Жизнь волшебника

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– А черёмуха почему цветёт?

– Так это же Байкал, – не совсем уверенно поясняет Митя, – тут повсюду разный климат. Мы и

за черемшой всё лето ходим, только в разные места.

Ничего подобного Роман не видел никогда. Этой картиной, кажется, потрясён и немало

повидавший Митя. У обоих возникает ощущение, что сейчас они в каком-то другом мире, в другом

времени или в дурманящем, головокружительном сне.

– Вот это да-а, – присвистнув, тихо и как-то затаённо произносит Митя, – надо будет запомнить

это местечко да наведаться по осени за черёмухой.

– Так это когда по осени-то, в октябре что ли? Ты что, впервые здесь?

– Да что-то раньше оно мне не попадалось, – признаётся Митя. – Про эту плантацию вроде бы

вообще никто не знает.

– Почему ты так думаешь?

– Ну, обычно как наши варвары черёмуху берут? Сначала ветки ломают, а уж потом на земле с

веток обирают в ведро или горбовик. А тут видишь: веток-то сломанных нет.

209

Редкие сухие ветки, валяющиеся там да там под кустами, кажется, и впрямь сломлены не

человеческой рукой, а опали по естественной причине. Вообще земля под черёмухой, не считая

редких сухих веток, чистая. Даже трава на ней тычинками там да там и низкая, угнетённая мощным

влиянием кустов.

Обоим путешественниками начинает казаться, будто они уже пьянеют в этом густом

неподвижном воздухе. Уходить отсюда почему-то не хочется, но это-то и опасно – не заметишь, как

угоришь. Они прямиком пересекают неожиданный черёмуховый оазис, поднимаются на склон и

вновь оказываются в той же, более привычной, тайге. В изумлении черемшатники даже

оглядываются на озеро черёмухового цвета и аромата: не сон ли это был?

– Такое местечко надо запомнить, – озабоченно повторяет Митя, озираясь по сторонам, чтобы

хоть как-то сориентироваться.

Но кругом одни высоченные ели. Вершин гор, к которым можно было бы хоть как-то

«привязаться», не видно. Наверное, потому-то сюда никто не возвращается.

Идут они потом ещё долго, будто в прострации. Куда – известно только Мите. Или уже не

известно? Роман не спрашивает, просто идёт. Тайга всё такая же густая. Ноги путаются в траве. У

Мити блестит вспотевшая шея. Едят комары – по облаку на каждого. Роман всё время смотрит под

ноги, и когда Митя вдруг резко останавливается, едва не бодает его в спину. Рука Мити так

выразительно и предостерегающе поднята, что Романа вдруг уже от одной этой внезапно

напряжённой руки окатывает жаром. Остановив дыхание, он полностью уходит в слух. Где-то

рядом раскачивается сухое дерево, цепляясь ветками за соседние деревья. Митя осторожно

ставит ногу на толстый ствол, лежащий на пути, медленно, по-восковому приподнимается и

весело, но с выражением «вот наша песенка и спета», сообщает:

– Медведь…

Страх от этого сообщения уменьшается, потому что к страху добавляется любопытство.

– Дай гляну, – просит Роман и вскарабкивается на ствол рядом с Митей, держась за его

форменную куртку.

На сухое раскачивающееся дерево стремительно поднимается медвежонок. Видя медведей

лишь по телевизору, Роман и не предполагал, что эти звери так ловки. Взлетев на дерево чуть ли

не до самой тонкой вершинки, медвежонок так же быстро, почти падая, опускается вниз.

– Так это же медвежонок, – завороженно и почти весело говорит Роман.

– А внизу-то, внизу… – насыщенно шепчет Митя.

И тут Роман видит, как чёрное пятно, казавшееся вначале тенью от куста, придя вдруг в

движение стремительно и бесшумно, вопреки всем рассказам о беге медведя, с хрустом

ломающего сучья, скрывается за деревьями. Это большой чёрный медведь. Обоим

черемшатникам почему-то кажется, что он не прямо, а по какой-то дуге с обходом помчался к ним.

