Za darmo

Ключи счастья. Том 1

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

А любовь?

О, она придет! Не раз на пути вашем вы ее встретите. В светлых одеждах, не запятнанных ни слезами, ни кровью, предстанет она перед вами. С ясным челом. С горделиво сомкнутыми устами. Тише… Не спугните ее! Ни клятв, ни договоров, ни вопросов… Вот она – ваше вдохновение! Ваш отдых. Ваша награда. Берите ее, смеясь и радуясь, как дети, не ведающие греха! И с улыбкой благодарности идите дальше, куда зовет жизнь каждого из вас.

Помните одно: Нельзя остановиться! Не надо глядеть назад!

Привет вам, новые женщины!

Вам, дерзнувшие!

Вам, свергнувшие иго любви!..»

Книга третья

От М. Штейнбаха Соне Горленко

Декабрь. Вена

Мы приехали нынче, а завтра уже выезжаем в Венецию. Сыро. Идет дождь со снегом. Мы топим печи.

Я устал, Соня. Вы помните, как я рвался в путь? Я вложил в эту поездку так много уповании и расчетов! Я верил в новую Маню, вопреки всему, что говорили доктора.

Поезд в семь часов переезжает через узкий мостик. Он отделяет Россию от Австрии. Низкие холми, небольшой ручеек. Несколько оборотов колеса, и Россия осталась позади. Иная жизнь неслась нам навстречу. Хуже ли, лучше ли? Но иная.

– Маня, оглянись! – сказал я. – Ты долго не увидишь России.

Вы удивляетесь, отчего я так устал? В моей душе слишком мал запас жизненной энергии. А она здесь вся уходит на пререкания из-за мелочей. Хочу взять train de luxe[69], чтобы скорее быть на юге. Но фрау Кеслер заявляет: «Это нам с Маней не по средствам. Петр Сергеевич дает нам определенную сумму. Мы не можем выйти из бюджета».

Она берет путеводитель и выбирает поезд самый утомительный. Но зато дешевый.

И я покоряюсь. Я не решаюсь настаивать и доказывать, что четырнадцать часов дороги вредны для больной. Пусть! Сохранить пятьдесят марок – задача более достойная.

Ах, этот страх людей перед деньгами!

Но я нагнал на вас скуку. Простите.

Ваш Марк

Три часа. Мне не спится.

У меня нет ключа к душе Мани.

Когда я смотрю в ее глаза теперь, ревнивый мрак, подавляющий и жуткий, глядит мне навстречу. И я не вижу в нем пути к ее сердцу.

Она сейчас чужая и мне и вам. Кого любит она? Не знаю. Страдает ли? Тоже не знаю. Возможно, что она даже не ценит жизнь, так сурово разбившую ее иллюзии.

Но я должен найти ее в этом мраке!

Не казалось ли вам, что Маня прожила эти годы за хрустальной стеной, как в стихах Тетмайера:[70]

 
Немногие из нас отрезаны от света
Хрустальной, призрачной, обманчивой стеной.
За нею, как всегда, в могуществе расцвета,
Вскипая, бьется жизнь смывающей волной.
Из-за нее все видно так светло и ясно,
Так четки образы мелькающих людей,
Что мнится, нет ее…
 

Эти немногие – поэты… Но мы не понимаем их. Они тоскуют об облаке, растаявшем в лазури. Они вдохновляются такими обыкновенными вещами, как закат солнца, лунный свет, аромат цветка. Они замечают вещи, мимо которых мы проходим ежедневно, и говорят нам: «Остановись! Это красота. Преклони пред ней колена».

Эти натуры чужды толпе. И толпа инстинктивно не любит их. Она нормальна. Она жаждет ярма, цепей, долга, рабства. Она требует строго определенных рамок для веры, любви, дружбы. Все, что переходит эти рамки, есть уже вырождение. Самоотвержение и экстаз, яркая страсть, фанатизм в работе, стремление к свободе, героизм – все вырождение! Она враждебно глядит на голову, которая дерзнула подняться над общим уровнем. Бить может, это голова поэта, мыслителя, художника? Все равно! Пригнуть ее пониже! Вырожденцам нет пощады.

И натурам, как Маня, нет иного выхода, как жить за хрустальной стеной. Только там, отгородившись от рынка и улицы, поэт слагает свои стихи, художник обдумывает картины, ученый работает над микроскопом. Пока стена стоит, живы искусство и мысль.

Никого из нас она не знала. Все мы – Нелидов, Ян, вы, я – были созданы ее мечтой.

