Navium Tirocinium

Tekst
Autor:
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Архиепископ Сент-Эндрюс, насупившись, молча кивнул головой и сэр Фулартон, поклонившись, покинул его тайную комнату с гордым видом человека, выполнившего ответственейшее поручение. А примас остался в раздумье: «Ох уж, не нравится мне этот тайный приезд Джеймса под покровом ночи, когда всем добропорядочным людям полагается отдыхать от дневных трудов. Какие ещё мысли пришли в голову моему амбициозному брату? Вероятно, опять строит некие авантюрные планы, коим как обычно мне приходится противопоставлять доводы смиренного разума, дабы умерить его чересчур честолюбивые и далёкие от благочестия порывы. А коли он хочет сохранить в тайне нашу встречу, значит, так и есть – намерения его не совсем чисты». Примас вздохнул и с помощью серебряного свистка призвал патера Фушье…

А тем временем Фулартон, выйдя во двор, направился в трапезную, бормоча по дороге:

– Тьфу! Проклятые паписты! А этот Сент-Эндрюс! Перед Богом, говорит, все равны. Наверное, досадно ему, что брат-то его Джеймс унаследовал и титул и богатство, хоть и младший, а он, Джон Гамильтон – всего лишь бастард, и поднялся-то до вершин власти благодаря брату же… А взять патера этого, французишку набожного! Всё рот мне затыкал. Устроился прихлебателем у примаса, а сам других учит, как жить надобно. Ничего, вот разгонят их монастыри, как в Англии сделали, по-другому птички в рясах запоют. По-шотландски говорить надобно, чтоб всё понятно было, а не на латыни учёность свою показывать… Ну, хорошо, регент уже на нашей стороне – не зря я ординарцем при нём состою. Пускай теперь постарается, и речами своими витиеватыми брата-церковника к нам приманивает.

Ординарец Джеймса Гамильтона вошёл в трапезную и зычно кликнул:

– Эй, Фергал! Кухонная твоя душа.

На зов из примыкавшей к трапезной кухни вынырнул юркий повар – монах на вид лет около двадцати пяти, коренастый, невысокого роста. Его рябая физиономия пылала негодованием касаемо того наглеца, кто посмел столь непочтительным образом отвлечь его от сакрального действа – приготовления трапезы для монастырской братии. Однако, узнав зовущего, кухарь сменил гнев на милость, и более того, лицо его расплылось в самой очаровательной улыбке, которую вполне можно было бы принять за искреннюю, если бы не настороженный, колючий взгляд её обладателя.

– Ах, это вы, сэр Фулартон из Дрегхорна! Доброго вам здравия, да благословит вас Господь, пресвятая дева Мария и все святые угодники! – воскликнул повар, как и все монахи наученный щедро раздавать благословения, после чего обвёл взывающим взором стены трапезной, где из ниш строго взирали каменные изваяния этих самых великомучеников. Взгляд монаха преисполнен был такого благочестия и смирения, что, казалось, статуи святых должны были не иначе как закивать в подтверждение искренности слов монаха.

Однако, в итоге подобные воззвания и благословения оставили равнодушными изваяния в нишах и, похоже, мало подействовали и на Фулартона из Дрегхорна, ибо первые молча взирали, а второй бесцеремонно уселся во главе длинного стола на место, предназначенное для настоятеля, и заявил самым беспардонным образом:

– Пичкай этими восхвалениями своего приора, любезный монашек. А мне принеси-ка лучше доброго вина да яств, каковые расхваливал французский патер… Смею покорно надеяться, вы не прочь, святой отец, – и не наложите за то на меня епитимью, – что я называю вас Фергалом, а не отцом Галлусом? Ха-ха-ха!

Продолжая задушевно улыбаться, монах исчез в кухне. Когда через некоторое время он вернулся и расставил блюда вокруг гостя, Фулартон спросил:

– Скажи-ка, приятель, нет ли каких новостей для меня? Не бродят ли крамольные мысли среди братии, и верно ли исполняет свой долг отец-настоятель?

