Синдром изоляции. Роман-судьба

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 2. Пампушка

«Галина, дочь моя!

Я должен поставить точку в нашем разговоре. Договорить то, что не успел, хотя бы в письменной форме. Высказать все, чтобы не свихнуться и не сдохнуть оттого, что сотворила ты, глупая…»

Михаил Юрьевич бросил карандаш, закурил «беломорину» и откинулся в зеленом кожаном кресле, ставшем единственным компромиссом уникального интерьера. Офис гендиректора Пархоменко представлял собой точную копию кабинета вождя в московском бункере. Креслом пришлось поступиться из-за непроходящей боли в пояснице. Глава холдинга «ТовКом», бывало, высиживал по тринадцать часов кряду. Название фирмы (товарищество и коммерция), а также ее герб и гимн он придумал в девяностых, когда объединился с бывшими комсомольскими вельможами: умными, не подлыми, остро чувствовавшими время. У юных бизнесменов были идеи и золото партии, у Пархоменко – опыт и чутье. Занимались поначалу всем подряд, постепенно выгрызая собственную нишу: салоны красоты, медицинские центры, строительные фирмы, парочка ресторанов. У каждого направления имелась своя изюминка – Пархоменко на этом настаивал. «Товком» разрастался, в середине нулевых Михаил Юрьевич переселил свое детище в чудесный светло-зеленый особняк. Теперь можно было неспешно заниматься нестандартной отделкой кабинета.

Сталинская неприхотливость в быту обернулась для него ослепительной суммой денег. Плевать, оно того стоило. Всякий раз посетители – бизнесмены, депутаты, налоговики, юристы – тушевались и робели, переступая порог. Пархоменко восседал за массивным столом, глядя на них точь-в-точь как на парадном портрете Хозяина – с хитрым прищуром. Кабинетное убранство давило на визитеров так, что Пархоменко побеждал раньше, чем брал слово. Для человека, умеющего снимать дивиденды даже с помощью интерьера, невозможного было мало.

Вот только с дочерью вышел полный крах и облом.

Он огладил зеленое сукно на дубовом столе и коснулся лампы в малахитовой шляпке с полями, украшенными четырьмя гербами СССР. По соседству с кокеткой безмолвствовал правильный бюст товарища Сталина. Неправильный – бронзовый барельеф на подставке из камня ценных пород, с двумя звездами Героя Советского Союза – он подарил старшему внуку Григорию. Вождь отличался скромностью, от второго звания, навязанного лизоблюдами, открестился. Не считал себя вправе, объяснял Михаил Юрьевич. Похоронили, правда, с двумя звездами на кителе, но при жизни Великий и Мудрый носил только одну.

А теперь ты, Григорий-не-Мелехов, плюешь на память предков и едешь в свое американское Катманду…

Гришка обижался:

– В Маунд, дед, в Маунд! И это еще под вопросом! Мама не определилась, ищет для нас с Сашкой по инету лучшие школы.

– А я и говорю: ты в своей Катманде развернесся. Будешь в лучшей школе стучать одним местом по столу. Рассказывать америкашкам, сколько будет дважды два…

Гришка неуверенно смеялся. Строгий дед позволил общаться с собой на равных совсем недавно, после объявленной всеобщей эмиграции Барских. С ним, как и с дедом, никто не посоветовался: мать считала, что в семье не бывает никакой демократии. Наплевать на Гришкиных друзей, футбольную дворовую команду и Катьку Михненко, с которой они, между прочим, уже целовались…

Дед Миша стал единственным союзником и тайным заговорщиком. Отныне, провозглашал дед, ты, Григорий, являешься главным носителем генофонда Пархоменко; только в тебе течет наша казачья кровь.

Противоречие законам биологии не смущало и даже льстило шестнадцатилетнему Грише.

– …И лучшим днем твоей жизни станет тот, когда твой друг-негр Джон купит тебе, Григорий, гамбургер и прочую американскую хрень…

– Да лан тебе, де… это уже перебор!