Но жизнь грубо ворвалась в это царство грезы. Она разрушила стену из хрусталя. И Маня гибнет.

Внутренний голос говорит мне: «Создай ей новую сказку! Силой твоей любви вызови перед нею новый мир. Полный несбыточного. Далекий от возможного».

Венеция? Италия? Искусство?

Если я ошибусь и тут…

Но где же мне найти ее? Где?

Самым красивым цветком в таинственном саду этой души была любовь.

Этот цветок растоптан.

Надо сеять другие. Надо создать новые ценности. В разоренном храме поставить новых богов.

Вы говорите: «Ее миросозерцание ложно. Не в счастии смысл жизни…» Но что такое счастье, Соня? Вы это знаете?

Правда, Маня пошла к нему торным путем.

Это та большая дорога, о которой говорит Ян. Слезами и кровью полита она вся. Вся, до единой песчинки! Долго шли по ней женщины. И не скоро отыщут они новые тропы.

Что дала Мане ее любовь к Нелидову? Слезы, унижения, потерю иллюзий, жажду смерти. Все, что получают женщины, порабощенные страстью. Все, поставившие любовь в центре жизни. Все, отдавшие ей душу… А вы помните завет Яна? Душу свою не отдавайте любви. Как зверь пожирает она ее.

О, я знаю это! Я это знаю хорошо.

Вас поразила попытка Мани покончить с собою?

Почему? Я ждал этого, как неизбежного. Тот, кто создал себе из любви кумира, должен гибнуть от любви. Это жестоко, но логично. Все это звенья одной цепи.

Говорят, она случайно осталась жива. Но я не верю в случай.

Вы видели когда-нибудь деревья, над которыми пронесся ураган? Они стоят, согнувшись, не в силах выпрямить верхушек. И ужасом веет от них.

Душа Мани похожа теперь на эти деревья. Ветки сломаны. Листья опали и умирают на земле.

Но ведь распрямится же она когда-нибудь! И найдет свое счастье!

Не в любви.

В другом.

Когда вернется весна и зазеленеют новые побеги, я дам ей книгу Яна. Хочу, чтоб она искала путь на высокую башню! Хочу, чтоб она взошла на нее.

О, не думайте, что это дастся ей легко! И этот путь, как старые тропы, будет весь залит слезами и кровью. И многие погибнут по дороге к башне.

Но разве победа бывает без жертв?

Весь долгий путь человечества к прогрессу тоже залит кровью. Пугает ли это идеалистов и мечтателей? Не вознаградит ли и вас сознание, что впереди освобождение?

Надо выработать миросозерцание. Это прежде всего.

Когда я создам новые ценности в ее опустошенной душе, когда распустятся посеянные Яном и взлелеянные мною цветы, моя роль будет кончена. И я скажу себе, что я прожил не даром.

Поезд ныряет в туннелях с тонким, каким-то беспомощным вскриком. Путь вьется и подымается в горы. Посвежело. Чувствуется близость снега.

Вот и станция Земмеринг, на перевале. Всюду глубокий снег и тишина. Поезд уйдет. И опять все погрузится в молчание. Воздух необычайно чист. Такого нет в долинах. Тирольки в круглых шляпах и коротких юбках продают засушенные эдельвейсы и ароматные еловые ветки. Все выбежали на платформу и смотрят на горы.

Маня лежит в купе, закрыв глаза. Штейнбах не знает, сон это или слабость. Он боится перевернуть газету.

Поезд прошел перевал и стремительно бежит вниз.

Вдруг шумна отворяется дверь, и входит фрау Кеслер.

– Спишь? Вставай скорее, Маня!.. Видны Альпы… Маня садится и поднимает ресницы. Какая пустота в ее взгляде!

– Хочешь выйти? – шепотом спрашивает Штейнбах.

«Мне все равно», – отвечает ее лицо.

О, эти жесты! Эта походка! Лишенные души. Автоматичные, как у куклы. Все та же! Та же…

Они выходят в коридор. Все прильнули к окнам. Вдали залегла серебристая туча с четко изломанными краями.

– Тирольские Альпы, – взволнованно говорит фрау Кеслер. – Я там жила девушкой…

Маня смотрит вдаль. Штейнбах смотрит на нее. Ему чудится… Или это ошибка? Нет… Глаза ее ожили. Лицо теряет бездушие маски. Брови поднялись, удивленные.

Штейнбах боится выдать свое волнение.