Монах оскалился и ответил любезным и слегка вкрадчивым тоном:

– Что вы, сэр! Наши монахи кротки как ягнята, а приор правит ими подобно пастуху, посохом понукающему своё стадо.

– А почему ты мне не говоришь, что к вам пожаловал архиепископ Джон? – спросил ординарец, хмурясь. – Не за то тебе платят, чтобы ты забывал сообщать о таких важных вещах!

– Тише, тише, прошу вас, сэр, брат Томас может услышать, – сказал повар, опасливо оглядываясь на ведущую в кухню дверь. – Так вы же и не спрашивали про примаса! Но раз вы упомянули патера Фушье, то я догадался, что вам, должно быть, обо всём и без меня уже известно. Так оно и есть – его высокопреосвященство только утром-то и прибыл, во время мессы. Вот мне и приходится помимо похлёбки для братии, ещё и кушанья для архиепископа стряпать, – и монах испустил тяжкий вздох, а улыбка на его лице сменилась печальным выражением.

– Ну-ну, не грусти, монашек, – подбодрил его Фулартон. – Может, скоро твое иночество-то и закончится, как знать. Хотя тебе, должно быть, и так неплохо здесь живётся, а? Пока же продолжай быть тут моими очами и ушами, с чем ты небезуспешно до сих пор справлялся. И какая же удача, что я повстречал такого смышлёного монаха в Эдинбурге в доме архиепископа… А что, больше тебя туда не приглашают?

– Нет, сэр Фулартон, – грустным голосом ответил повар. – Видимо, примас в моих услугах более не нуждается. Ходят слухи, у него какой-то новый иностранный лекарь объявился, некий итальяшка по имени Кардано.

– Ну, не стоит переживать по этому поводу, Фергал. Зато в твоих услугах нуждается больший, нежели примас, – многозначительно сказал ординарец. – А теперь сделай милость – не порти мне ужин своим нытьём и возвращайся к стряпне на кухню.

Повар ушёл, а Фулартон из Дрегхорна продолжал с жадностью уничтожать свою еду, обильно запивая её прекрасным французским вином из монастырского подвала.

Глава II

Учитель и ученик

Впрочем, ещё на двух человек призыв набата к вечерне, не возымел своего повелевающего действия. Они продолжали неспешно прогуливаться бок обок и мирно беседовать под тенистыми ветвями платана в большом монастырском саду.

Один из собеседников являлся иноком сей обители. Его невысокую и непрочную фигуру облачала ряса из тёмной шерсти, подпоясанная ремешком из оленей кожи; узкие плечи укрывала белая пелерина с прикреплённым к ней чёрным куколем, который был откинут назад и длинный его хвост опускался почти до самой земли.

Дуновения ветерка время от времени теребили остатки седых волос на висках святого отца, равно как и опускавшуюся до самого пояса белую бороду. Судя по её длине, можно было судить о привилегированном положении монаха в обители, ибо по канонам ордена бенедиктинцев того времени бороды инокам были не положены и сбривались как правило каждый месяц, а церемония эта была далеко не очень приятным занятием, принимая во внимание несовершенство бритвенных приспособлений того времени. (Говорят даже, что в монастырях обычай петь псалмы во время этого действа ввели с целью заглушить вопли обриваемых иноков). Поэтому вполне можно понять, почему позволение носить бороду благостно воспринималось теми редкими монахами, на кого оно снисходило, и считалось значимой привилегией. Хотя лицо монаха, испещрённое мелкими морщинами, и несло на себе печать прожитой долгой жизни, но нём не было заметно и толики того выражения безысходной усталости, присущего очень старым людям. Наоборот, казалось, лик старца был озарён какой-то исходящей изнутри энергией, выражавшейся в его безмятежном, умном взгляде и благожелательном выражении его лица. В смотревших из-под густых седых бровей глазах, конечно же, давно уже не сверкал блеск и азарт молодости, но зато лучились накопленные прожитыми годами мудрость и знания.

