Za darmo

Ключи счастья. Том 1

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Простите… Вы меня… необычайно удивили эти признанием. Знали вы, что этим именем называя его нельзя?

– Да… Но ведь он уже умер!

О, как он глядит! Точно пронзить ее хочет глазами!.. Маня торжествует. «То-то!!! Будешь со мной теперь считаться!..»

– Вы можете мне рассказать о вашем знакомстве? – спрашивает он вкрадчиво, с новым оттенком почтительности.

И Маня рассказывает. Ей так приятно говорить о Яне! Здесь, в двух шагах от могилы! Пока он говорит, обхватив колени руками, глядя в небо перед собою, голубеющее между густыми липами, – прошлое, такое светлое, такое прекрасное, встает перед нею, как будто все это было вчера. Ей сладко говорить этому чужому человеку то, что она скрыла от Сони, что она хранит в душе, глубоко и ревниво, как Скупой Рыцарь свое золото. Какая-то необъяснимая сила толкает ее говорить о любви. О том, как целовала она Яна, как они сидели обнявшись… как голова ее лежала на груди его. И как она слышала биение его сердца.

Ее голос дрожит от нежности, от охватившей ее жажды любви. Побледневшее лицо теперь уже повернуто к Штейнбаху и договаривает без слов то, что она не решается сказать.

Когда она говорит об его смерти, о последнее свидании, спазм вдруг сдавливает ей горло. Она вскрикивает и, уронив голову на спинку скамьи, рыдает отчаянно. Как будто только сейчас, через год она осмыслила в полной мере, какое сокровище отняла у нее жизнь.

– Дитя мое… Бедное дитя мое! – шепчет Штейнбах, потрясенный непосредственностью и свежестью этого горя. Он так давно не встречал ни бурных слез, ни искренней радости!

Его рука невольно ложится на головку с непокорными кудрями и гладит их. Забытое волнение согревает его душу. Хотелось бы что-нибудь сделать для нее. Что? Что? Все его миллионы бессильны вознаградить ее за такую утрату.

Она вдруг встает. Нос, веки и губы у нее моментально распухли. Слезы портят ее, и она не любит плакать. Но теперь ей все равно! Эти слезы были так сладки!

С благодарностью глядит она на этого чужого человека, неожиданно давшего ей так много. И глаза ее так прекрасны, что только их видит Штейнбах в этом подурневшем лице.

– Извините… Не смейтесь надо мною! До свидания!

– Постойте! Когда же я вас увижу?

– Завтра… Нет! Не ходите за мной! Не надо!

Она быстро-быстро, упругой, молодой, порывистой походкой идет, не оглядываясь. Почти бежит по аллее.

Штейнбах глядит ей вслед. Задумчивый и тревожный.

«Если б я был художником, я написал бы с нее картину, полную движения. И назвал бы ее «Весенний ветер». Как этот ветер, она несет с собой обещания, тревогу… какие-то смутные возможности…»

Он долго сидит у могилы Яна, прислушиваясь к охватившему его настроению. Как давно, как бесконечно давно ушли из его жизни такие минуты!

– А!.. Вы уже здесь?

– Давно… Я жду вас больше часу.

Она смеется, сверкая зубами, глазами, ямочками на щеках. Как будто искрится вся. Она подает ему Руку как знакомому.

– Я не могла прийти раньше. Там гости. Приехала эта глупая Катя Лизогуб. Она говорит о чем хотите. И смеется решительно всему. Я не выношу таких людей! Вы ее знаете?

– Не-множ-ко.

– Она вам нравится? Скажите? Нравится?

– Я не помню ее лица. Маня зло и весело смеется.

– Я не хочу, чтоб знали о наших встречах! Я говорит она серьезно. – Тогда пропадет вся их прелесть. Правда? Правда?

От нее веет в его усталую душу такими весенними настроениями, что он, как вчера, чувствует себя молодым.

– Вы маленькая волшебница! – говорит он. – Нынче, просыпаясь, еще не придя в себя, я почувствовал радость. Я почувствовал, что в мою жизнь вошло что-то… Новое и светлое.

– Я тоже! – говорит она наивно и восторженно.

– Но вы молоды. У вас это чувство естественна. А я уже забыл его.

– А вы разве стары? – спрашивает Маня.

Она садится, наклонив голову набок, и внимательно его разглядывает.

«Как птичка! – думает он с грустью. – Зачем, глупец, я говорю ей о годах и сам себе рою яму?»