– Я серьезно, Григорий. И вот если ты скажешь мне, что вот это – и есть счастье, я в ту же секунду застрелюсь! Клянусь! Ибо для русского человека, для человека, умеющего мыслить…

«…Пройдут годы, Бог даст – десятилетия, и ты осознаешь, какой страшный поступок ты совершила. Грех и позор несмываемый: ты отреклась от Родины и убила собственного отца…»

После того, как он лишился дочери, ноги отказывали. Шаркаю, будто Гитлер в последние дни войны, думал он с горечью. Ну и ладно. На кой таперича? Жизнь – затоптанный костер…

«Масштаб предательства гораздо шире, чем ты можешь представить своим скудным умишком. Ты проехалась танком не только по ридному батьке, но всему нашему великому роду. Оставила выжженную степь, по которой я бесцельно бреду, опозоренный и разрушенный…»

Одиннадцатого ноября без предъявления каких-либо претензий его единственная дочь совершила свое вероломное нападение. Услышав новость о бегстве во вражескую страну, Михаил Юрьевич качнулся и вскрикнул. Он велел ей немедленно ехать в «Тарас Бульбу» на Пятницкой, но сообразив, что время позднее, твердо сказал, что ждет ее завтра к открытию ресторана. Не надо прятаться за телефоном, Галя. Я должен лично взглянуть в глаза твои бесстыжие.

Он растерялся еще сильнее, чем Иосиф Виссарионович двадцать второго июня. Вождь-то понимал, что война неизбежна и готовился… А дочка, его светловолосый клопик, с пеленок распевавшая песни о родине, его кровинка…

В корчме они друг на друга не глядели. Спустя несколько минут ровного, явно отрепетированного монолога дочери, Пархоменко осознал, что его совета и уж тем более – отцовского благословения никто не спрашивает.

Он вскочил, смахнув со столика бутылку минеральной воды, и двинулся на Галину. Рука застыла на полпути от ее лица, перекошенного в деланной усмешке. Галя смотрела презрительно. Ну, давай, попробуй, врежь, вспомним детство. Дерзко сказала, без дрожи. Предложила орудия ее мнимых пыток: детскую лопаточку из песочницы, шланг от стиральной машины, ремень, хворостину и чем-там-еще-ты-лупасил-меня. Не лупасил, а воспитывал! И мало, как выяснилось, порол! Смертным боем надо было дурь вышибать! А я жалел: как же, девочка…

– Никого ты никогда не жалел! – крикнула дочь.

Слова Галины растворялись в странном, нарастающем шуме. Михаил потряс головой, налил пятую стопку горилки, подцепил славный вареник с картошкой. Скрипнув зубами, выпил и закусил.

Змею подколодную я грел все эти годы, сказал он спокойно. Оберегал, как коршун, подстраховывал, подсоблял, а ты вон, значит, как? Гадюкой обернулась? Отец твой был, нескромно говоря, организатором и вдохновителем всех побед. Вырвал из лап матери, устроил в лучший университет, заставил сдавать два курса экстерном, отправил работать, чтобы ты быстрее узнала цену денег на хлеб. Заставил тебя по-настоящему вкалывать, защититься, двигаться ввысь, не сидеть квашней!

Галя слушала, опустив голову. Щеки ее пылали. Затем она бесстрашно вклинилась в бой, повышая голос. Пампушка не признавал поражений, но и уступать не умел.

– Неправда, никуда я не лез, ни во что не вторгался. Личная жи-и-знь, – передразнил он зло. – Ну тебя нáпсих со своим муженьком!

«Отрезвление наступит быстро, Галина. Мой прогноз – год, максимум – два. Ты осознаешь цену своему поступку и будешь наказана за предательство родного отца и родной земли. Ведь Родина, как и вера, дается Богом раз и навсегда…»

– Нет другой страны, кроме России, где может жить русский человек, – говорил отец вдохновенно, ковыряя вилкой аппетитный смалец.

В ресторане они были единственными посетителями, до бизнес-ланча оставалось полчаса. Пархоменко похрустывал пальцами, Галя заплетала неуклюжие косички на бахроме скатерти.

