Za darmo

В пограничном слое

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Многие коренные жители нашей деревни знали Марата Михайловича, поскольку либо они сами, либо их дети в старших классах учились у него. В соседней с нами деревне школа была неполной средней, и потому ребят в большой лодке летом перевозили через залив водохранилища шириной в два километра (зимой они переходили по льду), а дальше шли лесом и шоссе еще километров пять или шесть до школьного здания. Школьных автобусов в ту пору не то что не было – о них никто даже и слыхом не слыхал. Впервые я зашел в гости к Марату Михайловичу, когда по какой-то надобности должен был на пару дней вернуться из деревни в Москву. До отправления поезда по расписанию оставалось еще много времени. Он меня узнал, встретил с искренней радостью, и мы проговорили с взаимным удовольствием до той поры, когда надо было идти на станцию. Прощаясь, я пригласил его к нам с Мариной в деревню, и он обещал. На станции меня ожидал большой конфуз. Без всякого шума железнодорожное начальство изменило расписание и перенесло отправление поезда на час вперед. Следующий поезд отправлялся в Москву через день. Как я выяснил, единственным способом добраться до Москвы поскорее был автобус Весьегонск – Тверь с пересадкой на другой автобус или электричку до столицы. Автобус уходил в пять часов утра. Я прикинул, что делать. Возвращаться в деревню ради того, чтобы в два часа ночи отправляться из нее обратно, не имело смысла. Да если бы я и вернулся на берег, то кто бы меня перевез? Надеяться на случайную лодку, в которой кто-то поедет на тот берег, было глупо, а кричать и размахивать руками еще глупее – за два километра зова никто не услышит, да и маханий не увидит, перед деревенскими домами там были заросли или лес. Вторая проблема заключалась в том, что денег на два автобуса у меня с собой не было. И я решил идти обратно к Марату Михайловичу в надежде, что он меня выручит деньгами и ночлегом. И он действительно принял во мне участие, без разговоров одолжил мне нужную сумму и сказал, что я могу переночевать в доме, который его жене Нине Ефремовне достался от ее родителей. Это было дальше от станции, но выбирать не приходилось. В тот день Марат Михайлович чувствовал себя неважно – болело сердце, и Нина Ефремовна, не слишком довольная тем, что на их головы свалился незваный гость, проводила меня к своему наследственному двухэтажному дому, который перед наполнением Рыбинского водохранилища был перенесен из поймы Мологи на запад, вверх, и показала, где я могу лечь спать, согреть воду на чай и в какое место спрятать ключи перед уходом. С тем она и отбыла. А я остался на втором этаже у стеллажей с книгами, в которых Марат Михайлович сам разрешил мне брать и смотреть все, что понравится – и все это перед громадной, соборного размера, иконой Тихвинской Божьей Матери, не спускающей с меня глаз. Исходя из того, что я увидел в этом доме – двухэтажность и впечатляющего размера икону, можно было с высокой степенью вероятности предположить, что отцом Нины Ефремовны был купец. Я не пренебрег возможностью порыться в той части библиотеки Марата Михайловича, которая находилась здесь, и остановил свой выбор на «Лесной газете» Виталия Валентиновича Бианки. Самого его я несколько раз в детстве видел в писательских дачах на станции «Заветы Ильича», когда гостил у тети, а вот «Лесной газеты» никогда не держал в руках, хотя какие-то отрывки из нее часто слышал в радиопередачах военных и первых послевоенных лет.