– Мне под сорок.

– Со-рок?

– Ах, какое разочарование! Не правда ли? Да, без натяжки мог бы назваться вашим отцом. А я был так молод! Так светел и гармоничен!

– Как? Как вы сказали? Повторите! Она вся насторожилась.

О, какие глаза у этой девочки! Штейнбах без волнения не может глядеть в эти знойные и такие невинные глаза.

– Я очень любил Яна, При всей его сложности, он был необычайно гармоничен. Он действовал на меня, как горы. Вы удивлены? Я люблю горы. Больше, чем море. Море волнует меня, раздражает. Оно так похоже на нашу душу! Мятежное, изменчивое, предательское. А горы молчат. Они полны тайны и величия. Это ступени богов…

Маня вздыхает всей грудью, и ему приятно. Он чувствует, что создает ей настроение.

– Я всегда от людей уходил в горы. Только там понимаешь, что значит тишина и воздух. Я подымался так высоко, что даже пчелы не жужжали внизу, под ногами. И, лежа там часами, я забывал об обидах, о разочарованиях. Я целый год прожил в шалаше, в горах Кавказа…

– Вы, значит, людей не любите? Нет?

– Нет… Ян любил будущего человека. Свободного, смелого и прекрасного. Я в такого не верю. Из всех существ в мире человек наиболее жестокое и себялюбивое животное. И если тысячелетия не сделали его иным, рассчитывать не на что. Я чудеса отрицаю. Нужны века, чтобы родились такие, как Ян. Для того, должно быть, чтоб показать нам, каким мог быть идеальный человек. Но мир этого идеала не приемлет…

– Ради Бога! Не говорите так! Я заплачу…

Он тихонько берет ее руку. И тихонько подносит к своим губам.

Она вздрагивает. Это прикосновение нежно. Но ей кажется, что это ожог. Она вырывает руку. И, потрясенная своими ощущениями, глядит на него испуганно, почти враждебно.

– Простите! Я не хотел вас обидеть, – робко говорит он.

«Какие зрачки! Какие жуткие, мрачные глаза!»

– Послушайте… Можно? Вы не обидитесь?

– Что такое?

Она подвигается к нему.

– Меня ужасно тянет посмотреть в ваши глаза.

– Смотрите…

Его губы кривятся в улыбке. Хищная, саркастическая улыбка. Пусть! Все равно! Она кладет ему руки на плечи и снизу вверх глядит ему в зрачки. Их лица близки. Дыхание смешивается.

Ноздри Штейнбаха вздрагивают. И сердце его начинает стучать. О, какое наслаждение! Давно забытое…

«Неужели я еще способен увлекаться?..»

– У вас совсем не видно зрачков. Точно из окна освещенного дома смотришь в темную ночь, прильнув лицом к стеклу.

Он глядит, как шевелятся ее губы. «Она наверное чувственна. Это такая редкость! Так ценно в женщине! Если бы…»

Ему страшно, что она заметит его волнение. Желание делает лицо старым и неэстетичным. А ему хочется нравиться.

«Почему она так побледнела? Так тяжело дышит?»

Она отодвигается. Печальная, подавленная. «Какая роковая, какая страшная красота!..» – не думает, а как-то чувствует она.

Что-то пошатнулось и погасло, словно в ее собственной душе. Родилось ли новое? Умерло ли старое? Ах, она ничего не знает! Она словно утонула во мраке его глаз в это коротенькое мгновение. Словно заглянула в бездну. Заманчивую и страшную.

Он молчит, выжидая.

– Да… Вы совсем другой, – говорит она каким-то разбитым голосом. – Ян был как весенний день…

– А я как осенняя ночь?

– Да. Вы не сердитесь? Не сердитесь?

– Нет. Я это знаю сам.

Теперь Мане его жаль. Она бессознательно придвигается ближе. Когда он такой, у нее к нему другие чувства. Простые и нежные.

Он точно читает в ее душе.

– Сядьте со мной, как вы сидели с Яном! – шепчет он робко, как мальчик. – Если я не противен вам, сделайте так!

Она колеблется мгновение. Потом ложится головой на его плеча. Он тихонько обнимает ее.

Ее глаза закрыты. Она не разберет, чье сердце стучит так, что оглушает. Голова кружится Нет дыханья.

Она резко отодвигается.

