Za darmo

Дух времени

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Дух Времени
Tekst
Дух Времени
E-book
3,91 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Улица была пуста, но вдалеке уже слышались голоса…

Тобольцев поглядел на пальто, перекинутое через его руку, потрогал свои волосы и вдруг расхохотался.

Его обогнали двое студентов. Потом, оглянувшись, они замедлили шаг.

– За жулика приняли… Ха!.. Ха!.. А квартира настежь стоит… Ладно! Поглядим, когда он теперь за пальто вернется…

На другой день Тобольцев получил записку по городской почте: «Отказываюсь понимать. Если ты болен, пригласи врача. Если сошел с ума, тебя надо посадить в желтый дом. Но нельзя же на людей с кулаками кидаться! Я из-за тебя простудился. Потрудись немедленно вернуть пальто!»

– Ах, черт!.. Подумаешь, не мое это пальто, а его собственное! – расхохотался Тобольцев. – Нет, положительно он неподражаем… Как не дорожить таким экземпляром?

Он отправил пальто с кухаркой, и через день Чернов опять украшал собою диван в кабинете друга. Инцидент казался исчерпанным. Так прошло три недели.

И вот как-то в праздник, за обедом, раздался звонок, и нянюшка подала Тобольцеву визитную карточку.

– Просите в кабинет, – сказал хозяин, вытирая рот салфеткой. – Сейчас выйду…

– С кем имею честь?.. – начал было он, притворяя за собою дверь. У книжного шкафа, внимательно щурясь на корешки книг, стоял красивый блондин, одетый изящно, с модной бородкой и гладко выбритыми щеками. Он как-то хищно глянул в зрачки Тобольцеву своими глубокими серыми глазами через пенсне. «Издатель?.. Журналист?.. Адвокат?.. Какое интересное лицо!» – подумал Тобольцев.

– Як вам по важному делу. Три недели тому назад…

– Садитесь, пожалуйста! Не хотите ли курить?

– Благодарю вас! Не откажусь… Видите ли, в чем дело… Мой товарищ – Федор Назарыч – был у вас недавно.

Тобольцев широко открытыми глазами глядел на «журналиста». Тот спокойно раскуривал папиросу.

– Ну-с, так вот я пришел вас предупредить, что вчера он арестован заодно с некоторыми членами комитета.

– Как? Разве он…

– Да… теперь, в сущности, можно из этого и не делать тайны. Тем более перед вами… Он был агентом комитета…

– Неужели все захвачены?

– На квартире одного товарища, в два часа дня.

– Так он агитатор?

– Превосходный!.. Он выдвинулся благодаря этому таланту.

– Как жаль!

Гость усмехнулся и сделал жест рукой.

– Ничего. Выкрутится… Это – смелая голова. Убежит из ссылки и перейдет на нелегальное положение, вот и все…

Тобольцев невольно обратил внимание на руки гостя, маленькие, красивой формы, с изящно отделанными ногтями.

– Жалко вот, что мой другой товарищ-поляк попался тоже, а с ним много денег. Он у нас казначеем был. Потом вот этот обыск у Федора Назарыча… Я пришел вас предупредить… Лицо, доставившее нам шрифт и машину для печатания, может явиться к вам на днях…

– Кто?!

– Лицо, которому принадлежит чемодан.

– Ах, да!..

– Его надо будет немедленно оповестить о провале и о том, что старый адрес недействителен. И вот вам новый адрес и пароль! – Он передал хозяину бумажку. – Вы поняли? Сделайте это, пожалуйста, чтобы не вышло ловушки… Сейчас его нет в Москве, но его ждут со дня на день. И если он попадется, это будет уже жаль, потому что он – крупная сила.

– Простите… Я сейчас не знаю, где он, но я тоже жду его. Адрес и пароль я запомню… А бумажку, как видите, жгу.

Гость досадливо щелкнул языком.

– Дело-то, я вижу, осложняется! – Он задумался, щурясь на узор ковра.

А Тобольцев разглядывал его темный, хорошо сшитый, очевидно на заказ, костюм; его манжеты с маленькими запонками, изящную обувь; его красивые руки, тонкий профиль. Этот человек, наверно, любил женщин, хотел и умел нравиться. От него веяло какою-то оригинальной аристократичностью духа. Как и Федор Назарыч, чувствовалось, он знает себе цену, но в нем не было ни тени того молодого задора, той дерзкой, бьющей в глаза самонадеянности… Его манера говорить и улыбаться, взгляды, жесты его красивых рук – все было корректно. Насколько угловат и намеренно развязен был Федор Назарыч с его усмешками, покручиванием губ и манерой пощипывать жиденькие усы и щуриться на собеседника из-под очков, настолько этот товарищ его поражал врожденным изяществом, за которым чувствовалась огромная, сдержанная сила властолюбия. «У, штучка какая!» – невольно подумал Тобольцев.