Мелькают белые стройные виадуки. К полотну подходят горные ущелья. Леса, утонувшие в снегах, лепятся на уступах. Водопад свергается вниз, сверкая, как атласная лента. И весь зеленый, бежит и бурно пенится горный поток, кидаясь в долину. Горы громоздятся… Все выше и выше… Ничтожным и смертным чувствует себя человек.

Она молчит, стараясь вспомнить что-то важное для нее.

Долина становится все уже… Кажется, дальше уж некуда ехать… Вдруг крутой поворот… И вдали, сверкая на солнце, развертывается горная цепь. Призрачное, неподвижное, далекое от жизни, безмолвное царство вечных снегов…

И он вдруг поразительно ясно чувствует, что дрогнули очи ее души, ослепшие от горя и мрака. Он чувствует трепет разбуженной мысли. Что даст она. Бесцельное страдание? Или же осмысленную тоску исканий?

– Замок, Маня… Развалины… – кричит фрау Кеслер.

Прямо на них из золотистой дымки несутся очертания замка-призрака. Как орлиное гнездо повис он на вершине отвесной скалы.

Улыбка, слабая и нежная, раскрывает ее губы, уже непохожие на цветок.

Штейнбах не понимает. Он боится спросить. Название детского журнала, кажется? Почему она вспомнила? И не оттого ли, что взор ее через гряду всего темного и пережитого упал в эти золотые поля ее детства, в лице ее опять задрожала улыбка? Ему страшно разбить настроение, налетевшее Бог весть откуда!

 

Горы, долины, зеркала озер, старинные города, затерянные в горах деревушки – бегут, как в панораме.

Вот замок. Уже другой. Весь в развалинах…

…Она его видела. Она его знает. Она прилетала сюда не раз на крыльях мечты, девочкой с кудрявой головкой…

Южные сумерки падают быстро. Все утомились, примолкли. Фрау Кеслер тоже прилегла. И уже спит, тихонько всхрапывая.

Штейнбах смотрит на Маню.

И вдруг сердце его начинает громко стучать. Спит она или дремлет? Но он ясно видит в ее лице улыбку.

С той ночи она так не улыбалась.

Он долго, жадно глядит в это лицо. Такое замученное, больное, утратившее красоту и свежесть.

Он никогда не видал ее спящей. Никогда.

И сейчас перед ним чужое лицо. В чем была его прелесть? Где тайна его обаяния? Неправильный профиль. От худобы рот стал большой, и в линиях его усталость. Краски исчезли. Фигура уже не та. Она будет матерью чужого ему ребенка.

И нет, казалось бы, между ними никакой связи, никакой близости. Она говорит ему ты, как брату. Но игнорирует его, как все и всех кругом, в своем загадочном оцепенении.

Он смотрит и слышит стук собственного сердца.

Та ли это смуглая девочка, что встретилась случайно на его дороге и взяла всю его жизнь? Та ли это безумная, жестокая и прекрасная Маня, которая лежала на его груди и клялась, что в его любви все ее счастье?

«Мы все умираем много раз. И раньше нашей смерти».

Хорошо сказано! Вот эту спящую перед ним больную женщину разве он знает? Любит ли?

Он любит Маню, которой нет. Та Маня ушла навеки.

В те страшные ночи, когда они все, молчаливые и растерявшиеся, сидели в комнате умирающей, они недаром оплакивали ее. Маня умирала. Маня уходила от них. Мани больше нет.

Он слышал в ту ночь ее голос: «Марк… Марк… Марк…»

Это был вопль погибающей души. Последний привет уходившей.

О, он не ошибся тогда! Его отчаяние подсказало ему истину.

Та Маня ушла в Бесконечность. И унесла с собой Любовь.

Он выходит в коридор покурить.

Непроницаемая южная ночь прильнула к окнам.

Ах, эта улыбка ее! Эта новая странная улыбка.

О чем грезит она? Кто снится ей?

Нет ключа к этой душе, где он видел так ясно! Где по желанию умел зажигать чувственность. Где он сеял мечты.

Маня молчала все эти два месяца после катастрофы. Однако Соня помнит минуту, когда в немом лице ее блеснула нежность. Она почувствовала в себе биение новой жизни.

«Она будет страстно любить свое дитя, – говорила ему фрау Кеслер. – И это спасет ее…» Да. Но не безумие ли опять строить на песке свое счастье? Опять бережно ставить в храме глиняных кумиров? Разве дети не умирают? Разве в жизни не все неверно и случайно?

Подняться над жизнью. Полюбить вечное. Целью бытия сделать стремление ввысь.