– Нет! Не могу! Вы не Ян! Не могу! Не сердитесь, пожалуйста! Но… у меня к вам… совсем другое чувство…

– Отвращение? – подсказывает он. И его верхняя губа приподнимается, показывая зубы.

«Не думает ли он, что это улыбка?..» Она внимательно и уже холодно рассматривает его лицо. Да… Вон у него уже седеют виски. И волосы курчавые, как у страшного дяди. Лет через десять-пятнадцать он будет такой же жуткий… Какое сходство! И как она сразу не заметила этого сходства?

Очарование исчезает. Как жаль! Нет. Это даже хорошо. Слишком сильно очарование! Надо взять себя в руки… «Господи, помоги мне! А то влюблюсь без памяти и начну бегать за ним, как гимназистки за учителями. А он будет опять говорить со снисхождением и втайне презирать меня, как других. Но брови… брови!. Они меня сводят с ума!..»

Штейнбах съеживается от ее взгляда и невольно опускает ресницы.

Теперь она видит его в профиль. Ничего в нем хищного, ничего типично еврейского. Какая чудная матовая кожа без блеска и румянца! Какие ноздри!

Вдруг…

Маня сама не знает… Огорчена она или рада? Она видит изъяны этого лица. Уши… Маленькие, красивые, но бледные. Мертвенно-бледные и прозрачные. Как будто… О, какое отвращение! И синеватые веки… Какие-то мертвые… Она вздрагивает невольно. «Жид!..» – громко говорит кто-то в душе Мани. Как она могла об этом забыть?

Когда она встает, холодная и далекая, Штейнбах чувствует, что все потеряно. Он уничтожен. Спрашивать нечего. У нее слишком выразительное лицо.

«Я стар для нее», – думает он. И сердце его сжимается. В первый раз он встречает пренебрежение женщины.

Это конец!

Он даже не просит ее вернуться завтра, когда она идет по аллее, чужая ему и равнодушная. Она жестока, как может быть жестока только молодость. И вся власть его миллионов бессильна покорить фантазию этой девочки, купить ее ласку.

Он сидит, сгорбившись, на скамье. Чувствуя на своих плечах мертвую тяжесть прожитой жизни.

Он прислушивается с какой-то фаталистической покорностью к ее легким замирающим шагам.

 

Пришла, как весна. И ушла, как юность.

Все кончено…

– Здравствуйте, Штейнбах! Что вы вздрогнули! Неужели вы так задумались, что не слыхали моих шагов? О чем же вы думали? Вы можете мне ответить? Или вы меня не ждали? Или вы меня забыли?

Как всегда целый каскад смеха и слов! И не знаешь, на что отвечать.

Он вскочил, забыв тоску вчерашнего вечера, эту бессонную ночь, свои горькие думы сейчас. Он стоит, сжимая ее руки. Всю ее обнимая жадным взглядом!

О, как она ему нужна, эта девочка! С ее смехом, юностью, жаждой жизни! Как свежий оазис в палящей пустыне. Как сон после утомительной дороги. Как вино, когда жаждешь забвения. Нынче серый день. Собирается дождь. Но она пришла и принесла с собой солнце.

– Я думал, вы не вернетесь…

Она с восторгом глядит на его брови.

– Вы думаете, я уж так богата впечатлениями, что не стану дорожить встречей с вами? Я так много мечтала о вас, что не скоро буду сыта. Вы можете не опасаться…

«У нее нет ни тени кокетства! Это страшно…»

– Я боюсь вам верить. Неужели вы обо мне… думали?

– И я, и Соня. Мы о вас говорили целый год. И я вас видела во сне. Почти каждую ночь!

Она рассказывает ему о встрече на станции.

– Вы помните? Я вас толкнула. Вы меня задели плащом и сказали: «Извините!..»

– Н-нет… Простите… Как это было? Постойте!..

Ее лицо вытягивается и бледнеет. Она видит опять ярко и отчетливо всю разницу их общественного положения. Эту глубокую пропасть, разделяющую их жизни. И через которую только фантазия ее перекинула воздушный мостик.

Она отнимает руку, которую он все время пожимал.

– Вы не помните? Я вижу. Ах, пожалуйста! Ваша деликатность ни при чем. Я чувствую, что вы не помните. Да и что тут странного? Что мы с Соней Для вас? Эта встреча… Мы жили ею целый год… А вы? Оставьте мою руку! Оставьте!

– Вы сердитесь?