Как и можно было ожидать, я на несколько часов погрузился если не совсем в пору детства, то куда-то на полпути к нему, поскольку все время сравнивал наблюдения и выводы Бианки с собственными представлениями о тех же предметах, которые сложились у меня в ходе путешествий в зрелые годы, но в целом чтение «Лесной газеты» не разочаровало и даже заставило пожалеть, что нынешнему поколению людей она недоступна и, вполне вероятно, даже неинтересна. Марат Михайлович явно старался не допустить, по крайней мере, «в собственном радиусе деятельности», чтобы у его воспитанников-учеников жажда общения с природой и познания ее тайн никуда не пропадала. Он мне еще при первом знакомстве сказал, что является инструктором туризма и водил ребят из Весьегонска в пешие, велосипедные и лыжные походы, в том числе и до Череповца по лесам и по льду водохранилища. Когда он услышал, что и я – ярый турист, и поинтересовался моими маршрутами, нам стало совсем легко разговаривать. Я уснул с мыслями о нем, о походе, о Марине, но автобуса, к счастью, не проспал. Вернувшись из Москвы в Весьегонск, я сразу отправился к Марату Михайловичу, чтобы поблагодарить еще раз и вернуть взятые взаймы деньги, но застал одну Нину Ефремовну. Она сказала, что муж уехал к приятелю в его деревню на велосипеде. На душе у меня отлегло – значит, человеку стало лучше. Я передал Нине Ефремовне одолженную сумму и еще раз поблагодарил за все. В этот раз она была гораздо ласковей, хотя и не скрыла удивления насчет того, что Марат Михайлович о деньгах ей ничего не говорил. А я подумал, как хорошо, что постарался оставить все в доме Нины Ефремовны точно в том виде, в каком он был до моего прихода – это мне явно было поставлено в плюс.

В последующие годы я виделся с Маратом Михайловичем только когда сам бывал в Весьегонске – а это случалось редко, однако к нам в деревню он так и не собрался. С каждой новой встречей он нравился мне все больше и больше, обнаруживая вместе с уже известными новые стороны обаяния его души, отзывчивости и вечно жаждущего новых знаний ума. Он был учён не только, а, может быть, даже не столько книжной мудростью, хотя был очень начитан, а своим буквальным знанием сотен, а то и тысяч человеческих личностей и судеб, попадавших в его кругозор, не говоря уж о собственно его учениках. Марат Михайлович показал мне фотографию своего отца, возможно, единственную уцелевшую после его ареста. Он был очень красив одушевленной мужской красотой, чем-то роднящейся с красотой в полной мере отведавшего сталинскую опалу маршала Рокоссовского. Пока я изучал фотографию, Марат Михайлович обронил фразу о том, что его младший брат – художник не считает отца пострадавшим «ни за что» – ведь и ему в Гражданскую войну случалось расстреливать. Довод был серьезен, однако, с другой стороны, не опровергал довода, что для победившей людоедской власти было бы лучше не истреблять своих же компетентных военных, особенно при том, что усилиями этой власти остались живы, невредимы и смогли процветать до самой смерти виновные в гораздо более крупномасштабных расстрелах и репрессиях, чем такие командиры, как комдив Зюка.

Короче, в отличие от брата Марата Михайловича, мне было жаль, что ему воздалось и пытками, и расстрелом, в то время как стопроцентные изверги вроде Щаденко и Мехлиса и их хозяев остались при своих высших чинах и всем том, что к ним прилагалось.

А примерно лет через пять после начала нашего знакомства по деревне прошел слух, что Марат Михайлович в городе умер. Чувство личной утраты как-то разом охватило меня. Я сел за стол и написал Нине Ефремовне о том, как близок мне по духу был ее муж, но, к счастью, письма с соболезнованием не отправил – почта как таковая практически на селе не работала, а в город я попал раньше, чем мог бы с кем-то передать его. На улице недалеко от своей квартиры меня окликнул сам считавшийся умершим Марат Михайлович. Оказалось, что не умер он лишь едва-едва. С ним случился тяжелейший инсульт, он лежал без сознания в палате под капельницей, не контролируя себя ни в каких отправлениях, а Нина Ефремовна то ухаживала за ним, то молила Бога и Пресвятую Богородицу о выздоровлении мужа и все плакала, плакала, плакала. И вот ведь – воздалось! Воздалось Марату Михайловичу за его достойную жизнь, а Нине Ефремовне за ее любовь и преданность любимому. Он не только встал на ноги, обрел прежнюю силу и энергию в теле – к нему в полном объеме вернулись и речь, и память, и знания, а ведь его младшему брату в Москву уже сообщили, что Марат при смерти, но Миша так и не приехал, чем причинил боль Марату, который, видимо, рассчитывал на другую реакцию своего самого близкого по крови человека. Я недостаточно знаком с творчеством младшего Верхоланцева – Михаила Михайловича, чтобы выносить свое суждение о нем на публику. Книжное издание его экслибрисов не произвело на меня большого впечатления. Но к своему семидесятилетию Михаил Михайлович выпустил свой собственный итоговый материал на DVD, где были бегло показаны живописные работы, и где сам маэстро вкратце описал свои жития. О том, как арест и расстрел отца повлияли на судьбу всей семьи, он остановился особо, а затем отметил горькую судьбу старшего брата, который сперва носил фамилию врага народа, тогда как ему, младшему на этом формальном фронте повезло гораздо больше, и он благодаря случайной улыбке судьбы не подвергся ряду ограничений, не позволившим брату Марату реализоваться в полной мере. Вот это мне сразу не понравилось. Я спросил Марата Михайловича, точнее – не спросил, а произнес вполне утвердительным тоном: «Михаил Михайлович, разумеется, считает себя самым далеко продвинутым в творческом отношении членом из всей вашей семьи, » – «Да, конечно, » – подтвердил Марат Михайлович. – «Рядом с вами ему стоило бы держаться поскромнее, » – заметил я. – «Почему?» – «Творческие способности человека предрасполагают, на мой взгляд, да и не только на мой, к двум типам подлинно творческой деятельности: к созданию всевозможных произведений, будь то в области науки, разных искусств, литературы, или к развитию собственной личности, устремленной к благородным целям и создающей тем самым пример для других людей. Для меня несомненно, что вы на этом втором из названных поприщ продвинулись гораздо дальше, чем ваш брат на первом, да и реализовались гораздо полней, чем он.»