Можно сказать, что полную противоположность старому монаху являл его компаньон, обладавший как разительным преимуществом в возрасте, так и более привлекательной наружностью. То был стройный юноша, на вид не больше девятнадцати-двадцати лет, шести футов росту, с тёмными слегка вьющимися ничем непокрытыми волосами. То, что он не принадлежал к благочестивой братии этой обители, можно было понять по вполне мирскому одеянию, скромному и аккуратному. Костюм юноши состоял из камзола из серой шерстяной ткани и таких же штанов, поверх которых был наброшен тёмно-синий плащ без отделки, подпоясанный широким ремнём с висевшей на нём кожаной сумочкой, в каких в то время школяры обычно носили свои ученические принадлежности; чёрные рейтузы обтягивали мышцы ног, давая наглядное представление об их крепости, а сандалии из оленьей кожи делали лёгкую поступь ещё более мягкой и неслышной.

Впрочем, внимательный наблюдатель заметил бы, что совсем простой костюм молодого человека явно разнился с его манерой держаться, благородным взором и прямой осанкой. Несмотря на неспешность ходьбы, упругость шагов и завидное соотношение между размером плеч и талии свидетельствовали о натренированности молодого тела. Лицо юноши, весьма приятное на вид, тем не менее, мы не рискнули бы назвать чересчур красивым или невероятно мужественным. Но вместе с тем высокий лоб, открытый, добрый и даже чем-то простодушный взгляд его живых зеленоватых глаз не могли не вызывать безотчётную симпатию или, по крайней мере, располагать в его пользу. Действительно, он более походил на с любопытством вступающего в жизнь наивного мальчика, чем на взрослого юношу, успевшего познать уже суровую действительность бытия. С почтительно склоненной головой молодой человек внимал своему убелённому сединами собеседнику.

– На твоём лице я вижу радость, – рёк старый монах, – причиной коей, должно полагать, является предвкушение возвращения в отчий дом. Но вместе с тем лик твой затемняет облако грусти и смущения. Что же печалит тебя, юноша?

– Вот уж верно, мой добрый наставник, от вашего мудрого взора ничто не укроется, – ответил молодой человек. – Действительно, так оно и есть! Я прямо-таки ликую при мысли, что вновь окажусь среди так любимых мест моего детства, опять буду вдыхать пахучий воздух вековых лесов, укрывающих холмы и ущелья вокруг нашего замка, любоваться спокойной гладью озёр в окружении высоких утёсов и манящих горных вершин, наблюдать за полётом беркутов высоко-высоко в небесах и слушать завораживающее вечернее пение девушек в Хилгай на мелодичном гэльском наречии, которое вызывает столь тёплые воспоминания о моей бедной матушке… А печально мне оттого, что должен буду скоро расстаться с вами – самым мудрым и добрым человеком на этой земле, соблаговолившему так многому меня научить. К тому же мне кажется, что для вас, отец Лазариус, наше прощание едва ли представляется таким уж радостным событием. А посему я и чувствую себя как будто виноватым.

 

– Что поделаешь, Ронан! – сказал старик, не в силах подвить тяжкий вздох, после чего, однако, продолжил более ровным голосом: – Наше земное бытие состоит из встреч и расставаний, радостей и печалей. Оно подобно переменчивому небосводу, на котором то сияет солнце в безоблачной синеве, то тяжёлые тёмные тучи превращают день в ночь… Но пусть нас утешает сознание того, что праведные души снова встретятся на небесах и уже никогда не расстанутся… Однако ты заблуждаешься, ежели полагаешь, будто предстоящая наша разлука ввергнет меня в уныние, кое на самом деле происходит у людей от неверия в промысел божий и непокорства его воле. Напротив, моё сердце уже преисполнено благодарностью Вседержителю… и радостью за того, кому он сподобил меня передать большую часть моих скромных познаний; должно быть, так душа отца – хоть мне и неведомы истинные родительские чувства – проникается разом и ублаготворением за выполненный долг, и ощущением счастья в тот самый миг, когда он отправляет своё чадо в плавание по океану жизни, благоразумно снабдив его всем необходимым в этом долгом и полном опасностей путешествии… За это время я действительно сильно привязался к тебе и мою душу посетили земные чувства, неведомые ей дотоле, ибо должно мне признаться, что я полюбил тебя как родное дитя. Да простит меня лорд Бакьюхейд, что я дерзаю называть тебя своим сыном.