– Неужели и вы типограф? – бессознательно сорвалось у него.

Гость насмешливо улыбнулся.

– Вас это удивляет?

– Откровенно говоря, да!.. Федор Назарыч и тот поразил меня… как явление новое и неожиданное в нашей русской жизни. Но он поразил меня не внешностью, а той духовной культурой, о какой вы говорите. Потому что, не обладая ею, нельзя же стать во главе движения. Так ли?

– Правильно… Федор Назарыч – талантливый человек!

– Простите меня! Я не хочу скрывать своего впечатления… Оно очень сильно! Федор Назарыч… Как бы вам это объяснить? Он, пожалуй, оригинален… Но вся внешность его демократична. Но вы?.. Ей-Богу, я не могу себе представить вас в блузе, в высоких сапогах, с закопченным от типографской пыли лицом и черными руками! Вы знаете, что у вас удивительно красивые руки!

– Да? – Сильно покраснев, рабочий покрутил свою бородку холеными пальцами.

– Конечно! – рассмеялся Тобольцев. – И вы сами любите их красоту. И эта черточка меня радует и… как бы роднит с вами. Понимаете? – вдруг заспешил он, вспыхивая под пристальным взглядом серых холодных глаз. – Роднит… Я люблю красоту, в чем бы она ни проявлялась. Безумно люблю поэзию и природу… Я дорожу формой выражения, стилем в книгах, изяществом манер. Я страдаю от всего грубого, грязного… физически страдаю… И вот, когда я вижу ваши красивые руки, вашу внешность, ваш костюм…изысканный – я подчеркиваю это, – ваши манеры и эти бритые щеки… Ха! Ха!.. Я говорю себе: мы не чужие с этим человеком…

Гость засмеялся и опять покраснел.

– Вот этой духовной близости я не чувствую, говоря с вашим приятелем, – задумчиво продолжал Тобольцев, замедляя свои шаги по ковру. – Не потому только, что он пренебрегает внешностью и подчеркивает её простоту… Мне он кажется односторонним, узким человеком… одним из тех, которые необходимы для партии сейчас, в бою, а не завтра, не после победы, когда нужно будет не разрушать, а строить жизнь заново… Вы меня понимаете?

Гость откинулся на тахту, заложив нога на ногу.

– Вы напрасно думаете, что у Федора Назарыча увлечение доктриной заело другие запросы. Он не теоретик и не педант. Для этого, во-первых, у него слишком много темперамента, а во-вторых – он молод. Кстати, у него прекрасный баритон, и он любит оперу… И драму любит. А когда он вас увидел на сцене, он стал вашим горячим поклонником, как и другие.

Тобольцев покраснел.

– Вы… вы разве видели меня?

– Сколько раз!.. Вы – большой талант.

«Так вот какая публика бывает у меня, когда я играю на фабриках! Так вот почему Федор Назарыч… на кладбище…»

Тобольцев схватил кресло, подкатил его к тахте, и разговор сразу принял тон обаятельной задушевности.

– Не удивляйтесь на мои наивные вопросы, – между прочим говорил Тобольцев. – Я совсем не знаю русского современного рабочего. Четыре года я провел за границей и теперь сталкиваюсь с совсем новым типом.

Няне было велено подать в столовую самовар.

– Павел Дмитриевич Невзоров, – сказал Тобольцев жильцам. По блеску его глаз все поняли, что это человек интересный… Невзоров ничуть не растерялся от общего внимания, словно привык быть на виду. Он с удовольствием слушал рассказы Тобольцева о русских эмигрантах за границей, ставил неожиданные вопросы, делал своеобразные замечания. Но ещё больше заинтересовали его рассказы Тобольцева о французских рабочих… Сняв блузу и фартук, они надевают сюртук, пальто и перчатки и идут на публичные балы танцевать с изящными портнихами и прачками…

– И хорошо они танцуют? – спросил Невзоров.

– Превосходно!.. И флиртуют не хуже нас… Многие русские и американки полагали, что танцуют со студентами, и кокетничали с рабочими напропалую…

– Вот до этого у нас не дошли! – засмеялся Невзоров.

– ещё бы! – вмешался Чернов. – Наши рабочие… Спасибо, если они читать ум-меют!..

Тобольцев переглянулся с Невзоровым, как бы спрашивая его: можно?