Митя стоит наготове с раскрытым перочинным ножиком, который просто смешит Романа. У него

самого ножичек из маникюрного набора Смугляны, которым очень удобно резать сочные стебли

черемши. Роман с усмешкой показывает теперь этот ножичек Мите. Митя его усмешку понимает, но

изменить своё неподвижное лицо не может. Минуты три они остаются в немой позе: окаменевший

Митя и неподвижный, глупо улыбающийся Роман, показывающий маникюрный ножичек. Обоим

кажется, что звуки тайги сейчас усилены, как в наушниках. Каждый звук рядом, здесь. Они слышат

свист какой-то птички, далёкую очередь дятла, писк безразличных к их страху комаров. Ещё

минуту назад чувствовавшие своё почти что полное слияние с тайгой, они, вцепившись теперь в

неё всем слухом, вдруг обнаруживают себя здесь совсем чужими и брошенными. Минуты бегут, но

ничего не происходит. Постепенно черемшатники начинают дышать полегче. Кажется, никого

нападения не ожидается.

– Ну и что? Куда теперь? Прямо? – отчего-то продолжая усмехаться, тихо спрашивает Роман,

указывая туда, где только что были звери.

– Нет, лучше обойдём, – предлагает Митя.

Роман не уточняет, почему нужно обойти это место – ему и самому хочется того же. Сухое

дерево, под которым только что находился медведь, они огибают по очень большой дуге. Митя не

перестаёт озираться, пугая своими оглядками и Романа.

– Они ведь любопытные, – шёпотом поясняет он, – любят понаблюдать. Обычно вот в таких

местах и прячутся.

Митя кивает на большой диск корневого выворота с землёй и камнями. Теперь и Роман

шарахается от каждого корневища, от каждого толстого ствола, за которым можно спрятаться.

Митя между тем поясняет, что они, видимо, наткнулись не на медведицу, а на пестуна –

прошлогоднего медвежонка. Бывает так, что медведица делает другой выводок, а прошлогодний

детёныш остается при ней и вроде как водится с младшим.

Про черемшу они с этим приключением забывают настолько основательно, что не вспоминают о

ней, даже забыв о медведях. Просто идут, каждый думая о своём. «А вот куда мы, собственно,

идём-то? – вдруг очнувшись, спрашивает себя Роман. – Какая у нас цель? Мы идём домой и очень

туда спешим? Да, вроде, не похоже – не очень-то мы туда и стремимся. Нам и здесь хорошо.

210

Просто идём, и всё». А ведь смысл этой черемши для Мити понятен. Если детям хочется какого-то

разнообразия и приключений, они, никак не объясняя своего желания, собираются и шагают в

тайгу. А как пойти туда взрослому серьёзному мужику? Вот Митя и говорит: «Пошли за черемшой».

Не может же он предложить: «Пойдем, побродим просто так».

К большому тихому озеру они выходят как-то внезапно, как к сюрпризу. Увидев его, Роман в

очередной раз немеет от восторга. Озеро похоже на громадное чёрное око. Всё, отражаемое им,

выглядит ещё более отчётливым и ярким, чем на самом деле: и небо с дымчатыми облаками, и

высокие тёмно-зеленые, но в отражении почти что чёрные деревья. Вода же, если взглянуть под

таким углом, чтоб она не зеркалила, столь прозрачна, что возникает заблуждение, будто эта

жидкая среда не многим отличается от прозрачного воздуха. Так бы взял и прошёл по дну озера,

как ходят в сказках, снятых тем же Михаилом Роммом. Как жаль, что этого не увидеть Смугляне! Ей

сюда просто не дойти – не по её силам. Только от чего, кстати, это его сожаление? Да видно от

того, что привык уже видеть всё и через восприятие человека, который живёт рядом. Так привык,

что взгляда жены не хватает для полноты собственных ощущений. Надо же… Даже не ожидал

такого от себя.