– Так ведь так оно и есть!– воскликнул молодой человек. – Вы же мой духовный отец… и к тому же учитель и наставник во многих науках. Ежели батюшка заботился о воспитании моего тела и укреплении духа, то вы взрастили мой разум и пестовали душу.

Монах, чуть смущённый восторженными юношескими дифирамбами, посмотрел с укором на молодого ученика и молвил наставительным тоном:

– Чти отца своего превыше прочих твоих учителей! ибо кто, как не он вдохнул в тебя изначально жизнь и направляет затем стопы твои по первым тропам бытия.

– Да-да, вы правы, святой отец, – согласился юноша. – Ведь именно благодаря моему родителю я познакомился с таким замечательным человеком, как вы, отец Лазариус. Мой батюшка сильно переменился после Пинки, на что, вероятно, повлияло его невероятное избавление от смерти в том кровавом месиве. И если до того он прочил мне пойти по его стопам и стать воителем, то после той, последней в его жизни битвы, он необъяснимым образом поменял свои намерения относительно моей будущности и отправил постигать науки под наставничеством учёнейшего из всех монахов.

– То была воля Божья, сын мой! – сказал монах и после краткого молчания задумчиво изрёк: – Ибо тебе не предначертано создателем участвовать в убиение себе подобных.

– Интересно, а какое же мне суждено предопределение, отец Лазариус? – поинтересовался юноша. – Расскажите, прошу вас. Всем в монастыре ведомо о ваших чудесных способностях, и о вашей прозорливости.

Старец лишь покачал головой и с кроткой улыбкой ответил:

– Братия чересчур преувеличивает и часто превратно истолковывает мои умения. Я всего-навсего монах, который, быть может, чуть более чем остальные прочёл мудрых книг. Но умоляю тебя, хоть ты пожалей мои седины и не причисляй твоего учителя к астрологам-шарлатанам, предсказывающим судьбу по движению планет. Подобные горе-прорицатели утверждают, что якобы regunt astra homines {Звезды управляют людьми (лат.)}. Тем самым они отвергают божественный промысел, ставя себя в один ряд с еретиками и богохульниками, и всего лишь обманывают простаков ради своей ненасытной корысти. А по моему разумению, Deus regat populum {Бог правит людьми (лат.)} И именно к его помощи надо взывать смертному в мгновенья трудностей и отчаяния… Я же тебя обучал наукам истинным, кои даны Богом в помощь людям, наиболее усердным и прилежным, дабы те лучше познали окружающее нас бытие и смогли извлечь для себя и своих ближних из того пользу. Обогащай ум свой познаниями, но не для своего лишь удовольствия, а применяй их во благо людей, делись им – иначе знания станут для тебя пустым бременем, или даже могут отравить твою душу, запалив в ней пламя порочных страстей.

– Это уж верно, как нелегко мне было науками овладевать, – подтвердил Ронан, пропуская последние слова старика, и возвёл очи горе, как бы призывая небеса в свидетели. – Вспомните-ка, как я корпел над умными книгами, что вы мне давали. А сколько чернил перевёл, бумаги перепортил и сколько перьев поломал ваш ученик, покуда не овладел и стариной латынью, и греческим и теперешними чужеземными языками!

– Умение понимать людей, в других землях рождённых, и доносить им твои мысли есть великое благо, отобранное Богом у людей за их дерзостное желание возвести башню до самых небес, как говорит нам Библия, – с благодушной назидательностью молвил монах.