Взойти за Яном на высокую башню.

Поезд замедляет ход. Вдали уже видно зарево города. Кое-где у самых рельсов светлеет мертвая вода лагун. Как будто плывешь по морю. Штейнбах входит в купе.

– Что такое? Неужели я уснула? Мы уже подъезжаем?

Фрау Кеслер живо вскакивает на ноги и глядит, прильнув лицом к стеклу.

– Мы будем в Венеции через сорок пять минут.

Вдруг Маня встает. Глаза огромные, жадные. Глаза прежней Мани. Они словно обжигают лица Штейнбаха и фрау Кеслер. Пытливо, до реальности жгуче Дотрагивается она взглядом до их душ. И он как бы чувствует на своем сердце ее слабые пальчики.

Она подходит к окну и, сдавив ладонями виски, вглядывается во тьму.

Фрау Кеслер тихонько пожимает локоть Штейнбаха. Ее блестящие глаза говорят: «Гляди!.. Ты понимаешь, что это значит?..» Да. Видны только плечи, затылок, ее руки, прижатые к вискам. Но жизнью веет от всех этих линий. Торжествующей жизнью. Радостью. Порывом.

Как прежде! Как прежде.

Через шумную, жестикулирующую южную толпу, мимо катящихся с грохотом багажных тележек они выходят на перрон.

Тишина.

Она надвигается с Большого канала, точно вгоняя обратно, в вокзал, звуки суетной жизни За минуту перед тем озабоченные пассажиры, которых дергают за рукава кричащие наперебой тощие гондольеры в грязных куртках, невольно понижают голоса. И вдруг совсем смолкают, пораженные единственной в мире картиной. Направо и налево теряется за поворотами широкая водная улица. И стены безжизненных домов опускаются прямо в канал. Мелкая черная зыбь лижет ступени вокзала. А колеблющиеся гондолы, как мистические черные птицы, грациозно кивают зубчатыми носами.

Вдруг с северо-запада налетает взрыв ветра. Гондолы, как призраки, закачались на волнах. Старик в ливрее, с темным бритым лицом и седыми кудрями, почтительно склонившись перед Штейнбахом, докладывает ему что-то быстро и вкрадчиво. Странный говор! Всюду мягкое, льстивое «ц» и «з» вместо шипящего, страстного, стремительного «ч»… Вдруг с быстротою юноши лакей бежит к краю перрона и сигналит кому-то в темноту.

Подплывает гондола с двумя гребцами. На кабинке черного бархата вышиты золотом гербы Штейнбах оглядывается на Маню.

– Дай руку! Садитесь…

– Мы поедем по воде? И земли не будет? Не будет?

Знакомый горячий шепот! Очарованием веет от него. Он чувствует трепет ее пальцев. Как прежде… Как прежде…

– Холодно, однако! – говорит фрау Кеслер и накидывает Мане на плечи платок. – Закройте ей ноги пледом.

– Войдем в кабинку. Хотите?

– Нет… Нет… Ни за что!

Вот она таинственная, старая, когда-то страшная Венеция, деспотично царившая над всем Средиземным морем… Кто не чувствовал на себе ее железную руку? Унгры, мусульмане, сарацины отступали перед нею. И даже непобедимые норманны считались с ее флагом. Она владела Константинополем. Она диктовала свои условия в Европе и Азии. Она воевала за Гроб Господень.

Теперь она спит, каменная сказка Востока. Грезится ли ей былое величие?

По лабиринту ее узких зловещих каналов плывут они, заблудившиеся странники иной, далекой земли.

Словно лодка Харона по таинственному царству Смерти, бесшумно скользит их гондола под арками мостов, перекинутых через каналы. Маня смотрит вверх. Какой старый камень! Он плачет. Слезы капают с его серых морщинистых щек.

Беззвучные, как тени, показываются впереди гондолы. Когда они хотят завернуть за угол, гондольер издает резкий крик ночной птицы.

– Куда же мы едем, наконец? Я замерзла, – говорит фрау Кеслер, когда их лодка пересекает канал. – И чья эта гондола?

– Мы едем в мой палаццо. Я его купил три года назад у разорившегося венецианца. Это его гербы на бархате.

Что это за дивный храм вырастает перед Маней? Словно плывет из мрака навстречу. Белый, призрачный… Ах, видеть все это завтра! Можно ли спать в Венеции?

Гондола упирается в ступени дворца. На лестнице их ждет высокий человек в сюртуке. Ветер треплет его волосы. Двое лакеев в ливреях держат зажженные канделябры. Свет их мечется, дрожит и искрится в темной воде.