С берега в воду лежит мёртвый ствол большого дерева, по которому они проходят подальше в

озеро, как по пирсу. Роман стягивает свои пожарные кирзачи, Митя раздёргивает шнуровку

ботинок, и они опускают горячие потные ноги в чистейшую воду. Митя тут же около своих ног

зачерпывает кружкой воду и пьёт. Некоторое время сидят молча, глядя на другой берег, на облака,

в воду, где серебрятся стайки стремительных мальков. Это озеро находится куда выше уровня

Байкала. Сочные дожди и ручьи с ледников напитывают его так, что озеро как переполненная чаша

переливается через края и сочится вниз. В этом прекрасном мире всё так красиво, хорошо и

гармонично, как у людей, наверное, не бывает ни-ког-да. Эта красота существует лишь сама для

себя, её видят только забредшие сюда случайно. Зарисовывай, фотографируй эту картину и всё

будет не то. Её истинного ощущения передать нельзя. Эта картина может существовать лишь в

единственной форме – в натуре.

– Да уж, сколько мяска там ходит… – вдруг сетует Митя, кивая в сторону, откуда они со страхом

пришли.

До Романа не сразу и доходит, о чём это он. Но, вспомнив округлённые глаза Мити,

прошептавшего слово «медведь», лишь усмехается про себя: да ладно уж – пусть себе

похрабрится.

Потом всю дорогу назад, особенно уже на велосипедах, придающих, как ни странно, ещё и

какую-то защищённость, Митя строит различные фантастические планы поимки чёрного медведя и

тут же посмеивается над собой.

– А черемши-то мы так и не нарезали! – стремительно несясь вниз по утоптанной тропинке,

пробитой по средине какой-то просеки, кричит Роман.

– Да на фига она тебе нужна?! – отвечает Митя. – Тебе же без неё ещё лучше!

И то верно! Никто никого не лишает права оставаться детьми.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Выезд!

Своего первого пожара Роман ожидает с трепетом. Без пожара ему уже просто никак нельзя,

поскольку он получает зарплату бойца пожарной охраны. Иначе эти деньги вроде как дармовые.

Кроме того, не побывав на пожаре, он остаётся новичком, а стаж работы растёт с каждым

дежурством. Не правильно это. Ведь наверняка же на первом выезде в чём-нибудь оплошаешь. Но

 

одно дело – ошибиться новичку, и другое дело – пожарному со стажем. Конечно, наслушавшись

разных историй про пожары и про всякие происшествия на них, Роман слегка мандражирует, но что

делать? Пожар нужен!

Впрочем, по выезду тоскуют все. Пожары возникают по разным причинам, однако ветераны

знают, что их приближение заметно по некоему изменению атмосферы в самой части. Сегодня с

самого утра эту атмосферу чуть встряхивает знакомый сварщик, ремонтирующий систему

отопления – пора уже готовиться к зиме.

– Ну что, пожарнички, – весело дразнит он их, – всё жрёте да спите?

Раньше, забегая к ним сыграть партию в бильярд, он на такие реплики не отваживался, но

сегодня-то он, в отличие от них, при деле – чего ж не подразнить? Каргинский от его наглости

немеет и свой отпор начинает с каких-то междометий и беспомощного всплёскивания бледными

костлявыми ладонями.

– А чего бы нам и не поспать? – рассудительно вплетает тут Митя. – Харч свой – из дома

приносим, и сон свой – чужого не занимаем. Нам и платят не больше нашей службы. А ты над

нами изгаляешься, пока у тебя ничего не горит. А загорит какой-нибудь курятник, так ты молиться

211

станешь на нас.

– Молодец Ельников! Отвесь, отвесь ему! – едва не подпрыгивая, воодушевленно восклицает

спасённый начальник, понимая, что лучше тут уже не ответить.

Эх жаль, что Каргинский не генерал, а то орден бойцу был бы обеспечен! Однако сам-то Митя

говорит это не наступая, а словно оправдываясь: без пожаров он тоже чувствует себя

неполноценным работником, и реплика сварщика звучит для него укором.

В любом случае всем кажется, что начало возможному пожару положено. Атмосфера

взбудоражена и требует выхода. Арсеньевич, вылезая со своей прямой ногой из-за доминошного

стола, несколько осаженного в пол, вдруг ни с того ни с сего заявляет:

– Пойду машину проверю. Что-то уж сильно тихо сегодня. Не иначе, выезд будет.

– Типун тебе на язык! – радостно отзывается Каргинский, прилепляя очередную костяшку к

длинной дорожке домино.