– А ты… ну, кто ты такая?! – Пархоменко перешел на крик. – Может, ты еврей? Баптист? Диссидент? По каким таким критериям жизнь в России стала невозможной?! Бро-о-сь, не дурись, чертова кукла! Нет таких проблем, которые нельзя было бы решить! Мне стыдно и горько: моя дочь… как крыса… Да, страна больна! Не отрицаю. Да, не все гладко в отечестве… Но у моей кровинки, казачки, православного человека и мысли не должно быть…

Ну понеслось, подумала Галя. Выдержать бы, не разнюниться. Бер-бир, пер-пир, мер-мир…

– Как говорил вождь, пусть осенят тебя образы великих предков! Бабушки-дедушки… прапрадед-герой Александр Пархоменко – все они смотрят на тебя с ужасом и сочувствием! Ибо ты выжила из ума. Ногой растерла святыни! Плюнула на крест и страдания, их пот и слезы – все растоптала, все уничтожила!

У стола переминалась официантка, не решаясь прервать грозного мужчину в дорогом костюме. Она хотела осведомиться насчет десерта.

– Чем ответишь?! – кричал он, отсылая рукой девушку в цветочном венке. – Какими словами оправдаешься на ТОМ суде?

Галя собиралась что-то сказать, но не успела.

– Да, у тебя была мать-инвалид. Да, у тебя ребенок, как ты говоришь, особенный. А жизнь – не только праздник, Галина! Небось, не жила в оккупации, не искала в степи колосок, не едала картофельных очисток? Не дрожала в немецком плену, как твой двоюродный дядька? Не падала в голодный обморок, как твоя бабушка? Отрастила заднее место размером с корыто. Стиралка, посудомойка, вода вольная – на речку ходить не надо. Машина под боком – муж довезет, ходить скоро разучишься! Всю жизнь держу тебя в узде, не давая жиреть, а ты все стремишься в дерьмо уютное…

«…Горько вспоминать, до какой низости ты докатилась: орала на родного отца! Отреклась от заповеди почитания родителей. Из всех достойных примеров наших родственников ты выбрала самые свинцовые мерзости и самые чуждые идеалы.

Стыдно и больно объяснять… Для истинно русского человека счастье никогда не было высшей целью. И если рука тебя соблазняет – отруби ее! И если муж тебя соблазняет американской нечистью – ты знаешь, что делать. Лучше стать матерью-одиночкой, чем предателем…»

В дверь постучали, он бросил негромкое «да-да», не отрываясь от письма. В комнату осторожно вошла Катерина, дородная красавица-секретарь. Она несла поднос, на котором горел янтарным боком чай в серебряном подстаканнике. Лимон, кусковой сахар, печенье-курабье, мармелад Катя разместила справа от желтой «вертушки» с гербом СССР. Телефон был просто сувениром, который придавал убранству нужную краску достоверности, но некоторые посетители верили в то, что Пархоменко могут позвонить из Кремля. На подбор артефактов эпохи, пошив ярусных штор на «Мосфильме», изготовление мебели по собственным чертежам ушло полтора года.

 

– Что-нибудь еще, Михаил Юрьевич?

– Да нет, спасибо, Катенька. Мне кто-нибудь звонил?

– Только ваша дочь… Но вы же запретили…

– Все правильно, все хорошо. Вы свободны.

Катя попятилась задом к двери.

Михаил Юрьевич углубился в чтение написанного, но вдруг вскинул глаза.

– Катя, принесите мне свежие газеты и, если можно, соедините с Григорием. У вас есть его американский номер?

– Да-да, конечно. – Катя поспешно закрыла за собой дверь, и через минуту по селекторной связи раздался ее застенчивый голос:

– Гриша на проводе.

Пархоменко схватил трубку, нажал кнопку и услышал ломающийся голос внука. Ну, здравствуй, это я, привычно начал он строчкой из Высоцкого – и осекся. Придется отвыкать от особого их с дочерью приветствия, их тайного пароля… Докладывай, Григорий, какая обстаноука. Да не переживай ты, ведь я-то держусь! Вернетесь вы. Вот увидишь, мать твоя поймет, что Америка – страна для нас не пригодная. Одумается… А если нет – тебе восемнадцать скоро стукнет. Куплю билет, приедешь в Москву, отсыпем бабла кому надо, в любой универ пойдешь. Выбирай, какой хошь – дед твой любой вопрос порешает! Обойдемся без мамаши. Терпи, казак. Учись так, чтобы пот полотенцем со лба вытирал, понял? Как Александр? Нравится ему? Ну, дай Бог, дай Бог…

Он услышал шепот дочки: «Спроси, как он себя чувствует» и свернул разговор. У меня все отлично, Григорий, так и передай. Будь здоров, мне пора.