Они входят в огромный, мрачный вестибюль. Полы Из мозаики. На стенах фрески. Все здесь осталось почти так же, как было четыреста лет назад. Нет ни газа, ни электричества. В огромном камине пылает огонь.

– Какое счастье!.. Тепло… Маня… Что ж ты не идешь?

Штейнбах выходит за нею на подъезд. Прислонясь к мраморной колонне, Маня глядит на сверкающую линию старых дворцов.

– Ты видишь наискосок отсюда двухэтажный старый дом? Предание говорит, что в этом доме жила Дездемона.

– Вон там?… Марк… Неужели…

– Сохранился балкон. В лунные ночи она выходила. И долго стояла там… И перед нею был вот этот палаццо, где мы сейчас… И этот белый храм… Ты видишь балкон?

– О, Марк…

Он знает значение слов. Встает хрустальная стена. Поднимается сказочный мир.

Они идут наверх. Их тени сгибаются, сплетаются, бегут по стенам, пляшут на плафоне, Из темноты сверкает позолота рам. Белеют пятна лиц. Старые портреты провожают их глазами с тонкой, печальной усмешкой тех, кто все пережил, кому все понятно.

«Не сердитесь! – думает Маня. – Я знаю, мы не должны смеяться здесь, где вы умирали. Но мы будем говорить шепотом и двигаться, как тени… Мы не потревожим ваш покой…»

В бельэтаже, в зале, озаренном старинной люстрой с восковыми свечами, все накрыто к ужину.

– Вот твоя комната, Маня, – говорит Штейнбах. И отворяет дверь на балкон.

Ветер вздувает тяжелый шелковый занавес.

Они молча смотрят на канал. Огни в отелях гаснут. Поездов больше не будет до утра. Только у входа горит электричество, и сверкающая рябь бежит по воде.

Вдали темным пятном встает дворец Дездемоны. Быть может, она никогда не жила здесь? Быть может, она жила только в душе поэта? Но зачем нужна правда? Только то прекрасно, что никогда не жило.

Какое наслаждение плыть вдвоем мимо этих дворцов, величаво дремлющих, как бы в заколдованном сне! На стенах ветер и дожди смыли дивные фрески Сансовино, Тициана и Джорджоне. Сырость начертала на них свои причудливые узоры. И они стали перламутровыми. Время коснулось их своей рукой. И они стали загадочными и прекрасными. Так прекрасно только отжившее. Глаз не может насытиться этими неуловимыми оттенками мрамора.

– Взгляни направо, на этот ряд. Все это здания пятнадцатого столетия. Здесь жили дожи, патриции, великие художники – Тьеполо и Тициан… вон там, где терраса…

– А теперь здесь отели, набитые англичанами! Марк, ты понимаешь, что можно возненавидеть людей?

Дворец, величественный и печальный, на повороте развертывает перед ними свой мрачный фасад. На стенах сохранились гербы Фоскари[71].

– А вот это дворец дожа Мочениго… Здесь жил Байрон.

– С маркизой Гвиччиоли?

– Да. После разрыва с женой.

Маня вдумчиво глядит на стены с исчезающими Фресками, бледными, как сны. Вспоминается гордое лицо поэта. Как мог он, избранный из тысяч, тосковать о своей ничтожной Какую власть над людьми имеют символы!

– Покажи мне дом, где умер Вагнер!

– Это дальше. А вот взгляни сюда. По преданию это был дворец Отелло…

– Ты, кажется, не веришь? – строго спрашивает Маня и пристально смотрит в его лицо.

Он опускает глаза, пораженный ее чуткостью.

– Как можно! Ни тени сомнений…

Лодка скользит из одного узенького канала в другой. Вдруг Маня видит высоко вверху, между двумя старыми дворцами, висячий мост. Он весь ажурный. Он недоступен.

Кто, кроме влюбленного, мог построить его? Только жажда быть вместе и невозможность осуществить желание перекинули над темной водой воздушный переход. Как символ слияния двух душ, разлученных жизнью. Деревья выросли на стене, вскарабкались наверх и завладели угрюмым мшистым камнем. Под мостом – балкон. Плющ обвил его колонны и пополз вверх, до каменных фестонов крыши, откуда упал пышной вуалью.

– Это дворец Альбридзи, – говорит Штейнбах.

Они плывут дальше. Но Маня долго затуманенными очами глядит вверх, на ажурный мост, увитый плющом, на суровые камни с гербами. Они шепчут что-то. И она их слышит. Хрустальная стена растет.