– Как же! Я хорошо помню то место в писании, где говорится про вавилонское столпотворение, – согласился Ронан и спросил наивно, но с хитрым огоньком в глазах: – Так неужели же можно и в самом деле построить башню до самих небес? Вон в Стёрлинге, замок на какой высоченной скале стоит, а до неба ему все равно, что от кротовины до шпиля вот этого храма, – и юноша поднял взор на уходившую ввысь кровлю готического собора.

Лазариус улыбнулся в ответ:

– Нет, сын мой. В священном писании об этом написано иносказательно. А толковать надобно так: ибо люди дерзнули уподобиться самому Богу, за то и были наказаны; и теперь, дабы понимать друг друга, им надо приложить немало сил, чтобы овладеть чужестранными языками.

– Ну, языки некоторые я уже одолел, – довольно заявил юноша, радуясь, что своим ребяческим вопросом смог вызвать улыбку у старца. – А ещё уйму этих формул мудрёных математических, благодаря которым на земле всё счёту поддаётся!

– О, математика – одна из древнейших наук, которая была на высоком уровне уже в античные времена, – с почтением к этому предмету сказал Лазариус. – И хотя не всем она подвластна, но тебе Господь ниспослал великую к ней даровитость.

– А философские трактаты, а Scholasticus {схоластика (лат.)}, которые развивают быстроту мысли и гибкость мышления! – юноша продолжал увлечённо перечислять науки, которыми его обучал монах.

– Однако же не забывай, что они не только учат рассуждать правильно, но и показывают единение Бога и науки, и истинный путь к познанию, – наставительно заметил учёный монах. – Ибо высшее воззрение на главные виды наук может даваться лишь в солнечном свете божественной истины. Помни, сын мой, что наука, хоть направляется на общее, но предметом своим имеет не общие понятия сами по себе, а вещи, которые мыслятся при их посредстве, за исключением, быть может, логики. Не забудь, что scientia est assimilatio scientis ad rem scitam {наука существует, если дух уподобляется содержанию знания (лат.)}. Думается мне, что теперь-то ты, верно, можешь считать себя одним из учёнейших школяров по эту сторону Твида.

– А всё благодаря вам, отец Лазариус!

– Тебе надлежит благодарить, прежде всего, Господа Бога нашего за то, что он удостоил тебя такими дарованиями и прилежанием в учёбе. Но остерегись возгордиться своими познаниями! – в голосе монах слышались нравоучительные нотки. – Именно по воле божией ныне тебе больше ведомо о том, как устроен мир и по каким неподвластным людям законам всё в нем проистекает.

– Это уж верно! Да я прежде, к примеру сказать, и не задумывался, насколько сложно устроено мироздание. Скажем, чем руководствуются небесные светила и звёзды, выбирая траекторию своего движения, почему солнце поднимается из-за лесистых холмов Очил {горы в районе Стёрлинга}, а исчезает за дальними горами по ту сторону Лох-Ломонда {озеро к северу-западу от Глазго}? Но благодаря вам я постиг научные труды Николаса Коперника и знаю теперь, что наша Земля вместе с другими планетами вращается вокруг Солнца, а не наоборот, как я прежде-то думал, да к тому же и вокруг своей оси!

– О, юноша! То действительно был один из самых великих манускриптов, который мне когда-либо приходилось переписывать! {Речь идет о Commentariolus, рукописи, написанной великим учёным за 40 лет до описываемых событий}. Позднее эти мысли были изъяснены великим астрономом в книгах De revolutionibus orbium coelestium, кои были приобретены благодаря щедрости нашего лорда-аббата и хранятся в монастырской библиотеке.

– Да я же их все и прочёл! По вашему доброму совету, – радостно воскликнул Ронан.

– Ну, в астрономии ты теперь силён, юноша, как впрочем и в других науках… Как же ты собираешься распорядиться дальше своей судьбою, Ронан, – поинтересовался монах и добавил: – и своими познаниями?