– Ах, это слишком мало! «Сердитесь!» Я вас ненавижу! Я целый месяц тогда вас ненавидела…

Он вдруг смеется.

– Какая вы милая! – говорит он неожиданно и мягко. – Как я счастлив, что вы меня ненавидели!

Все разом мешается в ее душе. Над хаосом словно выглянуло солнце. Она смеется всеми ямочками. Зубы сверкают. Сияют глаза. Они опять как товарищи в эту минуту. Равные и близкие.

– Как странно! – говорит она, отдавая ему опять свою руку. – Тот Штейнбах, которого я видела на станции, и вы… совсем разные… Это два лица. Заметили вы, что так бывает всегда? Ни один чей век не похож на то, что мы о нем думаем и чего мы от него ждем, когда мы видим его в первый раз. Поэтому я не люблю знакомиться. Я люблю только мечтать о людях.

– Да будет благословенна на этот раз ваш ошибка! – шепчет он, жадно любуясь ею.

Но она не замечает своей власти над ним. Я полна только собой.

«Какая сила! – думает он. – Она взяла Я сердце. Она держит мою жизнь, и я не знаю, я ничего не знаю, что она сделает, из нее? Уронит ли как этот платочек, на дорогу? Растопчет ли, уходя, равнодушная и жестокая… как вчера? Или позовет за собою… Боже! Я даже не знаю, кто она? Как ее имя? Я встретил ее на этой скамье в одно утро. Загадочную, внезапную, как мою судьбу. И из рук ее я готов принять горе, счастье. Даже смерть! Без ропота и сожалений…»

Она говорит задумчиво:

– Иногда мне жалко, зачем мы познакомились? Какие-то чары исчезли… Греза умерла… Теперь я знаю, как вы говорите, смеетесь… Как от вас пахнет… Ну да, конечно. Что вы удивляетесь? Ха!.. Ха!.. Я всякого человека свой запах. Надо только уметь его слышать. А у меня обоняние тонкое. Знаете? У Яна лицо так чудно пахло весенней свежестью! Яблоками… Я любила наклониться к его бородке и нюхать Опьяняло так… А от вашего лица… когда я вчера положила вам на плечо голову… от вашей бороды пахнет совсем не так…

Штейнбах замирает от ужаса. Пальцы его разом цепенеют.

– Тоже опьяняюще… Только… у меня голова кружится. И сердце стучит… Точно дурман нюхаешь… Вы видели цветок дурмана? Вы такой же… ядовитый.

– Противный?

– Д-да… Прекрасный… Но… Противный…

Они оба смеются. Он с облегчением.

– Я боюсь, что была когда-то собакой. В другом мире, в прошлой жизни. Вы верите в переселение душ? Я верю. Ха! Ха!.. У меня так развито обоняние! Оттого я так люблю цветы, меха. Я не знаю цветка без запаха. У всех есть самый тонкий. И у людей тоже. У Сони один, у дядюшки другой. У одних милый, у других противный…

Шелестящие звуки и шорохи наполняют парк.

– Дождь идет, – говорит Штейнбах огорченно. – Как быть? Где ваш зонтик?

– Ах, он весь в дырочках! Я всегда без зонтика. Я не боюсь дождя.

– Но вы промокнете. Простудитесь. Хотите? (он замирает на мгновение, испуганный своей смелостью и радостью, которая его охватывает). Хотите вы… переждать в доме?

– Где? Где?

– У меня в доме…

– Ах, как это хорошо! Я давно хотела его видеть. Пойдемте скорей! Скорей!

– Какое великолепие! – говорит Маня, останавливаясь в кабинете перед оригиналами Рембрандта, Дюрера и Ван Дейка.

– Отец особенно любил этих художников. Моя мать родом из Голландии. Это в ее память. Вообще здесь нет ничего моего. Все это вкусы и страсти отца. На всем остался отпечаток его крупной души. Я здесь такой же гость, как и вы.

Он садится на мягкий пуф, у ее ног. И берет ее руки в свои.

Она молчит, подавленная впечатлениями. Никогда вблизи не видала она такого богатства.

Обстановка у Горленко и Лизогубов кажется теперь такой мизерной! И как свободно движется и дышит здесь этот «жид», как сказала бы Вера Филипповна… «Есть лица, созданные для богатства, А я Золушка-замарашка, – говорит она себе. – Мои юбка и туфли здесь ужасны. Как он этого не замечает?»

Она грезит наяву. Как странно ей сидеть здесь, на этой тахте, крытой персидскими коврами!