И не успевает ещё закончиться эта трёхчасовая партия, как телефон, молчавший с утра (его

даже несколько раз проверяли на исправность), разражается бодрой отрезвляющей трелью. Митя

тут же бросается к телевизору и полностью выкручивает звук. Рядом с телефоном сидит

Каргинский, и трубка, кажется, сама прыгает ему в ладонь.

– Пожарная часть. Дежурный слушает, – как и положено, докладывает он.

Не надо слышать того, что сообщается Каргинскому – достаточно видеть его лицо. Строгое и

официальное вначале, оно вдруг принимает некое воодушевлённое выражение, словно в ухо

через трубку вливается какое-то возбудительное горючее топливо. У Каргинского уже дрожат

пальцы, лежащие на столе, раздуваются ноздри, словно уже чующие запах дыма, глаза

перестраиваются, обретая орлиную мощную зоркость.

Сергей, который из-за простуженной спины обычно отстаёт от всех, влезая в робу, не

выдерживает первым. Тихо положив домино дырочками вниз, он на цыпочках, чтобы не шуметь,

бросается к своей робе и до момента, когда Каргинский с треском бросает трубку на чёрный корпус

старинного телефона, уже успевает натянуть брезентовые штаны.

– Тревога! – орёт начальник, будто не своим подчинённым, а всему посёлку Выберино и,

пожалуй, дальше – всему беспечно успокоенному миру.

Причём делает он это, вылетая из-за стола, почти одновременно впрыгивая в свой плащ и

нахлобучивая на голову железную каску, висевшую на гвоздике.

Затягивая ремень, он кидается к забытому звонку и давит кнопку, извещая начальника части,

ушедшего в кабинет на втором этаже, пожалуй, уже и без звонка услышавшего своего боевого

начкара. Тут же ринувшись в гараж, Каргинский грудь в грудь ударяется с возвращающимся оттуда

Арсеньевичем.

– Тревога! – перепутав все тона и тональности, орёт на него так, словно водитель в чём-то

провинился. – На выезд!

– Ну, а базлать-то чего так… Выезд, так выезд, а то уж я подумал, что война, – отвечает

Арсеньевич и, прихрамывая, спешит к машине – водители могут робу не надевать.

Пока начальник караула, как требует того инструкция, открывает ворота, Роман и Митя уже

сидят на своих местах во второй кабине, застёгивая ремни и последние пуговицы.

– Трогай! – кричит Каргинский, врываясь в кабину Арсеньевича, и тут же застывает,

уставившись в лобовое стекло, полностью перевоплотившись в движение машины, которая

вообще-то ещё стоит.

Двигатель гудит, но Арсеньевич спокойно и задумчиво смотрит в открытые ворота.

– А-а-а-а! – уже просто так, без всяких слов орёт Каргинский.

Арсеньевич медленно поворачивает голову. Это продолжается какие-то секунды, за которые

Каргинский едва ни в труху перегорает изнутри.

– Ты хоть охолони маленько, – советует водитель. – Что же, вторая машина тоже пойдёт?

Начальник караула, как кукушка из часов, выпархивает на подножку.

– Коржов! – уже просто истерически кричит он. – Второй ход в резерве! Оставаться у телефона!

– Так-то оно лучше, – соглашается Арсеньевич, – вот теперь поехали…

Тут же, скорее для бодрости духа и впрыска адреналина, Арсеньевич включает мощную

пожарную сирену, от которой, когда она вопит у тебя над темечком, кровь в жилах стынет досиня.

– Ну! – возбуждённо восклицает Митя, повернувшись к своему напарнику. – Сегодня тебя можно

поздравить с крещением!