– Павел Дмитрич тоже рабочий, – заметил он.

– Как-кой Павел Дми-трич?

Невзоров поклонился ему с тонкой улыбкой.

– Ну, полно! Зачем-м эта мис-ти-фи-ка-ция?!

Над столом как бы ветром подуло… Все всколыхнулись, сдвинулись, устремили горячие глаза на гостя. Студент жадными вопросами закидал Невзорова.

– В типографии? Какой? Сколько часов работы? Какое настроение у них? Есть ли организация?

– ещё бы! – Спокойные глаза Невзорова загорелись. – Вы разве забыли, как провели мы забастовку этой осенью? Разве такая стойкость и выдержка были бы мыслимы без организации? А как нас карали! Скольких сослали… Скольких лишили места… Для них это было ударом грома в ясном небе…

– Боже мой, до чего быстро растет ваш класс! – крикнул студент. – Давно ли возникла зубатовщина[144]? Лекции в Историческом музее? Два, полтора года… И вот результаты!

– Это мис-ти-фи-ка-ция! – бормотал Чернов, выкатывая глаза.

Тобольцев начал говорить о народных университетах в Париже, к глаза Невзорова опять засверкали. Он медленно прихлебывал чай. И на его острых скулах показались два красных пятнышка.

 

– Я прочел в газете «Intransigeant», что в Батиньоле, рабочем квартале Парижа, предстоит лекция «Эволюция социализма в Европе». Я кинулся туда. Я ожидал видеть толпу загрубелых людей «с загоревшими лицами, с мозолистыми руками»… в рабочих блузах и фартуках… С трудом я разыскал зал заседаний. Кругом были зловещие, слепые стены без окон; узкие, мрачные переулки, где, казалось, грабители ждали своих жертв. Я знал, что Батиньоль пользуется дурной славой, и захватил, на всякий случай, револьвер… Наконец, я толкнул низенькую дверь с огромной афишей. Она привела меня в какую-то сырую казарму с голыми стенами… Откуда-то несся гул голосов. Я увидел ещё дверь и, постучался. Мне в глаза брызнул свет… В освещённой рамке стоял огромный человек с рыжими усами, в очках, в сюртуке, важный, но вежливый. Он был похож на инспектора гимназии… «Я иностранец, – сказал я ему, – и очень интересуюсь этой лекцией. Могу я присутствовать?» Он вежливо уступил мне свой стул. Лекция уже началась. На стульях в несколько рядов сидели – я сказал бы – «интеллигенты». Все в пальто, в ослепительном белье, с котелками; многие в перчатках и с тросточками. Ни одной рабочей блузы, ни одного «угрюмого, загорелого, загрубелого лица»… Ни одного «мозолистого пальца»!..

Невзоров не мог удержать смеха.

– На кафедре стоял седой бритый господин. «Профессор, конечно», – понял я… Он говорил свободно, красиво, логично, как привычный оратор. Это был социалист, убежденный, страстный. И эта страстность прорвалась наружу, когда начались дебаты.

– Неужели дебаты? – удивился студент.

– Да, представьте! Публика была настолько… «сознательна», что вступила с профессором в пререкания. Помню, один возражал ему, что рост количества мелких собственников и частных предпринимателей, так называемых по-русски «кустарей», всегда будет идеалом рабочего и что партия, враждебная этим идеалам, никогда не поведет за собой большинства. Надо было видеть страстность, с какой этот седой человек накинулся на оппонента!.. Он кричал: «Вот это ваше низменное тяготение к частной собственности, это стремление обособиться, вести свое мелкое хозяйство, вот что губит вас и делает рабами капитала! Можете ли вы конкурировать с капиталом, с трестом, с синдикатом промышленников?! Ведь это акула, которая беспощадно глотает вас, мелкую рыбку… Солидарность, ассоциация – вот ваше единственное спасение!.. Забудьте патриархальные традиции доброго старого времени… Не стыдитесь стать пролетарием, потому что он не одинок! Ваше богатство не в клочке земли, не в жалком ремесле, а только в ассоциации. И не забывайте, что, поддерживая старые устои, вы тормозите прогресс!..» Когда лекция кончилась, я подошел пожать руку профессора. Он мне сказал: «Вы ошибаетесь, я рабочий, как все они!» И он жестом показал на аудиторию. «Каждый из нас может быть профессором, если ему есть что сказать!..» Я вышел, как во сне, из этой комнаты с низким потолком и скудным освещёнием. В дверях я спросил, указывая на «инспектора»: «Скажите, пожалуйста, это тоже рабочий?» На меня удивленно взглянули: «Ну конечно…»

– Да ты нам сказ-зки рассказ-зываешь! – крикнул Чернов.