Точно во сне… Нет, она не Золушка. Она принцесса. А вот ее вассал, у ее ног. Красивый. Немножко страшный. Но покорный. Точно коршун на цепи, готовый выпустить свои когти.

– Как ваше имя? – словно в пьесе спрашивает он ее.

– Вербена…

– Н-нет… Серьезно… Скажите, кто вы?

– Зачем? Так лучше… У меня вульгарное имя. И так хорошо, что мы ничего не знаем друг о друге! Ни о прошлом, ни о чем.

Он улыбается.

– Вы думаете, у меня нет прошлого? Вы так думаете? А Ян?

Ее левая бровь поднята выше правой… Такое капризное личико!

– О, да!.. Это страшно много! – говорит он серьезно. – Он обогатил вашу душу. Он умел дарить.

– Объясните! – Она придвигается к нему.

Ее пыльные старые туфельки пачкают его колени. Но эта близость не тревожит ее теперь. Когда они говорят о Яне, он словно тут, с ними. Любовь к нему сближает их души. Создает атмосферу света и доверия.

– Есть люди, которые всю жизнь обречены давать окружающим свою душу. Их мало. Есть такие, что умеют только брать у других. Их миллионы. Ян был щедр, как князь. Его натура была сокровищницей, откуда все черпали пригоршнями. И уходили счастливые. Поэтому его нельзя забыть.

– А вы?

– Что я?

– Вы… даете? Или только берете у других?

– Моя жизнь – это сплошная ирония. Мне было мало отпущено судьбой талантов, энергии, жизнерадостности… желаний… Я – потомок вырождающейся семьи…. Я последний в своем роде. Мы – евреи – быстро вырождаемся. Быть может, потому, что борьба за жизнь слишком тяжело дается. Впрочем, о моей семье этого нельзя сказать. Еще в XII веке предки моей матери, Девидсоны, ссужали деньгами королей и лордов. А при Елизавете Английской они были в почете при дворе. Мы никогда не знали унижений и нужды… этих проклятий, тяготеющих над еврейством… Тем не менее яд вырождения отравил нашу кровь. И я обречен с колыбели.

Он смолкает, опустив синеватые веки. Горестно изогнулись черные брови.

О, как больно! Как жалко его слушать! Каким предчувствием томится ее душа! Как ей хочется поцеловать этот большой лоб, эти трагические брови!

– Вы не похожи на отца! Вы удивительно похожи на вашего дядю!

– Как? Вы разве его знаете?

Тень проходит по его чертам. И как бы падает на щеки Мани. Они бледнеют. Блеск ее глаз меркнет внезапно. И он это видит.

Маня закрывает глаза. Ей хочется плакать. Отчего это так холодно стало вдруг? Хорошо бы согреться! Спрятать голову на его груди… Почувствовать себя любимой… Вспоминается Ян…

Вдруг горячая слеза капает на руки Штейнбаха. Он вздрагивает и поднимает голову.

– Вы плачете? О чем?

– Мне вас жалко… не знаю… отчего… И себя жалко… И вас… Нет, не глядите на меня! У меня сейчас распухнет нос, и я буду страшная. Ну, скорее! Говорите что-нибудь еще!

– Вербена, как вас зовут люди?

Она смеется.

– Маней… Видите, как просто! Зовите и вы меня Маней! Все-таки это не так ужасно, как Марья Сергеевна. Фи!.. Вообще, до чего возмутительно, что родители сами выбирают нам имена! Почему бы ж крестить нас, когда мы вырастаем? Если бы меня звали Прасковья или Настасья, я лишила бы себя жизни. А вас как зовут?

– Марк…

– Марк… Марк… – повторяет она, прислушиваясь и, как птичка, качая головой. – Это хорошо звучит. Напоминает Рим. А как дальше? Нет, нет, молчите!.. (Она кладет ему руку на губы.) Я боюсь, что дальше будет Мироныч, Львович, Борисыч… что-нибудь невозможно еврейское… Ха!.. Ха!.. (Она вспыхивает.) Вы не обижаетесь? Не сердитесь?

– Вы не любите евреев? Не отвечайте… Я это чувствую. Вы не можете их любить. Они неэстетичны.

– Ради Бога, не сердитесь! Но это правда. Я все время стараюсь забыть, что вы – еврей. И мне это удается. Вы так прекрасны! Так аристократичны. Знаете? Здесь на селе был студент с чудным именем Измаил. А эти безвкусные.