Гондола выплывает опять на Большой канал.

– Хочешь видеть сказку в камне из «Тысячи одной ночи»?.. – встрепенувшись, спрашивает Штейнбах.

– О Марк, неужели есть что-нибудь лучше дворца Альбридзи?

– Плывите к Ca d'Oro[72]! – говорит Штейнбах гондольеру.

Солнце садится, когда через час почти они возвращаются с. другого конца Венеции. Там уже нет дворцов, а начинаются фабрики. В воздухе заметно свежеет. Они едут в глубоком молчании. Хрустальная стена отрезала их от мира. Как туман, поднимается она над лагунами. И в нем тает прошлое. Без следа. Фрау Кеслер встречает их на лестнице.

– Куда вы пропали? Маня, у тебя руки, как лед! Она отвечает трепетным голосом.

– Мы видели сейчас закат. Я никогда не забуду этого дня, фрау Кеслер! Обнимите меня, дорогая. Я так счастлива! Жизнь так хороша!

– Хотите слышать музыку? – вечером спрашивает Штейнбах.

– О да! – отвечает фрау Кеслер. Маня молчит.

– Это слишком оригинальный концерт, – говорит он. – Вместо паркета плиты древней мостовой. Открытое небо вместо плафона. Аркады дворцов заменяют стены салона. Пойдем! Нигде в мире потом ты не встретишь ничего подобного.

 

На площади Св. Марка толпа окружила военный оркестр. Огромные канделябры дают так много света, что ночи не чувствуешь. Итальянцы слушают молча, сосредоточенно. Особенно простолюдины. С негодованием оглядываются они на туристов, которые ходят стадами, шаркая по скользкой мостовой, и громко смеются. Все столики заняты. Пьют кофе и сиропы.

Рядом с Маней стоит группа фабричных работниц. Какие они высокие, сильные, стройные! Жаль, что огромные шали скрывают их фигуры! Ни платочков, ни шляп, ни кружев. Одни модные прически. Волосы У них пышные, густые. И у многих рыжие. Нигде, кроме Венеции, не встретишь такого оттенка.

Вдруг Маня перехватывает взгляд Штейнбаха, он разглядывает стоящую рядом рыжеволосую женщину. У нее ослепительная кожа. И она красива. Но почему он так странно смотрит? Лицо у него стало острое и хищное, как у сокола. Сердце Мани сжимается. Как больно! Даже нечем дышать.

Итальянка оглядывается и краснеет.

Они знакомы?

Он поднимает шляпу и говорит ей что-то. Ее ресницы опустились. Она смеется, показывая белые, крепкие зубы.

– Как она хороша! – шепчет фрау Кеслер.

Лицо итальянки сияет счастьем. Она что-то быстро говорит Штейнбаху, озираясь, грозя пальцем и подбородком указывая кого-то в толпе. Штейнбах щурится в ту сторону. Пожимает плечом. Что-то настойчиво переспрашивает.

Она отвечает, растерявшаяся. Потом, обменявшись с ним быстрым, ярким взглядом, она кивает ему головой и вмешивается в толпу.

«Они встретятся, – думает Маня. – Он ее любит. Он жил здесь до встречи со мною. Это его прошлое, которого я не знала».

Штейнбах еще мгновение острым взглядом ищет в толпе рыжую женщину. Потом обращается к Мане. И в его голосе она сквозь усиленную нежность с ужасом впервые чувствует что-то фальшивое.

Точно стена поднялась между ними. И она не видит уже его лица. И у нее такое впечатление, что под ногами открылась яма. И вот-вот она рухнет в нее.

– Не устала ли ты? Хочешь сесть? Она молча качает головой.

Фрау Кеслер чует «роман»… И улыбается. Это хорошо. Зачем бесплодные страдания? Аскетизм? Жертвы? Все, что лишает жизнь красок, а душу радости? Он слишком много выстрадал во всей этой печальной истории с Маней, чтоб не иметь права «встряхнуться».

– Может быть, ты возьмешь мою руку? – спрашивает он, на этот раз с глубокой нежностью. Он видит муку в ее лице, в закрытых веках, в сжатых бровях, в побледневших устах. Забыта женщина-каприз, разбудившая память нервов. Вот эту – недоступную и больную – он любит беззаветно. И страдание в лице ее, причину которого он не знает, пугает его. И потихоньку гасит чувственный порыв к другой.