– Не скажите!.. – вмешался Невзоров. – Уверяю вас, что для многих из нас все, что говорилось там, не более, как азбука… Кто ознакомился с Марксом или Каутским[145], тому эти рассуждения кажутся наивными…

Студент не выдержал:

– Павел Дмитрич, вы хотите сказать, что вы читали Каутского?

– Читал, но не похвалюсь начитанностью вообще… У меня, к несчастию, досуга мало. А есть между нами такие, что «Капитал» цитируют наизусть… и беллетристикой пренебрегают… А я, грешный человек, люблю в свободную минуту журнал почитать… И «Баскервильскую собаку» проглотил в одну ночь…

Было уже десять часов, когда гость поднялся.

– У вас я видел интересную книжечку Олара[146]. Много слышал о ней…

– Хотите прочесть?.. Пожалуйста!

Тобольцев стремительно кинулся в кабинет.

– А вы торопить не будете? – в передней спрашивал Невзоров, надевая пальто с барашковым воротником.

– Ах, сколько хотите!.. Надеюсь, вы будете заходить ко мне?.

– С удовольствием, – искренно сорвалось у Невзорова.

Они обменялись крепким рукопожатием.

Все столпились в дверях столовой. Невзоров чувствовал, что эти люди следят за каждым его жестом, оглядывают каждую мелочь его костюма. «Я для вас невиданный зверь», – говорила его тонкая улыбка, когда, держа в одной руке барашковую шляпу, он другой пожимал протянутые ему руки.

Когда дверь затворилась, все секунду большими глазами глядели друг на друга. Тобольцев ударил Чернова по плечу.

– Да, брат… Вот тебе и рабочий!.. Поговори-ка с ним о политической экономии… он тебя узлом завяжет да в карман спрячет… Ты небось и не слыхал, что есть такая наука?

Чернов был глух к этой иронии. Его мозг был полон собственными непереваримыми мыслями, словно ему в голову наложили булыжников.

– Удд-и-вви-тель-но!!! – бормотал он, выкатив остановившиеся глаза.

– Это его визитная карточка? – крикнул студент.

– А как изящен! Вы обратили внимание? Нет, это его мельком брошенное замечание о Каутском… Чувствуется, что он его не по имени только знает. И при этом какая сдержанность!

– Шля-п-п-а… – вдруг громко и раздельно сказал Чернов, точно учился читать. Сказал и смолк, вытаращив на Тобольцева глаза. Все с ожиданием глядели на него. Но он загадочно молчал.

– Какая шляпа? Чья шляпа? – с юмором спросил Тобольцев. – Чисто пифия на треножнике[147]! Возьмет да и выпалит…

– Ничего не пиф-фия… А у него шляп-па… последнего фасона!

– Ха!.. Ха!.. Кому что… Кто о Каутском, кто о шляпе… Да что, брат! Плохи наши с тобой дела… Им не только шляпы, им и книги в руки… Вот постой, они свергнут буржуазный строй, будешь ты этому самому Невзорову сапоги чистить. Потом что, куда ж ты годен будешь в новом-то строе?

– Как это глуп-по! – изрек задумчиво Чернов.

Все уже разошлись, а Чернов, лежа на тахте с папиросой и устремив в пространство выпуклые глаза, твердил:

– Шляп-па… Гм… Ка-ков?.. Шляп-па… – Он был уязвлен в самое сердце. О такой шляпе он мечтал целую зиму. Но она стоила пятнадцать рублей, которых у него не было.

IV

Тобольцев сидел с своей невестой у камина, в кабинете.

– Катя, прости меня, ради Бога! Но, видишь ли? Я нынче занят… Я сам заеду к тебе, когда буду свободен… Только не сердись! всё это вышло так неожиданно…

Она глядела на него, широко открыв потемневшие глаза.

– Нет, я не сержусь!.. Как можешь ты это думать? Я только ничего не понимаю…

Он отлично сознавал сейчас причину её огорчения. С воскресенья они не были наедине, целых четверо суток. И вот, когда они решили свидеться, вдруг явилось неожиданное препятствие. И впервые это препятствие шло с его стороны…

Дело? (Она, конечно, рассуждала так.) Какое дело?.. Она знала, что два месяца тому назад он жизнью заплатил бы за этот вечер! Что же стало между ними?

– То есть… чего же, собственно говоря, ты не понимаешь, Катя?.. Того, что у меня могут быть дела… И очень важные? За какого же трутня ты меня считаешь!