Романа это напрягает ещё больше. В каске, в робе, туго перетянутой ремнём, в рукавицах – во

всей этой защищённости он ощущает в себе решимость действовать, с бычьей силой и упорством

ломиться куда угодно. Ему кажется, что этой своей ногой в жёстком сапоге он прошибёт стену и

всюду пройдёт насквозь, а кулаком в сухой облегающей рукавице собьёт или переломит любую

горящую балку. Его сердце колотится вразнос, а резкий тревожный рев сирены, ещё несколько раз

включаемый Арсеньевичем для предупреждения встречных и обгоняемых машин, едва не

выдёргивает это сердце наружу. У новичка мелькает подозрение: не слишком ли он смешон в

своём состоянии? Но так же напряжён и Митя, сжимающий под мышкой скрученный в бухту сухой

212

рукав с присоединенным стволом, который, как ясно помнится из наставлений Каргинского,

называется рукавом первой помощи. В некотором напряжении находится даже внешне спокойный

Арсеньевич. Про Каргинского же лучше смолчать. Звук сирены будит в каждом пожарном что-то

вроде того, что, по описанию классиков, будил охотничий рог в охотничьих собаках. Роману

кажется, будто вся его спокойно текущая жизнь оборвалась, подскочив куда-то выше, и

продолжается теперь на иной, более горячей яростной параллели.

– Скажи хоть, что тушить-то едем? Куда поворачивать? – спрашивает Арсеньевич перед быстро

приближающимся перекрёстком.

– Возгорание склада опилок у ТЭЦ! – отчеканивает начальник.

– Ну-у, – разочарованно произносит Арсеньевич и после перекрёстка, кажется, уже спешит не

так, как раньше. – Вот уж там-то мы повозимся…

– Главное – быстро локализовать очаг пожара, – решительно заявляет Каргинский.

– Ну а как же иначе? Это само собой, – иронично соглашается Арсеньевич.

Этот их краткий разговор успокаивает Романа, а больше всего почему-то слово «локализовать»:

все-таки, как ни говори, рядом опытные, бывалые люди.

Машину встречает начальник цеха – высокий, худощавый и седой. Он вовсе не напуган, как

можно было ожидать, а лишь озабочен. Не успевает он и рта раскрыть, как вылетевший из кабины

Каргинский расспрашивает его сам.

Горят опилки под широким шиферным навесом, называемым складом. Вчера под его сводами у

электромоторов работали сварщики и, видимо, обронили искры. Тлеющий огонь незаметно ушёл в

самый низ этой необъятной деревянной горы к транспортеру, который теперь уже заклинен

перегоревшей балкой.

Каргинский распоряжается поставить машину у специально предусмотренного здесь бассейна:

при таком пожаре воды предстоит перекачать целое море. Наготове уже два бульдозера, которые,

повинуясь жестам неистового пожарного, тут же с достоинством начинают наступление на опилки,

чтобы обнажить тот очаг пожара, который предстоит «локализовать». Неожиданно опилки перед

носом первого же трактора проваливаются, трактор резко стопорит ход, едва не завалившись в это

раскрывшееся огненное жерло, а потом благополучно спячивается. Хлестать воду в эту дыру нет

смысла: основной огонь, расходящийся по транспортеру, далеко внизу. Горящие опилки обычно

расталкиваются на свободное пространство, где их легче пролить водой. Зарывать тлеющий огонь

в новой куче недопустимо: так можно тушить бесконечно. Митя Ельников и Роман работают со

стволом. Роман, как подручный стволового, помогает Мите подтягивать и расправлять рукав.

Митя разочарован тем, что поработать с усердием и удовольствием здесь не получится.

– Не было пожара, и этот не пожар, – даже чуть виновато говорит он, передавая ствол новичку.

– Разве это пожар? Так себе – «выезд».

Теперь Роман продвигается дальше, туда, где дым гуще и минутами, при перемене слабого

ветерка, нельзя ни смотреть, ни дышать. Дым лениво обволакивает, глушит, усердно и старательно

выедает глаза. Тогда приходится опускаться на колени и, кланяясь ему, дышать около самой

поверхности, где тонким слоем остаётся чистый воздух.

Через полчаса около Мити и Романа появляется Прокопий Андреевич в какой-то особенно

нарядной форме, видимо, специально надетой по случаю пожара. Потоптавшись и посмотрев на

работу подчиненных, он уходит без всяких слов. Сразу же после него подлетает Каргинский – в

опилках и в саже с головы до ног. Только что, проверяя, нельзя ли подобраться к огню снизу, под

лентой транспортера, он, вооружённый фонарём, лазил туда прямо из бункера котельной и метров

через двадцать обнаружил, во-первых, дымящийся непреодолимый завал прямо перед собой, а,

во-вторых, то, что проход, в который он влез, узок настолько, что развернуться в нём для

нормального отступления нельзя. Вдобавок ему лишь теперь приходит на ум, что такой же завал

может внезапно образоваться и позади: кто знает, как распространяется огонь над транспортёром?