Но она этому не верит. Она не научилась еще великому искусству – отличать любовь от желания. Она глубоко несчастна. Она враждебно отворачивается.

– У вас хороший вкус, Марк Александрович, – смеется фрау Кеслер.

Лицо его вдруг становится холодным.

– Да. Она красива. Она позировала моему другу-художнику два года назад. И эта картина имела успех. Теперь она замужем.

«Для кого он это говорит? Зачем он лжет?…» Вдруг рядом с ними, на руках одной работницы, кричит проснувшийся младенец.

– Куда ты, Маня?

Но она машет рукой и бежит.

О, одиночество! Лунный свет. Тишина.

Слезы хлынули из ее глаз… Лучшие иллюзии умирают сейчас в ее сердце. Самая светлая вера. Пусть ее Душу втоптал в грязь тот, другой! Она все-таки знала ей цену. Она верила, что ее – больную, зачтенную, увядшую – любит этот, что он ждет ее пробуждения терпеливо и самоотверженно, что глаза его закрыты для искушений, а душа недоступна соблазну. Она мечтала наградить его потом. О, эта любовь его! Ее гордость, ее сокровище. Какой богачом считала она себя ещё вчера! И жалкой нищей стоит она сейчас.

И что утолит теперь голод ее души? Что?

– Маня. Прости… Я помешал тебе?

«Лишь бы не заметил слез. Молчать и таиться. Быть гордой. Быть сильной. И одинокой. Помоги мне, Господи!»

– Не хочешь ли прокатиться? Дальше? К взморью?

– Да… да… Мне невыносима эта музыка, эта толпа. Видишь серебряный мост в воде?

– Но ты легко одета. Простудишься.

– Ах, все равно! Поедем скорее.

Наконец одни! Сюда не достигают звуки. Над ними немое небо. Под ними немые волны. Вдали огни Венеции. Далекие, прощальные. Они плывут мимо острова. Призрачные очертания церкви, похожей на греческий храм, белеют в серебряном тумане.

Они не были вдвоем с того вечера, когда она приходила к нему проститься в Москве. Звучат в душе ее слова:

«Вы дали мне много счастья. И я была бы ничтожной женщиной, если б вычеркнула вас из моей души. Я никогда, никогда не забуду вас, милый, чудный Марк!..

Где это счастье? Ушло…»

– Вон там, вдали, есть еще один остров. Видишь. Байрон там спасался от людей.

– И от любви?

Какой странный тон! У Мани-девочки его не было.

– Я понимаю Байрона. Как мог он писать среди таких диссонансов? Быть может, это смешно, Марк? Но поминутно меня здесь раздражают люди.

Он улыбается. Все реальное чуждо ей. И, как ребенку, близко то, чего не было: шаги умерших коридоре, живые глаза портретов, грезы Дездемон! Вот что имеет для нее цену. Она видит лица зданий. Душу камней. Она угадывает мысль в бронзе, мрамор дышит для нее. И говорит с нею о былом.

– Ты счастливица! – шепчет он.

Они плывут мимо острова Лидо, молчаливого и темного.

– Маня, можешь ты мне ответить на один вопрос?

Она поднимает голову и смотрит на него. Большими глазами смотрит. Точно видит его в первый раз, Или он ошибается? Холодом и горем веет от этого лица.

Неужели это та самая девушка, которая в страстном порыве…

Не надо вспоминать! Священно должно быть для него ее тело теперь. Но душа… Разве не его позвала она в ту ночь, когда бродила во мраке, слепая и одинокая? Затерявшаяся в Беспредельности. В темных полях потустороннего мира?

– Почему ты не хотела, чтоб я был с тобою сейчас?

– Ты все равно пришел… Она это говорит с горечью?

– Не мог же я тебя бросить одну в чужом городе. Она отвечает, опустив ресницы.

– Я хочу быть одна. Особенно в такие ночи. видишь ли, мои мечты улетают, когда со мной кто-нибудь стоит рядом. Они такие странные, мои мечты…

Голос ее срывается. Но, овладев собой, она продолжает:

– Никто не понимает меня. Я всем кажусь смешай или сумасшедшей…

– Но не мне, Маня! Нет. Чтобы создать тебе новый мир, я привез тебя сюда…

Она обдумывает его слова, опустив голову.

– Прости меня, Марк! Я неблагодарное создание.

– Не надо благодарности! Любовь ее не требует.

Она порывисто отодвигается. Закрывает лицо руками.

– Молчи! Молчи! Ни слова о любви. Молчи…

– Ты уже не веришь в нее?