Она не уловила горечи его тона. Слишком далека была она от этого.

– Дела… Скажи, какие?

– Нельзя, Катя!.. Это тайна. Притом не моя.

Лицо её изменилось.

– Между нами, Андрей, тайны быть не может, – сурово зазвучал её голос.

– Да? – как-то легкомысленно прозвенел вопрос.

Сердце вдруг заколотилось у неё в груди.

– Да, да, да! – страстно крикнула она, вскочила с дивана и с силой ударила стиснутым кулаком по столику. Он покачнулся. Тяжелая пепельница упала и покатилась по ковру. Она этого не заметила. её глаза искрились, и губы дрожали.

– Я не игрушка тебе далась… Брось со мною этот тон, Андрей! И знай раз навсегда, что я его не потерплю!..

Он глядел на неё с восторгом. Она была прекрасна в эту минуту, и его уставшие желания проснулись и согрели его душу.

– Неужели ревность, Катя? – мягко сорвалось у него.

Гримаса отвращения скривила её рот.

– О, глупость какая! Ревность… К кому, Андрей? – Она помолчала, и выражение лица её было как у человека, на знакомой дороге которого неожиданно оказалась трясина. – Да что же это такое между нами? – вдруг горестно крикнула она и сдавила виски. – Ведь мы все те же, что были месяц назад… А я не только души твоей не вижу… Я твоих глаз, улыбки твоей не узнаю… Ты точно чужой мне…

Ее голос задрожал. Она села, точно ноги у неё подкосились. Этого было довольно. Тобольцев был опять в её власти.

– Катя, голубушка… Откуда эта драма? Боже мой… Ведь у каждого из нас есть свои обязательства… Нельзя же одной любовью наполнить жизнь!

– Мать?.. Лиза?.. Что такое?

– Нет, Катя!.. Не одна семья… Я связан с другими людьми, и эта связь прочна… Да я и не хочу её рвать, если бы и мог… И в этом самое главное… Пойми меня, Катя: мое прошлое дорого мне безгранично, как рост моей собственной души… и мое самоопределение… Ну! Больше я ничего не прибавлю… Я и то сказал слишком много!

Он встал и взволнованно заходил по комнате.

Вдруг она заговорила медленно и подавленно:

– Ничего не понимаю… Точно в бреду… Ты говоришь: «не принадлежу себе»… Кому же? Разве не мне?.. Ведь я тебе отдала душу, жизнь, всю себя и навсегда… А ты? – Он сделал движение, чтобы приласкать ее. – Постой, Андрей! Мы в первый раз говорим с тобой серьезно. Но я верила до этой минуты, что мы на все одинаково глядим… Какой ужас, если я ошиблась! Жизнь за жизнь!.. Вот как я понимала нашу любовь… и ни йоты меньше!!

Его эстетическое чувство снова насторожилось. «Какая сила!.. Какой голос! Ей бы на сцену…» – Она тоскливо ждала его ответа. Но он молчал. Ему хотелось слушать и глядеть в её лицо. В эти минуты разлада она пленяла его чуть ли не сильнее, чем в минуты обоюдных ласк.

– Ты говоришь – «обязательства»?.. Но они у тебя передо мной прежде всего… Ты, твоя жизнь, твои мысли, чувства, дела – все, все мое! И между нами никто… И разлучит нас только смерть!.. Так я понимаю любовь. Так я понимаю брак…

Ему стало чуть-чуть холодно, когда он ясно представил себе эту жизнь, которую она ему сулила. Как тонкий психолог, он давно разгадал цельность её миропонимания. И неожиданного не было ничего для него в её признаниях. Но впервые ему стало ясно, как мало, в сущности, он сам подходил к этому фантастически суровому идеалу семейного счастия. Он вдруг понял, в какую бездну потянула их обоих эта страсть. Из этой бездны он ещё может выбраться, хотя и искалеченный и разбитый, если любовь к жене переживет в нем эту трагическую борьбу их двух натур… Но счастие и, быть может, жизнь этой гордой души – исчезнут в этой бездне без возврата. Он это знал… Ему стало страшно.

– Катя, – заговорил он печально. – Моя милая Катя… Не забывай: прежде чем встретить тебя, я прожил полжизни… Можешь ли ты допустить, что я прошел её в полном одиночестве?.. Я не о женщинах говорю. Ты – моя первая, моя единственная любовь… Но есть, повторяю, другие связи… И ты должна примириться с тем, что рядом с нашим будущим будет стоять это прошедшее, которое я не могу и не хочу оторвать от своей души… И я тебе уже сказал, почему не хочу! Ты должна примириться с тем, что эту половину моей жизни будет окутывать тайна…

– Нет!.. Тайны не должно быть между теми, кто любит… Нет!.. Я тебе не прощу тайны никогда!.. Я не только жена тебе, я – товарищ твой… Ты сам меня выбрал. Для чего? Неужели только для поцелуев и… Андрей, не унижай меня!.. Помни, я сама не лгу и не прощаю обмана… Говори! Вся моя жизнь открыта перед тобой… Ответь мне тем же, или… ты убьешь меня!