Кстати, к моменту этого разговора обнаружился чрезвычайно обрадовавший меня сдвиг в сознании Марата Михайловича, столько лет противопоставлявшего моему напору тезис о том, что у него нет литературных способностей, с чем я никогда не соглашался – и как выяснилось, не зря.

В Весьегонске появился человек, проникшийся особым очарованием этого города, которое можно почувствовать только в сравнении с другими городами – районными центрами, у которых тоже нет денег на развитие и благоустройство, но нет и способности производить впечатления духовной родственной близости, даже если ты появился на свет совсем в другом месте, потому как понимаешь – здесь мне тоже было бы приятно родиться. Так вот, нашелся пожилой мужчина, отец богатого сына или детей, который опознал в Весьегонске нечто столь близкое своей натуре или своим корням, что решил не просто обосноваться в нем, но узнать ЕГО корни, его историю, судьбы его жителей и сделать эти сведения доступными большому кругу людей. Он быстро нашел среди весьегонцев людей, в которых нуждался для выполнения осознанной миссии. Марат Михайлович, естественно, оказался одним из главных историографов, культурологов и мемуаристов – пионеров нового дела. И он стал писать! И вполне оправдал мои прогнозы! Барьер оказался взят – и не столько из-за моих настояний, сколько благодаря инициативе и деньгам пожилого мецената, но Марат Михайлович и моей настойчивости не позабыл, потому что и она помогла ему взяться за это дело. В книге с дарственной надписью об этом говорилось прямо, и хоть невелика была моя заслуга в становлении нового автора, которому «без дураков» было о чем сказать ценное и интересное людям, мне было хорошо сознавать это, даже если мое участие сводилось к роли всего лишь последней капли.

 

Да, с точки зрения масштабов известности пример Марата Михайловича Верхоланцева кажется слишком скромным на фоне множества намеренно (в том числе и злонамеренно) разрекламированных фигур. Но вот как раз достоинства Марата Михайловича ни в какой степени не являются плодом чьих-то рекламирующих усилий. Он обладает ими сам по себе, он таков, каким только может и должен быть человек, стремящийся становиться совершеннее сам и помогать другим добиваться той же цели. А что еще может требоваться от человека, с которого имеет смысл брать пример? Странно, но слишком часто под примером высоконравственного поведения какого-либо человека понимают совокупность его сознательных действий, соответствующих требованиям какой-то определенной морали, выработанной кем-то ВНЕ круговращения его собственных мыслей. По моим наблюдениям на самом деле все обстояло не так. Примеры последовательно достойного и благородного поведения рождались у «образцовых» людей иначе: они в своих критических случаях просто заглядывали внутрь себя, дабы узнать, соответствуют ли те или иные возможные действия собственным представлениям о плохом и хорошем. И только тогда у них получалось вести себя так, что на них оглядывались другие люди и начинали думать, правильно ли они себя сами ведут, о том ли мечтают, имеют ли представления об истинных причинах своего появления на свет и об истинных целях своего земного бытия, раз уж они появились на Земле.