– Жиды, – подсказывает Штейнбах.

Маня опять вспыхивает и теряется.

– Простите! Это дурная привычка. У Горленко все так говорят. А эти евреи зовут его Зяма… Они лишены чутья. И зачем они всех называют уменьшительными именами? Как это нелепо! Зяма… Это напоминает что-то плоское, ползучее… вроде червяка… А у него была такая огневая душа! А как жаль, что именно вас не зовут Измаил!

Она задумывается на мгновение.

– Кстати, я слышала, что каждый человек над поминает какое-нибудь животное. Я сама среди гимназисток встречала кошек, коров, овец и крыс. Это самые распространенные типы. А вы похожи на коршуна. Видели вы в Зоологическом саду, в клетке, этих трех хищников? Когда подходишь, они зорко и надменно глядят тебе в лицо. У них глаза так близко-близко поставлены! И как будто брови взмахнули над ними, хотя и нет бровей. Какие они красивые и гордые! И какой позор для человека, что он запер их в клетку!

Вдруг она вспоминает.

– Постойте! Вы говорили о себе и о Яне… Не можете ли вы докончить? Я вас прервала…

«Она не так непосредственна, как я полагал», – удивленно думает Штейнбах.

– Я вам напомню. Почему вы не любите людей?

– Они ко мне безжалостны. У меня в детстве была робкая и нежная душа. Они сделали из меня циника. Самая грубая лесть, самое грубое игнорирование моей собственной личности. Ненасытная алчность. Ничем не прикрытый расчет. Вот что я видел кругом себя в те годы, когда ищешь друга, когда веришь в человека, когда ждешь любви. Если б я был беден, я нашел бы, быть может, друзей, любовь, интерес к себе. Но я был мешок с деньгами. От меня ничего не ждали. У меня ничего не просили, кроме золота. Отдельные люди и целые партии бились из-за меня, как будто я был высший приз в жизни! Все добивались власти надо мной. Но искали не меня. Даже женщины любили меня сквозь призму моих миллионов. Во все эти долгие годы я не встретил человека, который подошел бы ко мне без расчета, с глубоким интересом к моей душе. Меня всюду встречают восхищенные взгляды и провожает шепот. Но я знаю цену этому вниманию. «Вот идет Штейнбах… Миллионер Штейнбах…» – говорят на моем пути. Если б вы знали, как мучительно цепляться за иллюзии! И терять их внезапно. Из-за одного случайно сорвавшегося слова, из-за блеска глаз, бессознательной мимики! Если б вы знали, что значит целовать прелестное лицо в безумной жажде забвения! Слышать слова любви и ничему не верить! Моя жизнь – ирония. Я ничего не значу без богатства. И это богатство я проклинаю. Мой отец находил удовлетворение в власти над людьми. Он упивался ею… Но разве это власть? Ян – бедный, оборванный, не имевший крова над головою, – царил в душах людей. И даже из могилы его заветы звучат в сердце тех, кто принял его веру. Я – нищий перед Яном. И… я давно банкрот. Как охотно сбросил бы я с себя все эти золотые цепи! Но разве я – господин своей жизни? Нет рабства ужаснее моего! Каждый вправе прийти ко мне в любой час, когда я хочу быть один, когда хочу помечтать, когда хочу отдохнуть. Каждый вправе нарушить с грубой бесцеремонностью мое настроение и изложить мне свои просьбы… Нет! Свои требования. У меня все требуют. А я должен выслушивать каждого… видеть плоские лица, пожимать ненужные руки… Положение обязывает! Так началось еще с университета. Сколько раз я мечтал за этот год развязаться с заводом! Продать его, передать. Нет! Волосы встают дыбом, когда вспомнишь, какая гора обязанностей лежит на моих плечах! Обязанностей перед обществом, перед народом, перед уездом, перед властями… Какой гул и ропот! Увещевания губернатора… Ахи, удивленные взгляды… «Конечно, я болен? Все это нервы. Надо отдохнуть…» Благосостояние края!.. О, Боже мой! Я связан по рукам и ногам всевозможными обязательствами. Куда бы я ни ехал, меня преследуют телеграммы, срочные ответы, деловые письма. Сколько надо прочесть ежедневно! Сколько ответить! Всюду управляющие. Но у них нет инициативы. Отец железной рукой держал все нити. Все привыкли только к подчинению. Я был счастливее при отце. Я мог уезжать и жить инкогнито за границей. Ах, я устал!