 

Он побледнел.

– Катя… Это не моя тайна…

– Все равно!.. Все, что тебя касается, – мое!

Они молча стояли друг перед другом, тяжело дыша, как бы меряясь силами… Вдруг он опустился на тахту, закрыв лицо руками, и она расслышала, как он скрипнул зубами, как бы от невыносимой боли… Ей стало жутко. Казалось, ледяные крылья грядущего страдания повеяли над её головой.

Тобольцев заговорил… Не подымая головы, не глядя в её бледневшее лицо, он признался ей, что у него есть друг, которому он обязан всем, что есть благородного и ценного в его натуре. Голос его окреп… Он встал и заходил по комнате, жестикулируя, вдохновляясь и разгораясь постепенно. Сначала он не хотел рассказывать ей о ссылке Степана, об его бегстве из Сибири и переходе на нелегальное положение. Но темперамент взял свое. Он увлекся… Он не мог допустить, чтоб Катя осталась слепа и глуха ко всей моральной красоте этого человека. Он говорил страстно, красиво, вдохновенно… Он не хотел верить, что стучится в наглухо замкнутую дверь… Он очнулся только, когда она злобно крикнула:

– Довольно! Я ничего больше не хочу слышать… Замолчи! Слышишь? Замолчи!..

Если б она ударила его по лицу, впечатление получилось бы одинаковое. Полный сдержанного негодования, он соображал с минуту… Он старался понять…

– Катя… Терпимость прежде всего!.. Я требую её у тебя, как первое условие счастия… Научись уважать во мне личность… Ведь я своих взглядов тебе не навязываю?.. Я стараюсь бережно относиться к твоему я… Теперь давай разберемся! – продолжал он, как бы думая вслух. – Да, конечно… Ты воспитывалась в институте. Ты шла мимо жизни, ты её не знаешь…

Ее глаза засверкали.

– Если б я чувствовала, как ты, у меня не хватило бы совести получать казенные деньги…

– Это деньги народа, Катя…

– Неправда! Все, что ты говоришь, чуждо мне… Больше того, преступно в моих глазах… Я обожаю Царя… обожаю его детей… Да! Я не понимаю России без монарха… К чему ведут её твои друзья? К гибели? Да… Только к гибели… Они – слепые и жалкие люди… Ты говоришь – герои? Нет!.. Преступники, которых я ненавижу всеми фибрами моей души!

Он сел опять, как бы обессиленный, ища перекинуть мостик через бездну, которая неожиданно разверзлась между ними.

Она металась, как тигрица, по комнате, а её глаза искрились, и ноздри вздрагивали. Несокрушимой силой убеждения веяло от её лица, от её голоса, от её слов. В эту минуту она казалась вся вылитой из одного куска гранита.

«Да, да, конечно, – думал он. – Иначе быть не может!.. Она верна себе. Семья, собственность, государство… Для неё это кумиры… И переделать здесь ничего нельзя… Да я и не хочу ничего ломать в её душе. Она так прекрасна в своей стильности!.. Нужно принять ее, как она есть… И одному только научить ее: терпимости…»

На этот раз долго длилось молчание. И в нем была холодная тоска первых разочарований.

Она вдруг подошла, села рядом и неожиданно поднесла к губам его руку. Тобольцев дрогнул.

– Катя! Милая… Что ты? – крикнул он сорвавшимся голосом. Она этого не делала раньше. И в то же время он понял, что ему дорого придется заплатить за эту ласку её и первое проявление покорности. Никогда, никогда до смерти не забыть ему её лица и взгляда, полного неотразимой женственности!

– Андрей!.. Милый! Чего бы я ни дала, чтобы всё, что мы пережили сейчас, оказалось сном, – трепетным и каким-то новым звуком заговорила она. (Несмотря на все свое волнение, он отметил, что только с матерью она говорит такими глубокими, в душу идущими нотами.) – Скажи мне одно, утешь меня… Ведь вся моя жизнь будет отравлена, если ты не дашь мне слова…

– Какого? (Сердце его замерло.) Какого слова, Катя? – «О, как она глядит! Как обессиливают эти покорные, горячие глаза!.. Лучше борьба, лучше гнев…»

– Скажи, что ты сам не… что ты не пойдешь на такие дела?