Нет, такие личности, как Александр Городницкий и Марат Верхоланцев, никак не плясали под дудку и под мерку чужого эталона. Просто они постоянно помнили, что у них есть свой, и сверяли себя с ним, подобно тому, как моряк непрерывно выдерживает курс по компа́су, имели полное право считать, что действуют правильно, и уверенность в этом никогда их не подводила. То же самое с полным правом можно было перенести на моих коллег Михаила Петровича Данилова и Делира Гасемовича Лахути. Практически всем, кого я глубоко уважал, было чуждо стремление к назидательности, хотя они по существу имели право назидать. Но что могла для них значить проповедь от собственного лица в адрес посторонних, если сами имели уверенность в том, что в каждого внедрен Кантовский категорический императив – у кого глубоко, так что еле докопаешься, у кого совсем близко к распоряжающемуся практической деятельностью уму – и только от этой близости или дальности расположения данного императива от прагматического разума зависело, как будет вести себя в жизненных ситуациях тот или иной человек?

Но и с послушанием своему нравственному императиву у достойных подражания людей все далеко не просто. Надо много думать, узнавать, самостоятельно анализировать для того, чтобы собственное разумно формируемое кредо срослось с заложенным от роду императивом в единое целое, а это все – тяжелый, долгий, порой изнуряющий труд – прежде чем удастся избавиться от ложных представлений, равно как и от сомнений в истинности или ошибочности правил, которыми сам мыслящий человек руководствовался до кристаллизации окончательных убеждений.

Людям свойственно стремиться оградить себя от всяких трудов, в особенности – от изнуряющих. Собственно, именно это стремление явилось основой развития цивилизации по западному типу. Надо делать все больше разных устройств, машин, аппаратов, автоматов, чтобы можно было с большей легкостью выпускать массу товаров, перемещаться с ними по свету и, разумеется, более эффективно и безопасно для себя убивать своих врагов. Но и это было не все, к чему стремилась и на что оказалась нацелена цивилизация прогресса технологий. Как в прошедшие времена господствующая церковь со всем рвением добивалась послушания верующих Богу в лице церковного института по единому образцу, не допуская никаких уклонений от оного, так и цивилизация прогрессирующих технологий ради роста потребления старалась не допускать людей до индивидуальной мыслительной работы, направленной на понимание своего места и смысла жизни. Оказалось, что добиться этого гораздо проще, чем научить человечество соблюдать десять заповедей, для этого более чем достаточно заставить людей мечтать о поступлении в их собственность новых товаров, посвящать свое время если не работе, то разным увлекательным и необременительным видам досуга и в первую очередь заботиться о том, чтобы все это доставалось им максимально легко. Где уж тут будет людям задавать себе сложные, да и вообще вряд ли разрешимые философские вопросы?! Им, во-первых, некогда, а, во-вторых, все равно не перебороть в себе глубоко угнездившуюся привычку жаждать новых товаров и новых услуг и трудиться ради них возможно меньше. И подобного рода испорченности нормальному человеку уже в себе не преодолеть. А вот это гарантирует неизменность хода цивилизации до исчерпания ее товаропроизводительных способностей, хотя до этого еще далеко, и потому о посторонних вещах можно столь же долго не думать. Безразличие к тому, что так украшает быт в соответствии с модой, сделалось, пожалуй, одним из главных стимулов для совершения умственной работы, которую на самом деле нельзя ни передоверять посторонним, ни каким-либо образом отставить от себя, если понимать, что игнорировать ее по легкомыслию или вообще по полному безмыслию в кармическом смысле дело напрасное и безнадежное. Но это в первую очередь касалось мужчин. То ли женщины по природе своей органично воспринимали свое предназначение в этом мире в качестве продолжательниц рода (а что может быть важнее этого в неэгоистическом представлении людей?), то ли выполнение функций по воспитанию детей и поддержанию семейного очага требовало от них столько времени и сил, что не то что философствовать – продохнуть им часто не удавалось – всё было некогда, но они реже, гораздо реже мужчин ставили перед собой вопрос, зачем они здесь. Для них было важно другое – как облегчить себе существование, как вырваться из непрерывно требующих их участия всевозможных и отнюдь не окрыляющих дел, чтобы просто почувствовать себя женщиной, носительницей несравненной красоты, которая должна покорять себе всех на свете, а не существовать заезженной ломовой лошадью, которой никакого роздыха не дают, покуда она жива. Есть, конечно, всегда есть какая-то доля женщин, непримиримо настроенных против такой участи, бунтующих, восстающих против домашнего и семейного рабства – и в пылу борьбы совершенно забывающих, что бороться надо не только против чего-то, но и за что-то другое и притом более важное. А в результате к чему приходит подавляющее большинство воинствующих феминисток? К тому, чтобы добиться возможности делать то же самое, что позволяют себе «свободные» мужчины, то есть открыто вести несемейную половую жизнь, публично, причем вызывающе и кричаще, курить и употреблять спиртное, выражаться нецензурными словами и вводить в открытый общественный оборот прежде недопускавшиеся в него разглагольствования на сексуальные темы во всех подробностях. Сравняться с мужчинами было их главной целью, а на остальное, о чем женщинам стоило бы думать как существам, не по своей воле появившимся на свет, уже не было ни охоты, ни энергии. В итоге их усилиями горячо пропагандируемое ими «гендерное равенство» все чаще превращалось в карикатуру на сущность естества и объективно даже работало против их желания вести половую жизнь в свое полное удовольствие (а оно, если вдуматься хорошенько, возможно только при достаточно резко выраженной разности потенциалов женской энергии Инь и мужской энергии Ян, но отнюдь не при их равенстве, вследствие которого и член не смог бы стоять), а так воплощается у них только в возможность беззастенчиво покупать мужчин-проститутов. И если ЭТО признать их подлинным высшим достижением, то вряд ли даже женщинам сто́ит соглашаться, что ради только такого успеха не стоило бы и город городить – уж лучше просто «по-старому» соблазнять, кого желают, своими прелестями и самим получать за ЭТО деньги, чем платить их заведомо не насмерть покоренным ихними прелестями мужикам. Конечно, в подобном случае желающие могут использовать и другой – тоже беззастенчивый – выход из положения в виде лесбийской любви, и он действительно всем хорош для взаимоубежденных в своем превосходстве над мужчинами женщин, кроме все той же биологически неприсущей им значительной их разности потенциалов Инь и Ян, предопределяемой, в частности, их сходным гормональным статусом, тогда как для полноценного оргазма и по меньшей мере для нормального, беспробирного деторождения требуется именно взаимодополняющее гормональное различие в том, что изливают при соитии Он и Она.