Одно это предположение заставляет пожарного забыть такое красивое слово как «разведка» и

вызывает взрыв и без того мощной его энергии. Советский транспортёр марки такой-то (Каргинский

вдруг забывает эту марку, которую только что специально уточнил у начальника цеха по случаю

составления протокола) оказывается как раз соответствующим его габаритам. Он очень энергично

отрабатывает в нём задом, и похожий на плотный поршень в своём, задравшемся на голову

плаще, тянет за собой дым, копоть и огонь. Выбирается он благополучно, правда, вобрав в себя

столько опилок, что они колючат даже в кальсонах. Из-за мысли об опасности, которой он только

что подвергался, все события приобретают для Каргинского куда более жёсткую трактовку, чем для

остальных спокойных пожарных. Теперь ему хочется непременно разобраться, из-за чьей

конкретно халатности тушение данного возгорания едва не оказалось сопряжённым с

человеческими жертвами. А конкретно: с возможностью такой нелепой жертвы его самого! И вот,

ещё раз проверив наряды на проведение сварочных работ в пожароопасных местах, отматюгав

одного руководителя за формальное отношение к этим нарядам, а другому посулив несколько лет

тюрьмы, он, как горячий метеорит продолжает носиться по объекту, потому что с опилками,

колючащими повсеместно, и целым ведром собственного кипящего адреналина успокоиться уже

213

просто никак не возможно.

Однако как ускорить тщательное методическое проливание опилок? Все, за исключением

начальника караула, спокойны. Трактористы же – основные здесь работники – обозлившись, что их

не подменяют на обед, и вовсе бросив в два часа дня свою рокочущую технику, отправляются в

столовую.

– Куда же эти дезертиры-то рванули? – озабоченно говорит Митя, видя, как трактористы

пружинящими шагами сбегают вниз по мягкому склону. Он хочет почесать затылок, но на руке –

жёсткая рукавица, а на голове – каска, и для того, чтобы хоть как-то добраться до затылка, Митя,

прищурив глаз, точечно колотит кулаком по каске. – Однако, – добавляет он, приняв вдруг

решение, как будто как раз от этого постукивания, – надо бы попросить их по-хорошему, пусть

 

поработают ещё.

Ковыляя мощными ногами, разработанными тренировкой на своём велосипедном мастодонте,

он легко настигает мужиков, но те лишь отмахиваются от него. Сконфуженно вернувшись, Митя

шмякается в опилки. От расстройства его тянет закурить и он начинает охлопываться ладоням,

чтобы обнаружить на себе дислокацию курительных принадлежностей. Все они спрятаны в

карманах форменных брюк под робой. Добираясь до них, Митя поднимается в полный рост,

расстёгивает и бросает ремень, снимает каску и куртку, потому что верхние брезентовые брюки на

лямках нельзя снять, не сняв куртки. Приходится, конечно, и штаны эти приспустить, чтобы

достичь, наконец, заветных карманов. Из одного кармана Митя вытаскивает газету, специально

сложенную гармошкой, и коробок спичек, из другого – круглую баночку из-под монпансье с табаком

(на дежурстве он почему-то курит табак, а не папиросы). Медленно, с предощущением

наслаждения, он заворачивает папиросу, подкуривает, затягивается газетно-табачным дымом и

застывает на несколько блаженных мгновений, забыв про огорчение никудышным пожаром.

Естественно, Каргинский не был бы Каргинским, если б не возник именно в этот живописный

момент, который, кажется, специально и подготовлен для его появления. Вообще-то, начальник

караула с подоткнутыми за пояс полами брезентового плаща нёсся к замершим бульдозерам, и его

чуть не хватило ударом, когда кроме тракторов с пустыми кабинами он увидел своего самого

образцового, самого дисциплинированного пожарного, который прямо на передовой стоит в

приспущенных пожарных штанах и курит самокрутку, завёрнутую, чего доброго, из святой

пожарной газеты! Сделав крутой визгливый вираж, Каргинский, как коршун, надвисает над Митей,

который с мокрыми, потными нитями волос, прилипшими ко лбу, стоит, сладостно прикрыв глаза.