 

Не выпуская рук Мани, он притягивает ее к себе ближе. И голос его дрожит и крадется в ее душу.

– Маленькая фея! Вы не знаете, какой жалкий нищий сидит перед вами! Вы не знаете, как голодна его душа! Как убога жизнь! Вы не понимаете, как он мучительно завидует вашей непосредственности и вере в себя! Вы так богаты! Вы так щедры! Люди ничего не дали мне, кроме глубокой усталости и отвращения! Вы подарили мне мои красивые сны. Мои робкие и бледные надежды. Пусть я обманулся! И снова проснусь завтра таким же одиноким и нищим, каким был до встречи с вами! Я все-таки был счастлив этим обманом… Взамен требуйте от меня всего, включая и мою жизнь! И с радостью положу ее к вашим ногам!

Маня глядит в его зрачки. Так глядят в бездну. Тихо кружится голова. Сладко замирает сердце…

Жуткое блаженство…

– Вы меня любите, Марк? – в безграничном изумлении, как во сне, спрашивает она.

– О, Маня…

И ничего больше. Ни одной клятвы. Ни одного признания.

К чему? Его голос пронзил ее душу. От его взгляда задрожали все ее нервы. Она верит… Она счастлива…

Он обнимает ее тихонько. Тихонько привлекает к себе. Прекрасно и трагично его одухотворенное лицо.

Она берет в обе руки его голову. И целует лоб, эти скорбные брови. Потом прижимается к его голове Щекой…

Он замер под этой лаской.

Они сидят неподвижно. Оба с закрытыми глазами. И слушают полнозвучную тишину своих душ…

Дождь идет ежедневно. И Маня, в плаще с капюшоном, в калошах, приходит в известный час к Роще, где ждал ее когда-то Ян.

Теперь там ждет ее Штейнбах. Он везет ее к себе в кабриолете. И потом довозит обратно до рощи.

Маня огорчена. Вера Филипповна встревожена ее Прогулками в такую пору. Кто-то видел ее по дороге в Липовку…

Она дрожит за эту тайну! Какой ужас, что ее захватают чужие руки! Будут сплетничать, связывая с улыбкой их имена!

– Какая пошлость – жизнь! – говорит Штейнбах. – Вы даже не понимаете всего, что могут сказать про нас. У людей нет фантазии. И нет потребности в красоте. Они счастливы только, когда могут выполоскать в уличной грязи вашу душу. Это они называют «общественным мнением».

Маня говорит уныло:

– Теперь приезжайте к Горленко и знакомьтесь со мной! Больше нам ничего не остается! Барометр упал… Дождь может идти две недели… Приезжайте завтра. Но помните, что мы незнакомы! В сущности, это правда… Мы будем уже не те в другой обстановке…

Они долго молчат, подавленные.

– Марк, за обедом говорили о вас…

– Конечно, бранили?

– Представьте, не очень. Говорили, будто вы талантливый адвокат.

Он кривит губы.

– Вы, может быть, думаете, что это улыбка? – строго спрашивает она его. – Это просто гримаса. Я вас не выношу, когда вы улыбаетесь! Не выношу!

– Простите! Не буду… Он уже смеется.

– А теперь ненавижу! – Она топает ногой. – Какой у вас циничный, отталкивающий смех!

– Нет, Маня… У меня полное отсутствие талант. Если б мне пришлось красноречием добиваться приза в жизни… любви, например, я не сумел бы бороться даже тогда. Адвокат без темперамента и творчества – одно недоразумение. Я именно таков…

– Жаль… Мне было приятно слышать. Значит, у вас нет темперамента? Нет?

– Абсолютно никакого… Как у амфибии.

– Какая гадость! – Маня смеется. – А что же у вас есть?

– Чудовищная чувственность… Это в крови семита.

Маня задумывается.

– А какая разница? Какая?

– У Яна и Зямы чувственности не было. Или она спала глубоко. Но в их душах царили глубокие страсти, толкавшие их к подвигу или к преступлению, руководившие их жизнью. Идея… женщина… Все это заполняло их душу. Затопляло ее, как могучая волна. И они действовали и любили смело, ярко, не рассуждая.

– А вы? А вы, Марк?