Искания подлинного счастья в творчестве женщин-писательниц мне чаще всего представлялось сводящимся просто к жизнеописанию героинь и превратностей их судьб, но не к раскрытию их способов поиска своего духовного пути к высшей цели, которую они хотели бы отыскать для себя. Даже уход от безобразий мира в монастырь либо в сознании безнадеги бытия, либо ради отмаливания грехов передавался в большинстве книг исключительно с помощью номинации: «ушла в монастырь», «постриглась в монахини», «посвятила свою жизнь Иисусу Христу» или чего-то еще в том же роде. И если о предшествующих уходу в обитель смирения причинах в литературе еще кое-что вразумительно говорилось, то о том, как шло искание высших Истин на духовном пути за монастырскими стенами не сообщалось практически ничего – то ли по неведению, то ли из-за сложностей проникновений в суть мыслей и чувствообмена между монашествующими и Вседержителем судеб, то ли потому, в конце-то концов, что в такого рода самопосвящениях жизни молитвам и умерщвлению плоти значительных успехов так не достигалось.

Первый свет из дальних пределов женской вселенной, объясняющий мужчинам, что там происходит, если сами они не способны догадаться, пролила знаменитая французская писательница Сидони-Габриэль Колетт. Впервые мне на нее указал как на мастера литературного стиля уважаемый мной после прочтения его книги «Подводя Итоги» Уильям Сомерсет Моэм, англичанин (но по матери – француз). Я запомнил названное им имя и ждал без малого пятьдесят лет, прежде чем произведения этой дамы издали в постсоветской России. Я с интересом взялся за чтение. Стиль Колетт не показался главным отличительным достоинством ее произведений, хотя он и был хорош. Но вот чем она была действительно сильна, так это искренней откровенностью. В этом смысле ее даже можно было считать предтечей главного глашателя правды жизни в литературе и великого мастера Генри Миллера. Конечно, она ступила на литературную арену раньше Миллера и, тем более, будучи женщиной, в то время не могла говорить абсолютно прямым языком о тех вещах, которых не то что женщины, но и мужчины не смели касаться публично, называя своими именами. Но она таки сдвинула махину с мертвой точки! И она была самостоятельна не только в выборе сексуальных партнеров (что вовсе не было ново), но и в том, что сама во всех деталях решала свою судьбу и дела. Она без крикливости утверждала свое достоинство и как творческая личность, и как женщина во плоти. И у нее были свои впервые покоренные вершины мастерства в создании характеров героинь и своего собственного характера независимой, ответственной и достойной женщины, уважаемой мужчинами.