Пархоменко встал и медленно прошелся по периметру кабинета. Постоял у стены, выстукивая на дубовой панели «Прощание славянки» – гимн его холдинга, марш его жизни. Священная музыка Агапкина, выдающийся текст Мингалева. «Встань за Веру, Русская Земля!». Хор «Товкома», в котором Пархоменко был дирижером и главным солистом, исполнял песню так, что у слушателей перехватывало дыхание. Теперь совершенно невозможно выпевать берущие за душу слова. И без того все сотрудники, от зама Нестеренко до уборщицы Нины Ильиничны, смотрят на директора с жалостью.

Михаил Юрьевич положил на подоконник пачку папирос, поднял торжественные французские шторы и распахнул деревянные рамы.

Где и когда, подумал он, закуривая. Где и когда я упустил Галину?

* * *

«Я прекратил называть тебя дочерью, но это не значит, что ты перестала ею быть…»

После омерзительной встречи в ресторане его потянуло в Замоскворечье – туда, где прошло Галушкино детство, а их жизнь с Алевтиной протекала еще более-менее сносно. Он бродил по знакомым улицам и переулкам в надежде вытоптать приемлемый план. Память терзала его теплыми воспоминаниями: здесь, в зеленом скверике, Галя ходила в ясли, там, на Бахрушина, напротив бывшего детского кинотеатра – в садик. Впихнул ее в лучший ведомственный сад с огромным трудом. Взяток не брали, полгода пришлось выступать с лекциями о положении за рубежом в красном уголке Краснохолмского камвольного комбината.

От Новокузнецкой улицы ноги ведут в проходные дворы – Пятый Монетчиковский переулок, престижная «английская» школа. Я буду круглой отличницей, пампушка! И этого не смогла ты выполнить, дочь. Рыдала, что неспособна забраться на канат и решить задачки по математике. Неуклюжая, тяжеловесная, чего греха таить – наша порода. Только никто из наших не сдавался, волю надо было развивать, землю грызть!

До Балчуга, где состоялся их первый философский разговор, он теперь не дойдет. Возраст. Там, у дверей музыкальной школы она спросила… Нет, лучше ничего не вспоминать. Да и школы теперь уж нет.

Великолепное замоскворецкое время. Лучшее. Маленькая Галушка, преданная и послушная. Социальная справедливость, пусть с перегибами на местах, но коммунисты, по сравнению с сегодняшним днем, – люди святые. Богатства стеснялись, в трусах по сцене не скакали, и слово «совесть» имело смысл почти церковный.

А какой тополиный запах стоял во дворе Новокузнецкой! Всегда вспоминаешь степную родину с пирамидальными тополями, хоть и не растут они здесь… Жаль, что нынче не лето. За сорок лет жизни в Москве он, человек южный, так и не привык к ее стылой-постылой холодине.

Пархоменко вышел из дворика, где пронеслось его личное счастье, свернул направо и остановился у церкви Николы в Кузнецах. Он смотрел в низкое небо, вдыхая морозный воздух и упрашивая несговорчивого Бога о вразумлении отступницы.

Если бы он вошел в двери старинного храма, то увидел бы у иконы Николая Чудотворца свою плачущую непутевую дочь.

Но за полгода до эмиграции они так и не встретились с Галей. Не созвонились. Михаил Пархоменко всегда отвечал за свои слова.

* * *

– … умер от разрыва сердца, если бы я тебе сказала, что творится в Сашиной школе!

Я умер не от этого, Галушка.

– Против системы интернатов, советской, заметь, системы бесполезно бороться, пап!

Бесконечное размусоленное нытье о том, как непросто жить.

Будто существуют на свете легкие времена. Нет! Времена всегда одинаковые, да и люди не меняются. Всегда есть подлецы, и умниц – единицы, но разве ж думал я, в кого превратится моя собственная дочь? Как у Симонова: «Он еще не знал этого и спокойно ехал вперед, навстречу гибели»6.