– А я? Я люблю тело женщины. И ощущения, которые око мне дает. Иногда какой-нибудь поворот головы, какая-нибудь одна линия в лице или в фигуре сводит меня с ума. Иногда манера смеяться. Манера… ласкать. Здесь масса оттенков… Каждая женщина глубоко индивидуальна в своей любви. Но я страшно холоден и беден душой. Страсть, Маня, это молния, которая ослепляет. И часто зажигает душу другого. Чувственность – это болотные огоньки. С ними все так же темно и жутко… И холодно… Вы гонитесь за ними. Они исчезают.

– Постойте! (Маня вся насторожилась и сосредоточенно думает.) – Вы значит… Вы все-таки любите женщин?

– Очень, – говорит он.

И его изогнутые губы кривятся.

Ей вдруг становится тяжело. Зачем она здесь? К чему они сидят, обнявшись? Таким холодом веет от его слов! И так бесконечно далеко он от ее души! Какое мучительное чувство! Откуда оно? Хочется плакать…

Она встает. Бесстрастная, угасшая… Даже углы рта ее опускаются в какой-то глубокой апатии.

– Куда вы, Маня?

– Нет… Мне скучно… Отвезите меня домой!

Он съеживается. Он не смеет просить ее остаться. Душа этой девочки для него загадка.

Всю дорогу она молчит, отвернувшись.

Когда она выходит из кабриолета, у опушки рощи, он хочет поцеловать ее мокрую ручку.

– Оставьте! Не смейте! – вдруг страстно говорит она. Враждебно сверкают ее глаза. Кудри выбились из-под капюшона и завились еще круче от сырости. Ресницы мокры…

Почему? Капли дождя… Или слезы? Пушистые щеки пылают.

«О, милое личико!..»

– Вы сердитесь? – смиренно спрашивает она.

– О!.. Сержусь ли? Я ненавижу вас! Никогда не смейте целовать мне руки! Слышите? Если вы еще раз поцелуете, все будет кончено между нами?

Она идет, не оглядываясь. Он чувствует, что она плачет.

«Почему? Почему? – думает он. – Неужели? Неужели ревнует?… Какое счастье! Ах, слишком большое счастье! Боюсь верить! Не надо думать. Боже мой! Как дожить до завтра?!»

Да. Маня ревнует. Маня несчастна. Душа ее смята. Жизнь потеряла ценность.

Ушла навеки та светлая, гармоничная радость, какую подарил ей Ян. Чувство, которое делало ее счастливой, как цветок.

За чаем говорили о Штейнбахе. Она узнала, что он женат.

Почему она никогда не думала об этом? Почему она не думала об его прошлом?

Как тень идет оно за нами. И вот почему холодом веет от взглядов любимого лица. От улыбки, от слов. А больше всего от молчания.

Это то, чего мы не знали. И не узнаем никогда. Это мир, в котором нам нет места. Мир первых впечатлений и полнозвучных, богатейших переживаний, который каждый из нас любит с глубокой тоской, с глубоким благоговением. Как могилу матери. Как дом, в котором родился. Только там для нас цвели самые пышные цветы. Для нас горели зори. Только там строили мы гордые башни. Только там слагали первые песни и лили жаркие слезы.

Пусть цветы завянут и зори погаснут! Пусть башни рухнут! И забудутся слова песен, зажигавших душу! Ничто в дальнейшей жизни не заменит нам красоты ушедшего. Самые пышные цветы не будут так радовать глаза. Самые пламенные стихи не исторгнут слез. И даже обман и утрата иллюзий, даже развалины и могилы будут нам дороже дворцов, любви и славы. Только потому, что они ушли…

Маня уехала кататься верхом, несмотря на грязь на дороге. Она ищет забвения. В душе такая жгучая боль!

Солнце красиво садится в дымку. Тучи поднялись. Завтра будет солнце. Но оно уже не прогонит упавшую в душу тень. Не залечит первой раны.

Когда она возвращается, ночь уже плывет.

Все окна настежь. В зале горит огонь. На дворе фыркают горячие лошади. Чужой экипаж.

– У нас гости? – сердце Мани падает.

– Шенбок, – говорит Петро таинственно и радостно, снимая ее с седла.

Маня останавливается в дверях. Сердце бьется.

Кто-то поет… Какой чудный голос! Это «Вечерняя звезда», песнь Вольфрама из «Тангейзера»… Неужели?..

Да, это он… И сам себе аккомпанирует.

На нее оглянулись, шикнули. Она замирает у входа. Здесь Лизогубы, Катя, Соня, все… Какие у них новые, красивые лица!