– О, ты можешь быть покойна! Я не гожусь на активную борьбу… Ни убивать не пойду, ни агитировать сам не буду… Ты можешь спать с миром…

– Ах, мне только это и нужно сейчас! – радостно сорвалось у нее. «С остальным я слажу потом», – говорило её лицо.

Он это понял, и тонкая улыбка поморщила его губы.

Тобольцев встал и подошел к портрету, висевшему на стене[148]. «Львиная» голова необыкновенной красоты, несмотря на старость, обрюзглость черт и следы болезни… Печать гения лежала на этом лице с юношески дерзновенными глазами. Этот человек был создан для власти.

– Кто это? – тихо спросила Катерина Федоровна.

– Это величайший гений XIX века, который опередил не только свое и наше поколение, но и наших будущих детей и внуков… Не скоро ещё люди дорастут до сознания, что единственная правда жизни – в его дерзновенной философии, которую он бросил нам, жалким и слепым кротам, ползающим во мраке… Он сам был, как солнце, которое зажигает и создает жизнь крутом… И уходя, как это солнце, он кинул нам прощальный луч… След от него и сейчас горит на небе нашего сознания… Огнистый след, который зажег когда-то сердца семидесятников на великую борьбу. Ночь будет длинна, я знаю… Но солнце его славы взойдет снова. В это верю я так же глубоко, как в то, что я тебя люблю…

Он обнял ее. Затихшая и задумчивая, она глядела на портрет с выражением страха в синих глазах.

– Когда я был за границей, Катя, я толкался среди самых разнообразных кружков. Я с жадностью вбирал в себя все впечатления, слова, чувства, страсти… Знаешь, как губка воду вбирает?.. Ничто не могло насытить меня, ничто не могло удовлетворить и подчинить себе всецело… Сколько раз я искренно собирался вступить в члены социал-демократической партии, которой я тогда сочувствовал!.. Я признавал её программу, но не в целом… Тактику во многом я порицал. А мне говорили: «Нет, так нельзя! Надо подчиниться дисциплине, одинаковой для всех. Надо стать солдатом нашей армии и действовать по распоряжению свыше…» Этого я не мог. Пойми: я не мог отказаться от самого себя!.. Ненавистным для меня насилием дышала вся эта партийность, с её неизбежной узостью и нивелировкой. Я отказался вступить в партию. Я остался, как и прежде, в ряду «сочувствующих».

Она жадно слушала, жадно глядела в его лицо.

– Было время, когда я презирал себя за это неумение приспособиться к ярму партийности, подавить свою натуру и потребности. Да, я презирал себя!.. Не за трусость. Я её не знаю! А вот за эту безумную любовь к свободе души, которую я считал эгоизмом когда-то… за эту свободу, которой ни одна партия не признает… и которая мне нужна, как кислород чахоточному… И я продолжал свои поиски людей, теории и программ… Меня привлекала в социал-демократии красота и сила массового движения, рост сознания пролетариата… этот удивительный рост, похожий на морской прибой! Я восторгался энергией партии, которая сумела сорганизовать и вызвать к жизни эти дремавшие, подспудные силы. Засыпая поздно ночью, полный впечатления от прочитанной книги, живой беседы, митинга или демонстрации, я говорил себе искренно: «О да! Сомнения кончены! Я их всей душой!.. Я посвящу их делу всю мою жизнь!..» Но эта жизнь несла новые встречи и веяния, бесконечные комбинации отношений и идей… Меня пленяли и социалистыреволюционеры с их наивной верой в народ, с этой «себя забывающей» бескорыстной борьбой за чужие, не классовые интересы. Меня пленяли эти романтики с свежей и нежной душой, их деятели-женщины… Их уважение, наконец, к интеллигенту-пролетарию, с которым их связывало кровное родство и преемственность традиций… Среди них, Катя, я отдыхал. Я как бы отмывался от презрения, с которым социал-демократы относятся к нашему брату… Как бы тебе это объяснить? Ха!.. Ха!.. Среди тех я вечно чувствовал себя на положении приживальщика, живущего на хлебах из милости, который виляет хвостом и не знает, чем угодить господам… Да, представь! Я положительно иногда чувствовал себя виноватым хотя бы тем, что существую! Ха!.. Ха!.. И вот это унизительное чувство и сознание, как мало ценят они индивидуальность и какое огромное значение придают они массовому движению, в котором личность тонет бесследно, – всё это несказанно угнетало меня, Катя, и толкало на новые поиски. А главное – я не мог в своей душе найти то необходимое для них осуждение тактики социалистов-революционеров, которое требуется от каждого сознательного члена партии. Я не мог найти в себе ту узкую доктринерскую ненависть к имени Балмашева, которую изливала «Искра» прошлый год…[149] Нет, нет, не отодвигайся, Катя!.. Постарайся, пожалуйста, меня понять! Без терпимости нет свободы. Без свободы нет жизни… Следи, Катя, за моей мыслью… Ты права: мы в первый раз говорим с тобой так серьезно… И всё это так страшно важно для нас обоих!.. Сядем вот тут!