Где это все, что я заложил в тебя и воспитывал? Куда подевалось?! Через тернии – к звездам. Победа приходит в сраженьях. И как бы трудно ни бывало, ты верен был своей мечте. Ты все забыла, Галушка?

Дочь улыбнулась правым уголком рта:

– Так я же об этом, пап. А может, есть счастье без рвущихся жил и терний? А вдруг мы не обязаны его выстрадать?

Он поднял бровь, и Галя без труда прочитала: «Ты шо, дурочка, что ль?»

– Ты поступал, как считал нужным. В своих ли интересах действовал, в моих – сейчас не важно, – Галя разговаривала с ним, как с чужим. – Теперь я буду делать то, что нужно для моих детей. Если не увезти Сашу в Америку, он закончит жизнь в ПНИ. Это психоневрологический интернат, если ты не знаешь.

– Что ж… Я ему очень сочувствую, но значит… Это – его судьба.

Галя поднялась со стула, положила на столик оскорбительную тысячу рублей и отчеканила:

– День вылета и номер рейса ты знаешь.

Его взгляд потемнел. Он вскочил, брезгливо схватил Галины деньги и сунул ей в карман пальто. Сказал с ожесточением, удерживаясь от крика:

– Если ты сейчас уйдешь, ты мне больше не дочь.

Галя отшатнулась, уводя глаза в сторону, но Пархоменко заметил ее слезы.

– Таков твой последний отцовский наказ? – глухо спросила дочь.

– Именно так. Ты прекрасно слышала. Если не одумаешься, прошу мне больше не звонить. Никогда!

* * *

Михаил Юрьевич курил в распахнутое окно, вспоминая проклятую сцену. Это – конец, осознал он тогда, расплачиваясь с официанткой. И пока блуждал по Пятницкой, все повторял эту гибельную фразу, привыкая к тяжести оледеневшего сердца. Он ощущал себя человеком, который только что развернул в руках «похоронку». Кружил у метро, нашептывая строчки великого казака:

 
Уходили мы из Крыма
Среди дыма и огня;
Я с кормы все время мимо
В своего стрелял коня7.
 

И если бы в ту минуту был под рукой пистолет… Нет, в дочь бы он стрелять не стал.

Он видел Галушку в последний раз, разглядывая через окно ресторана ее неровную походку. Каждый ее шаг, покачивание из стороны в сторону и отмашка правой рукой напоминали ему себя. Пархоменко вышел на улицу, рыдая в голос.

Да, застрелиться сейчас было бы наилучшим решением. Жить теперь незачем.

Он шел, не стесняясь слез и отмахиваясь от участливых женщин. Даже сейчас эти бабы не оставляют его в покое!

Наутро он вызвал Ревзина, достал из сейфа свои таблицы, на которых были расписаны суммы и названия банков. Каждый лист украшал художественно выписанный эпиграф: «Дочери моей Галине, внукам Григорию и Александру посвящается».

– Вот, Борис Соломонович, – деловито сказал Пархоменко – Левый столбец полностью откладываем на похороны.

Повел плечами и добавил:

– Давайте для подстраховки захватим еще две строчки, отсюда и отсюда – видите? Место на кладбище – дорогое, я узнавал. Распоряжения по моим похоронам у вас имеются. Я не тороплюсь, но все под Богом…

– Понимаю, понимаю, – подхватил Ревзин. – Остальное?

– Остальное – дочке моей, Галине. У вас есть все ее контакты.

– Ну, разумеется.

– Прошу вас оформить все незамедлительно. Деньги на дачу – видите, тут отдельный столбик? – туда же. В общее, так сказать, наследие. Поздно, да и ни к чему… Сколько вам времени нужно? Ну, добро, Борис Соломонович. Ценю вашу расторопность.

* * *

Выкурив три папиросы у окна, Пархоменко вернулся за стол. Он раскрыл свежий номер «МК», пробежался глазами по передовице и срочным новостям в «подвале», принялся было читать колонку Белковского, но через мгновение осознал, что бессмысленно водит глазами по строчкам. На соседней странице периферийное зрение выхватило слова ПНИ, аутизм, и он тут же обратился в заинтересованного читателя.