– Хм… – на мгновенье задумался юноша. – Всё зависит от воли моего непредсказуемого родителя. Однако я вряд ли смогу забыть всё то, над чем корпел долгие месяцы. У меня, право, нет никаких оснований сожалеть о проведённой здесь поре. И я должен быть только благодарен моему отцу, что он именно так распорядился моим временем, которое до того я проводил, как мне сейчас кажется, бездумно в беззаботных ребячьих забавах. А вы, отец Лазариус, как вы желаете провести… – Ронан смущённо запнулся.

– Ты хотел, вероятно, спросить, как я желаю провести последние годы моей жизни?.. Да-да, не прячь твой сконфуженный взор. Ты всегда был честен и меня не обижает прямолинейность твоего вопроса, ибо она проистекает от чистоты твоей души… Мне и впрямь долженствует глядеть правде в глаза. Я уже стар в летах и слаб телом, чтобы продолжить моё пилигримство по миру. К тому же многие государства на континенте уже захлестнула волна реформистской ереси. Все устои религии рушатся, у людей, подстрекаемых антихристами-кальвинистами, поднимается рука на монастыри, церкви и на христианские святыни. И в этой стране тоже уже пробиваются и даже начинают плодоносить ростки зловредной ереси. А наши прелаты вместо наведения порядка в церковном устройстве, где царят стяжательство, алчность и праздность, когда монастыри, а особенно превратившиеся в землевладельцев аббаты богатеют, а народ недоумевает, видя как слова церковников расходятся с делом, – Лазариус тяжко вздохнул,– вместо борьбы с чумой изнутри дома своего, мы всё больше и больше посылаем еретиков, так называемых протестантов на костёр, – с возрастающей досадой продолжал речь обычно спокойный Лазариус. – Всё более число вельмож и сановников оставляют ложе католичества и используют еретические вероучения ради достижения своих честолюбивых и корыстных целей.

Ронан смотрел на старца с широко открытыми глазами, в которых читалось недоумение.

– Отец Лазариус, я никогда не слышал от вас подобные речи! – воскликнул он.

– Не хотел потому что я бередить твою душу беспокойными думами. Но лучше уж я подготовлю тебя к борьбе с искушениями сейчас. Дабы пройти по дороге жизни как настоящий благочестивый христианин и приверженец правоверной католической церкви, тебе должно научиться отделять зёрна от плевел…

Надо признаться, однако, что последние экзальтированные фразы Лазариуса молодой человек хотя и слушал с почтительным уважением, но они не нашли в его сердце заметного отклика. Ибо, во-первых, он находился ещё в том возрасте, когда жажда жизни и юношеский максимализм оставляют зачастую без должного внимания наставления умудрённых опытом стариков. А во-вторых, у Ронана абсолютно не было тяги к теологии, равно как и философии. Юноша любил и уважал Лазариуса, хотя иногда и пытался спорить с ним. Но то были скорее попытки развязать полемику, чтобы научиться выражать свои мысли в правильном обрамлении и последовательности. Монах только поощрял такие упражнения в логике и риторике. Но на теологические темы Ронан старался не перечить старому человеку, побывавшему за свою долгую жизнь не в одном монастыре Европы и обогащённому знанием не только Библии, которую он знал почти наизусть, но и трудами теологов и философов как того времени, так и античности.

Еще долго длилась прощальная беседа монаха Лазариуса и молодого Ронана в саду аббатства Пейсли в начале осени 1552 года от рождества Христова. Мы будем приводить здесь летоисчисление в привычном для читателя виде, хотя, по правде говоря, в то время было принято ещё часто вести счёт не от рождества Христова, а от момента сотворения мира, что встречается во многих хрониках и летописях того периода. В этом случае надо было бы сказать: «…начале осени 5516 года от сотворения мира».