Они опустились на тахту, держась за руки.

– Ах, сколько споров, сколько словесных поединков насмотрелся я в Швейцарии! С огромным интересом начал я приглядываться к социалистам-революционерам. Но эти мои новые связи и знакомства несказанно раздражали моих друзей. Меня называли перебежчиком, изменником. Мне грозили разрывом. Такое насилие над моей душой казалось мне диким! Но… меня не понимали… Я сам по себе, со всеми моими запросами, не существовал для них. Понимаешь? Я им был нужен только как будущий член партии… Но скоро, Катя, мне пришлось бежать и от моих новых знакомцев. Их нетерпимость, их узость и доктринерство точно так же приводили меня в отчаяние… Всякое мое слово в защиту социал-демократии, все достоинства и заслуги которой я видел ясно, также ставилось мне в измену. Я устал от споров… А главное – эта их община, эта ось, на которой вертится их программа, носила в моих глазах несомненные следы того же ненавистного мне насилия общества над индивидом, насилия мертвого учреждения над живой душой, насилия бездушной теории над мятежной, вечно изменчивой и прекрасной жизнью! Демократическая республика и социализм, в конце концов, являлись теми же институтами тирании, как буржуазная конституция других стран. А главное, главное, Катя… Грядущее царство крестьян на земле грозило, во имя хлеба и равенства, поглотить всю культуру, выработанную веками… Оно грозило искусству гибелью в настоящем и отодвигало в бесконечность те условия, среди которых оно снова нашло бы жизнеспособность… А мыслимо ли жить без красоты? Я представлял себе искусство дивной долиной, где растут редкие, ценные, еками взлелеянные цветы… И вдруг я вижу, с горизонта выдвигается миллионная толпа серых, голодных, измученных и беспощадных в своей решимости людей… Я знаю, что толпа, которой нужен хлеб, не оценит этих цветов… Я знаю, что она их безжалостно растопчет на своем пути, в своем законном стремлении к хлебу… Я знаю, что она запашет эту долину красоты и посадит рожь или картофель там, где цвели розы… Могу ли я не признать за голодным права на хлеб?.. Но сердце мое рвется при мысли, что красота исчезнет и розы будут растоптаны босыми ногами… Что мне – мне, как личности, и миллионам таких, как я, – заменит эту погибшую радость, эту безвозвратно во имя справедливости и равенства ушедшую из жизни поэзию?.. Это все равно, как к тебе пришли бы замерзающие и голодные люди и разбили бы твой несравненный рояль Эрара[150], чтобы зажечь себе костер и варить на нем кашу…

144Зубатовщина – политика царского правительства в рабочем вопросе, заключавшаяся в насаждении проправительственных легальных рабочих организаций, действующих под тайным надзором полиции. её инициатор – начальник московского охранного отделения С. В. Зубатов, создавший в мае 1901 г. «Общество взаимного вспомоществования рабочих в механическом производстве». Летом 1903 г. зубатовские организации были ликвидированы.
145Каутский Карл (1854–1938) – один из лидеров и теоретиков германской социал-демократии и II Интернационала.
146Олар Франсуа Виктор Альфонс (1849–1928) – французский историк. Его основной труд – «Политическая история французской революции» (1901).
147…пифия на треножнике… – жрица-прорицательница в храме Аполлона в Дельфах, которая предсказывала в состояние экстаза, сидя на треножнике.
148…к портрету, висевшему на степе. – Имеется в виду М. А. Бакунин (1814–1876) – революционер, один из основателей и теоретиков анархизма.
149…доктринерскую ненависть к имени Балмашева, которую изливала «Искра» прошлый год… – С. В. Балмашев (1881–1902) – эсер. 2 апреля 1902 г. в знак протеста против репрессий застрелил министра внутренних дел Д. С. Сипягина.
150Рояль Эрара – инструмент знаменитой французской фирмы, основанной в XVIII в. братьями Себастьяном и Жаном Батистом Эрарами.