Но еще прежде, чем с произведениями Колетт, я познакомился с несколькими рассказами Анаис Нин, которую по месту рождения, местам жизни и по замужеству можно было бы назвать испано-франко-американкой. В то время мне еще не было ведомо что Анаис продолжительное время была любовницей Генри Миллера в Парижский период его жизни, но, что еще важнее, что он был ее литературным наставником, по всей видимости – внимательным, добросовестным и серьезным. И по мере прочтения все новых появляющихся в России произведений Анаис Нин, я убеждался в том, как росла и содержательность, и выразительность ее вещей, пока на примере ее повести «Шпионка в доме любви» не убедился, что она сумела убедительно доказать очень важную вещь. То, что с легкой руки многих авторов, не только женщин, представлялось сумбурными, немотивированными метаниями, легкомысленными поступками, безответственными бравадами или обезьяничаниями в соответствии с модой, когда на этом фоне происходит постоянная смена сексуальных партнеров без любви к чему и кому бы то ни было, кроме любви к внесению разнообразия в личную жизнь, Анаис Нин показала другую, причем более глубокую мотивацию. Героиня повести Сабина кажется ненасытной искательницей приключений без малого с кем ни попадя ради самих приключений, но только сперва. А по ходу «пьесы» начинаешь проникаться уверенностью в том, что это закономерный поиск женщины, ждущей, нет – прямо-таки жаждущей обретения полноты бытия с человеком, устраивающим ее и по доброте, и по великодушию, и по уму, и по любви к музыке, и в любви в сочетании с сексом, которого и она могла бы приобщить к счастью и добру и как жена-любовница, и как мать, если мужчина оказался обездолен или нуждается в ее опеке, но такого в лице одного человека она не находит, будучи не лучше, но и не хуже своих партнеров. И уже мысль возникает не о взбалмошности неуравновешенной шалой женщины, а о непроходящей драме думающего индивида, не находящего цельного смысла жизни и любви и пытающегося собирать его из мозаичных осколков. Повесть Нин вышла в 1954 году. А вот русская женщина, уроженка России, но жившая во Франции, издала свой роман «Любовь к шестерым» много раньше, видимо, вскоре после Второй Мировой войны. Просто в руки мне он попал позже, чем несколько книг Анаис. По откровенности, по осознанию и претворению на бумаге своих движущих сил, будь то мысли или чувства, да и по мастерству она, на мой взгляд, превзошла Анаис Нин, как и многих ярких прозаиков-мужчин, поднявшись на уровень сильнейших из них. Проблема, которой она занялась, была у героини по существу той же самой, что и у Ниновской Сабины. Только Мавра (так ее звали) была определенней, аналитичней и не столь склонной к жонглированию понятиями, которые занимали ее. «Любовь к шестерым» не есть любовь к шести мужчинам-партнерам. Из шести персонажей, кому героиня одновременно отдавала любовь от себя в той или иной мере, мужчин было всего трое, из них сексуальными партнерами только два – муж, которого она отнюдь не боготворила, и пожилой, даже очень пожилой любовник, с которым она искренне радовалась, в свою очередь радуя его, в постели. Третьим был некто Р. интеллектуал, физический урод, гомосексуалист – и тем не менее «неосуществимая любовь» Мавры. Она задает себе вопросы, на которые старается ответить с абсолютной точностью и откровенностью, что она чувствует, что она хочет и чего ждет или не может дождаться от каждого из этих мужчин, в каком бы качестве она ни выступала сама в связи с тем, другим и третьим. Она ищет правду о себе, не прячась за не совсем определенные слова, ей важно быть абсолютно цельной. А кроме этих трех объектов ее мыслей и чувств у нее еще и трое детей, которых она любит в соответствии с законом природы, а потому, разумеется, есть и заботы о доме и о постоянной нехватке денег на прожитье. Она поневоле строже к себе, чем безбедно живущая и свободно при необходимости врущая Сабина. Мавра кое-что утаивает, но не врет. Она даже рассказала мужу о том, что ею овладел их близкий знакомый, репетитор сына по математике, находившийся на излечении во время войны после контузии и выписки из госпиталя и приглашенный Маврой погостить на время отпуска. Она, чуткая хозяйка дома, заметила, что гость – грек Панатис – не может спать. Он всю ночь бродил по соседней комнате и этим не давал спать и ей. Наконец, она не выдержала и вошла к нему в комнату, чтобы узнать, в чем дело. Муж в это время находился в отъезде, и Панатис сразу решил, для чего она пришла. Он мгновенно швырнул ее на диван, и, будучи очень силен, овладел вовсе не слабой женщиной, которая искренне сопротивлялась, но не могла позволить себе закричать. А когда она ощутила себя взятой, ей стало вдруг необыкновенно хорошо, и о насилии до самого конца акта уже не было речи, но потом Мавра вернула себя на сцену действительных обстоятельств и назвала Панатиса подлецом и мерзавцем, хотя он оправдывался тем, что ее появление в комнате принял за приглашающий сигнал. Рано утром он ушел из ее дома и, как вскоре выяснилось, застрелился, зайдя в еще пустой трамвайный вагон. Этот акт не прошел бесследно. Мавра забеременела и обо всем рассказала мужу, а тот понял ее и велел рожать и появившуюся на свет «дочь греха» любил, как и двух собственных старших детей. Так что даже такое событие не изменило привычного хода ее жизни, не вырвало целиком из плена одних гнетущих или в основном безрадостных обстоятельств, но и не перебросило в другие. А инцидент с Панатисом так и провел в ее жизни две памятные борозды с очень тоненькой – прямо-таки тонюсенькой перегородкой между ними: одна – секс против воли, другая – секс с удовлетворением, однако без исчезновения непримиримости к поступку этого вообще-то выдержанного и порядочного человека. Насилие-ненасилие, удовольствие и отвращение – к какому классу отнести реакции Мавры? Снова налицо ситуация пограничного слоя – чуть качнешь в какую-то сторону хрупкое равновесие – можно будет сказать одно, а в другую – совсем противоположное, тогда как жить-то в душе приходится и с тем, и с другим в одно время, лишь памятью чувств под влиянием настроения подаваясь то к одному полюсу в собственных оценках случившегося, то к его антиподу. И только продолжающаяся несмотря ни на что жизнь когда-то усредняет, стабилизирует оценки в районе экватора. Итак, из разделенных на части ощущений от желаемого ЕДИНОГО неразрушимого бытия, рождается стремление собирать, агрегатировать в меру умений и испорченности, достижимую для данного человека многоаспектную составную реальность, которая действительно делает существование переносимым, однако, увы, не приносит чувства полноценности бытия и гармонии между тем, чего хочешь достичь, и тем, чем можешь обладать.