Прошёл срок, чуть более трёх лет, о котором уславливался барон Бакьюхейд, отец Ронана с аббатом Гамильтоном, коего мы встретили в первой главе, и который давно уже был примасом шотландской церкви и звался архиепископ Сент-Эндрюс. Это время юноша провёл в пределах аббатства Пейсли, где он вёл аскетическую жизнь наравне с монахами-бенедиктинцами и лишь пару раз наведывался домой на денёк-другой. По много часов в день он проводил с пожилым монахом-наставником, который обучал его сначала чтению, письму и разговору – причем не на родном языке, ибо грамоте юноша был обучен ещё в детстве, но на иных, имевших хождение в Европе 16-го века языках, а также латыни и греческому, а потом и другим наукам. Почти всё было необычно и интересно для Ронана: метафизика, математика, логика, астрономия. Лишь философские идеи и теории давались ему с трудом. Видя отсутствие склонности у своего ученика к теологии и философии, монах-учитель не стал сильно углубляться в общие науки, более уделив времени точным наукам, стараясь как можно больше познаний передать юноше.

 

А учёность старца была воистину исключительная. Лазариус, побывавший в молодые свои годы в монастырях не одной страны и даже одно время читавший богословские лекции в парижском университете, был настоящей кладезью знаний, собранных по крупицам и впитавшихся его проницательным умом в обителях Франции, Италии и Священной империи – ибо в средневековье монастыри как раз и были сосредоточием огромного числа архивов, манускриптов и трактатов. Во времена, когда печатное дело стало едва зарождаться, именно монахи просиживали днями и ночами, переписывая различные рукописи и манускрипты. Обыкновенно это были теологические труды, но попадались среди них и трактаты о природе, астрологии, метафизике и алхимии. Именно такие работы были семенами, упавшими на плодотворную почву пытливого интеллекта Лазариуса.

Возраст, однако, не позволял ему более путешествовать, а пребывание в шумной и суетливой французской столице, в университете которой монах читал теологию, начало досаждать. Весёлая беззаботность молодых богословских школяров тяготила старящегося бенедиктинца, ибо таков был монашеский орден, к которому он принадлежал последнее время. Учёному монаху захотелось спокойного уединения вдали от сумятицы мирской жизни. На счастье, одним из студентов, посещавших богословские лекции Лазариуса в Сорбонне, был его соотечественник, Джон Гамильтон, представитель одного из влиятельнейших и богатейших семейств Шотландии. Монах, узнав о его рукоположении в священный сан и скором возвращении в шотландское королевство, поздравил своего ученика, благословив того на служение истинной религии, и смиренно испросил его благодетельной помощи в возращении на родину, где монах собирался провести остаток своей жизни. Джон Гамильтон, будучи уже аббатом Пейсли, хотя и находился во Франции, изучая теологию и познавая таинства других наук, благосклонно отнёсся к просьбе своего лектора-соотечественника. К тому же Гамильтон был не прочь украсить братию своей обители таким светочем богословия, каким являлся пожилой монах-лектор. Таким образом, Лазариус вернулся на родину и обосновался в аббатстве Пейсли к югу от реки Клайд и недалеко от города Глазго, где он был дружелюбно встречен остальной братией. Тем паче, что ему покровительствовал сам аббат, Джон Гамильтон. Но не только благоволение аббата к старому монаху вызывало уважение к нему со стороны остальных иноков. По большей части они полюбили его за добросердечие, простоту, глубокую мудрость и в тоже время кротость нрава. А удивительную проницательность отца Лазариуса, которая была плодом долгой жизни и многолетних странствий, монахи суеверно принимали за данную ему богом прозорливость.

Ещё большее почитание среди братии ему принесли несколько удивительных случаев. Да и взаправду, порой трудно было поверить в вещи, казавшиеся сверхъестественными. Как, скажем, упавшая на землю отставшая от своей стаи обессиленная ласточка, после четверти часа пребывания в тёплых ладонях Лазариуса могла снова подняться ввысь и возобновить свой путь на юг? Почему на засохшем в монастырском саду кусте орешника после молитвы монаха снова распустились зеленые листья? Монахи смотрели на такие события с суеверным благоговением и вопрошали старца, как он это делает, на что Лазариус скромно ответствовал, что всё свершается по велению всемогущего Бога, и что сильная вера и душевная доброта могут творить чудеса. Недоумевающие иноки не могли поверить в такое бесхитростное истолкование Лазариусом этих случаев и сравнивали старца со святым Мунго, который, как известно, за много столетий до этого совершал подобные чудеса, кои даже запечатлены в гербе славного города Глазго.