Журналисты свое дело знали: статья начиналась жестко и хлестко.

«Меня поражает, что можно взять человека и запереть его посреди Москвы безо всякого приговора!»8

Михаил Юрьевич, не глядя, дотянулся до недоеденного курабье и принялся рассеянно жевать.

«…родственники держат в психоневрологическом интернате… парня лишили дееспособности… ПНИ – это нищета, безнадежное и бесправное доживание… это ГУЛАГ… относятся к проживающим как к недоделкам…»

По всему выходило, что после смерти матери восемнадцатилетний начитанный парень, игравший на фортепиано Дебюсси, очутился в семи метрах казенной комнаты интерната, оставив трехкомнатную квартиру на «Площади Ильича» своей предприимчивой тетке.

Вот оно, подумал Михаил Юрьевич. А ведь я сколько раз задавался этим вопросом. Определиться уже сейчас, как быть с Александром после… Наметить план, составить график, выработать стратегию, найти надежного человека… Звонил Галине и требовал четких решений, а она истерила:

 Не мучай меня! Ты же бьешь по самому больному! Разве ты не понимаешь?!

Так нужно было не раскисать, а выход искать!

И вот она нашла. Этот выход.

Незаметно для себя он съел печенье, мармелад, а также кусковой сахар и нарезанный лимон.

«…для досуга подсовывают раскраски, а на прогулку он ходит в строю. И так будет до конца его жизни…»

Ловкая тетя оформила племянника в психушку за считаные дни. На экспертизу ушло каких-то пятнадцать минут: конечно, недееспособен; нá тебе, парень, новый диагноз – шизофрения – и катись-ка ты в ПНИ, где таким, как ты – самое место.

Строчки он перечитывал по несколько раз, будто не доверяя себе. Каменел лицом, застыв над столом в неудобной позе. Глаза прыгали по абзацам:

«…В нашей психиатрии диагноз «аутизм» существует только в подростковом возрасте…

На территории всего бывшего Советского Союза аутисты автоматом в восемнадцать лет превращаются в шизофреников…»

Об этом дочь, кажется, упоминала, но так ли страшен черт?

«…Если проявить рвение и что-то помыть, вынести мусор, то за это можно получить стакан чая вне очереди, бутерброд с маслом или лишний раз выведут покурить…»

Он похлопал себя по карманам, потянулся в портфель, достал новую пачку папирос и закурил.

«…Его подняли ночью и в футболке и тапках отвезли в психушку. Забирать ночью – это генетическая память…»

Ну, разумеется. Без намека на Сталина не обошлось.

 

Тем не менее, Михаил Юрьевич был потрясен. Он просидел в оцепенении добрых полчаса, прежде чем поднялся и сделал несколько тяжелых шагов по кабинету. Выглянул в приемную: Катя печатала на компьютере утренние документы. Начальник-ретроград по-прежнему писал только от руки.

– Что-нибудь нужно, Михаил Юрьевич?

– Нет… – задумчиво ответил Пархоменко. – Вы вот что… меня сегодня не будет, я поеду домой. До завтра, Катюша.

– До завтра, – протянула секретарша с удивлением. Время – полпятого, раньше девяти Пархоменко с работы не уходил.

Михаил Юрьевич вернулся к столу, засунул бумаги в портфель, погасил лампу.

Кажется, все. Нет.

Он скомкал недописанное письмо и поджег, ожидая, пока оно догорит в огромной хрустальной пепельнице с окурками.

Через неделю он объедет все столичные интернаты, безуспешно пытаясь проникнуть внутрь. Не помогут ни деньги, ни уговоры, ни обширные связи.

Тогда он попросит Катю составить список ПНИ ближнего и дальнего Подмосковья, захватив, на всякий случай, Владимирскую и Тверскую области, и двинется в путь. Трижды в неделю они с Генкой-водителем отправлялись засветло, чтобы возвратиться поздней ночью ни с чем.

Наконец Пархоменко повезло. Его впустили.

6Цит. из книги «Живые и мертвые».
7Стихотворение Н. Н. Туроверова.
8Кузина Анастасия «Недееспособен к сопротивлению» // газета «МК» от 31.07.2012.