляют нас в одну часть – в 186-ю Полярную дивизию.

И опять этот товарняк. Вагон забит каким-то грузом. Едем в тамбуре. В нем ни сесть, ни лечь; в щели дует холодный, пронизывающий ветер. А до станции ехать больше суток. Ночью, конечно, глаз не сомкнули, выбивали дробь зубами. Поддерживали друг друга шутками, разговорами о том, что на фронте гораздо трудней.

На станцию Лоухи приехали днем. И слава богу. Ночью мы пропали бы тут. Глушь, безлюдье. Спросить что-либо не у кого. А мороз лютует, пальцы ног закоченели, щеки того и гляди прихватит так, что и не ототрешь. Оглядываемся. Где-то недалеко – фронт, слышны орудийные раскаты. Вон и самолет кружится. Мы поначалу с непривычки запаниковали. Но вскоре поняли, что это наш самолет. С опаской косимся на запад, на темную полосу леса, протянувшуюся по горизонту. Нам она кажется зловещей. И неудивительно – там противник. Туда и самолет ушел. Должно быть, бомбить финнов.