От крика начальника, лишь чуть уступающего воплю пожарной сирены, Митины пожарные штаны

падают окончательно, и Митя не успевает их догнать. Выйдя из шока, Каргинский обкладывает

бойца, в общем-то, вполне цензурными но крепкими словам насчёт порядка, дисциплины и

авторитета работника пожарного дела, подрываемыми таким его непристойным видом. Митя

вообще не умеет ничего делать быстро, даже если очень старается, но тут, в вихре этого

словесного урагана, ему всё же как-то удаётся мгновенно упаковаться, при этом ещё и сохранив в

зубах драгоценную самокрутку.

– А трактористы где? – вспоминает, наконец, Каргинский и о деле.

– Обедать пошли…

– Обедать?! Как это обедать?!

Понятно, что совместить понятия «обед» и «пожар», Каргинский не способен. Снова взревев и

сразу переключившись на четвёртую скорость, он с такой мощью рвёт в столовую, что правая пола

плаща, с хлопком вырвавшись из-за пояса, шуршит о встречный стоячий и безразличный воздух.

Внизу, на земле, множество луж, и в прыжках через них Каргинский в своём суровом брезентовом

плаще похож на однокрылую птицу. И это даже странно – как же на одном-то крыле его не

переворачивает в воздухе?

Вскоре дожёвывающие обед, хохочущие трактористы возвращаются под его конвоем к

тракторам. Пообедать они уже успели так и так, да ещё и на знаменитого пожарного кадра

налюбовались во всей его красе. Сколько бы он на них ни кричал, бояться его нечего – у них своё

руководство. Судя по бушующей рассерженности пожарного начальника, трактористы могли бы

подумать, что эти пожары тот просто ненавидит. Но кем был бы наш замечательный Каргинский

без пожаров?

Опилки приходится проливать всем караулом по очереди до самого утра, и дело завершает

лишь новый караул на вторые сутки.

Теперь пожары Роману уже не кажутся такими страшными. Тем более, что для всех других

бойцов они просты и обыденны.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Краткое тепло

214

Смугляну выписывают в день первого пожара Романа. Возвращаясь из больницы с сумкой

вещей, она даже слышит, как по соседней улице несётся дерзкий, рвущий воздух, звук сирены. И

муж, причастный теперь к этим тревогам, воспринимается ей куда более знаочимо. Он навещал её в

больнице в день получения формы: сапоги, тужурка, галифе – всё было необтёршимся,

негнущимся, ярким, со случайными слежавшимися морщинами. В этом неожиданном облачении

Роман выглядел очень мужественно. Спуститься к нему Смугляне не разрешили, и она выбросила

из окна палаты на втором этаже порхающую бабочку-записку о том, что она любит его ещё

сильнее, что ей уже лучше и что скоро её выпишут. Глядя из окна, Нина чувствовала себя

бесконечно виноватой перед этим мужчиной уже не только за свою болезнь, но и за всё на свете: и

за его бесконечную, изнурительную работу, и за те деньги, оказавшиеся здесь невероятно

дорогими, и за то, что даже на эти трудные рубли здесь нечего купить. Но как, чем ему помочь?

Женщины из палаты посоветовали ей ездить за продуктами на соседнюю станцию, где расположен

вонючий целлюлозно-бумажный комбинат, отравляющий байкальскую воду несмотря на

протестующее визжание газет. Но ведь за двумя банками консервов туда не поедешь, а тяжёлую

сумку ей не поднять. Значит, и тут без Романа никуда. А если вместе с ним, то зачем она? Лишние

деньги на билет тратить? Чувства раздирают её на части. С одной стороны, она не может не

восхищаться мужем, но с другой стороны, её, привыкшую считать себя самостоятельной, угнетает

жёсткая зависимость от него. В родительском доме всегда главенствовала мать, и Нине трудно

привыкнуть к иному.