 

Недовольство жизнью и самим собой может приводить разных людей к самым разным последствиям. Их ассортимент настолько велик, что нет смысла заниматься перечислением и полным перебором. В данном же случае для меня важно отметить, что оно может стать действительной силой в развитии личности. Дух, сознающий, что он угнетен, ищет свой путь к свободе. Погружение в творческую работу позволяет обретать уверенность во внутренней свободе. И тут уже стираются различия в ощущениях мужчин и женщин, сто́ит им только перейти за границу этой страны – творческой свободы. Они делаются неуязвимы к чужим мнениям. Людская и социальная мерзость, разумеется, напоминает им о себе, пытается вернуть и присоединить их обратно к массе тех, кто «ничего подобного себе не позволяет» – и таким образом действительно губит многих людей, занявшихся служением своему найденному творческому призванию, осознанному в ранге своего высшего духовного долга. Но всех погубить все равно никогда не удается. Городские растения умеют пробиваться даже сквозь каменные плиты и асфальт. Питающая всех существ жизненная энергия в конце концов проявляет себя в качестве высшего деятельного начала, которому можно временно навредить, но которое все равно одержит победу. И первым, кто обязывает нас признать эту истину, является сам Творец, царящий во всем Мироздании и скрытно обитающий в то же время внутри каждого из нас.