Джон Гамильтон, аббат Пейсли, когда-то в свои нечастые посещения монастыря любил побеседовать с Лазариусом на богословские темы. Он чтил мудрого монаха и не раз советовался с ним по религиозным вопросам. Ибо в то время всё большее беспокойство вызывало у служителей святой церкви быстрое распространение реформаторских идей, считавшихся ими самой ужасной ересью. И Гамильтон не прочь был послушать мудрого старца, который был верным адептом католической веры, и посоветоваться с ним. Однако такие встречи становились всё реже и реже, поскольку со временем круговерть политической жизни настолько закрутила Джона Гамильтона и вознесла к таким вершинам власти, что возможностей часто посещать аббатство Пейсли уже не было, потому как большую часть времени ему приходилось проводить теперь при дворе и участвовать в решении многих государственных вопросов. Реформаторски настроенные дворяне и сановники считали очень важным привлечь Джона Гамильтона в свои ряды, для чего прикладывали немало усилий, и для этого даже переманили на свою сторону регента, дабы тот попытался «вразумить» брата. Но если иногда в душе аббата Пейсли и зарождались сомнения, и твёрдость его убеждений пошатывалась, то после встреч с Лазариусом он укреплялся в своей вере как никогда. Если протестантские проповедники были знамениты своим суровым красноречием, то старый монах своим негромким голосом мог логически доказать ошибочность реформаторства и утвердить Гамильтона в незыблемой правоте католической веры. После убиения кардинала Битона Джон Гамильтон сделался примасом шотландской церкви, и новые государственные и церковные заботы заставили его почти забыть о своём родном аббатстве, оставив его на попечение настоятеля, и облик Лазариуса мало-помалу был вытеснен из памяти этого государственного мужа.

О том, что примас помнит о его существовании, Лазариус узнал из письма, переданного ему отцом-настоятелем около трёх с половиной лет назад, в котором архиепископ просил своего старого учителя и советника заняться образованием некоего Ронана Лангдэйла, сына «верного сторонника единственно верной католической веры и истинного шотландского патриота» барона Бакьюхейда. Поначалу Лазариус не очень привлекало предложение стать учителем молодого дворянина. Но когда настоятель по предписанию архиепископа освободил монаха от всех повинностей, кои заключались главным образом в ведении монастырской летописи, помощи настоятелю в написании разных писем и ведении счетоводной матрикулы, инок согласился.

Познакомившись с юношей, старому монаху нетрудно было тотчас увидеть открытость и прямолинейность его характера, представлявшего собой сплав прямо-таки детской наивности и любознательности с одной стороны, а с другой – развитости и живости мышления, хотя и не обременённого ещё глубокими познаниями и жизненным опытом. Неподдельные почтительность и уважение юноши, проявляемые им к старому монаху, пытливость ума и жажда новых знаний вызвали у Лазариуса симпатию. Не удивительно поэтому, что скоро он сильно привязался к своему ученику. А честность Ронана, его прямодушие ещё более укрепляли тёплые чувства, которые монах начинал испытывать к своему подопечному. Как бы то ни было, через полгода эти чувства переросли почти в отцовские, неведомые дотоле Лазариусу. Порой он сам удивлялся тому, что испытывала его душа по отношению к ученику. Старец искренне радовался успехам Ронана в обучении, а когда у того что-то не получалось, Лазариус терпеливо объяснял юноше тайны наук. Благо способности молодого Лангдэйла были таковы, что ему редко требовалось многократное повторение для усвоения урока.