– Нет! Нет!

У нее это вырывается, как рыдание. Как крик. Он видит, как дрожат ее плечи.

Подавив горечь, он думает только о ней. Как жива еще обида! Почему он надеялся, что она забыла Нелидова?

Ветер поднимается.

– Плывите назад, – говорит Штейнбах гондольеру.

– Маня, ты простудишься. Войдем в кабинку!

Она покорно подает ему руку. Они садятся рядом на кожаные подушки. Темно и тесно. Луч луны крадется через окошечко позади.

– Ты дрожишь? Ты уже простудилась?

– Нет. Обними меня! Закрой плащом…

Они сидят, тесно обнявшись. Он крепко держит ее. Как будто ее хотят отнять.

Но кто же? Кто смеет теперь отнять у него эту женщину?

Его губы тихонько касаются ее волос.

Заметила она это? Или нет?

Ах, зачем дрожит его рука!

Слезы ее бегут. Крупные, жаркие. Они падают на ее руки, на его плащ. Как хорошо, что темно!

– Мое дорогое дитя! – говорит он вдруг. И голос его пронизан нежностью, как эта ночь луной.

В порыве отчаяния, затопившего ее душу, она обвивает его шею руками. И рыдает, презрев гордость и стыд.

«Она еще любит его…»

– Что я должен сделать, чтоб тебе стало легче. Или я бессилен скрасить твою жизнь? Дать тебе забвение?

Она вдруг откидывает голову. Луч луны через окно кабинки озаряет его профиль, его брови, глаза.

«Глаза менестреля… И тут все ложь!»

– А разве ты еще любишь меня? – слышит он.

Она сомневается? И звук голоса такой надорванный. Такой страдающий. Горестно закрыв глаза, горестно улыбаясь, он качает головой. Потом, вздохнув глубоко, крепче прижимает ее к себе.

– Почему ты молчишь, Марк, когда я жажду твоих слов? Почему ты молчишь?

– Мне нечего ответить. Если ты до сих пор не поверила в мое чувство, к чему слова?

Но они дошли до ее души.

Она долго и пристально глядит в свое сердце. Как все загадочно и сложно! Глубокая тайна – любовь! Не страдал ли он покорно и молча, когда она полюбила Нелидова, когда она отрекалась от него? Свою ревность он таил, как болезнь. И она не считалась с нею. Она чувствовала себя правой. Но, значит, прав и он сейчас? И эта рыжая женщина… И все его прошлое, которого она не знает…

Она вдруг отстраняется, полная вражды.

– Нет! Нет! Мне не надо любви!

Он остается недвижным. И лицо у него, как маска.

– Она совсем больна, – говорит фрау Кеслер. – И вы сами виноваты. Разве можно по ночам ездить на взморье?

– Но почему она не хочет меня видеть?

– Не понимаю. Она и со мной не говорит. И, знаете, на что это похоже, Марк Александрович?

– Молчите. Я боюсь вас понять!

– Но это так. Она как будто вновь переживает то, что было тогда, после разрыва с Нелидовым.

– Но ведь я ей был нужен тогда? Почему же теперь? Что такое, Паоло? Телеграмма? Дайте сюда!

Фрау Кеслер видит, как побледнел он, как лихорадочно рвет бумагу. Что случилось? Почему у него такое лицо?

Маня лежит уже третий день.

– Завтра ты встанешь, – говорит фрау Кеслер. – А когда поправишься, мы пойдем смотреть Дворец Дожей. Мы еще многого не видели в этом чудном городе.

– Фрау Кеслер…

– Зови меня Агатой. И говори мне ты. Хочешь?

Маня прижимается головой к ее плечу. Безумная жажда зарыдать подымает грудь ее. Нет. Довольно!

– Почему ты не хочешь видеть Марка Александровича? Зачем ты его огорчаешь, жестокое дитя!

– Ему и без меня хорошо. – И губы ее дрожат.

– Ай-ай! Неблагодарная девэчка.

– Разве он… не развлекается?

– Хороши развлечения! Бродить по залам целый день.

– А ночью?

– Что такое? Ночью? Ты хочешь, чтобы он и ночей не спал из-за тебя? – Фрау Кеслер громко смеется.

69Вагон-люкс (франц.).
70Тетмайер Казимеж (1865–1940) – польский пиеатель.
71Фоскари Франческо – дож Венеции в XV в.
72Палаццо Ка д'Оро в Венеции построен архитекторами Марко д'Амодио и Бартоломео Боном в начале XV в.