Утром, возвращаясь с дежурства, Роман гадает, дома Смугляна или нет. Жены так долго не

было там, что он даже привык к своей неприкаянности. Находясь в больнице, Нина выходила к

нему со слезящимися глазами, с лицом, расплавленным высокой температурой, обычно укутанная

от постоянного озноба сразу в два больничных халата. От её одеяния несло такой матёрой

больницей, как будто халаты стирались там не мылом, а лекарствами. Встретившись, Нина и

Роман обычно молча сидели на скамейке в вытоптанном, замусоренном больничном скверике.

Нормального разговора не выходило. Роман рассказывал о делах и планах, а Смугляна, думая, что

из-за больницы муж совсем остыл к ней, требовала признаний в любви, как будто эти признания

могли сами по себе усилить его чувства. Отвлечь её на что-нибудь другое не выходило. Другого

она просто не слышала. Роман понимал, что жена, конечно же, тысячу раз права в ожидании

ласковых слов, но эти слова, если он всё же вынужденно их произносил, получались такими

бесчувственными, что остывали и выветривались, ещё не долетев до её ушей. Нина от его

формальных признаний ещё более замыкалась и поджимала губы. Холодность свою Роман

объяснял лишь перегруженностью работой. Хорошо, если бы и Смугляна чуть повременила со

своими претензиями, потому что для их семьи куда важнее сейчас его работа, а не чувства. До

нежностей ли тут, если, приходя в голодную больницу с пустыми руками, чувствуешь совсем иное –

свою неполноценность и стыд? Если другим женщинам из дома приносят солёные огурчики,

варёную, ещё с паром картошечку, сало, яйца, молоко, то он мог осилить лишь банку какого-нибудь

томатного сока. Лишь во время работы у печника, когда Дарья Семеновна посылала Нине

вкусненькие свёртки, ему было легче.

Всякий раз, уходя из больницы, Роман будто освобождался на некоторое время от тяжёлого

душевного груза. Остановившись потом на мосту, он подолгу смотрел на течение чистой, как

жизненная истина, воды. Посёлок почти всегда выглядел мрачновато: застывшие синие горы, небо

с низким облачным потолком и эта вода – гудящая, массивная, излучающая холод. Жутко было

думать, что у людей этого посёлка так же мрачна вся их жизнь изо дня в день, из года в год…

Распахнув ворота и не увидев замка на двери, Роман улыбается сам себе: пока он был на

дежурстве, жизнь его хоть немного, да изменилась. И встречает она его чистым, помытым

крыльцом. С наслаждением скинув сапоги, не снимаемые целые сутки, Роман протрясает портянки

от опилок, стягивает носки и босиком по холодным, блестящим половицам идёт в дом, с

удовольствием обнаруживая чистоту и в сенях, и в комнате. Но тут уже и приметы, свойственные

жене: одна её туфля валяется на боку, другая – вверх каблуком, кухонный фартук висит на оконном

шпингалете. Ну, да уж ладно, ну, да ладно уж…

Смугляна возится на кухоньке – только что поднявшаяся, мило припухшая ото сна, с румянцем

на щеках. Подхватив на руки, он кружит её по пустой избе, но, спохватившись, что запачкает,

отпускает. У Нины светятся глаза: после тусклых больничных свиданий этот его сильный, но

ласковый порыв не может не взволновать.

– Ты же голодный, – заботливо говорит она. – Хочешь суп из деликатеса?

– Из утки! Конечно! Очень хочу!

– Откуда ты знаешь, что из утки?

– Так другого деликатеса в магазинах нет.

– Я вчера сварила. Надо только подогреть.

«Ух, какая молодец, какая заботливая», – радостно думает Роман. Приятно ощущать такую

помощь. Ведь сейчас пришлось бы думать, что где взять, чего поесть. Он приносит дрова,

разжигает печку, ставит на плиту ведро колодезной воды: нужно помыться. Ожидая, пока вода

215

согреется, они присаживаются перед дверцей оживающей печки.

– Не боялась одна ночевать?

– Было немного… с вечера. А потом вспомнила тебя и заснула. И за всю ночь, кажется, не