Za darmo

В пограничном слое

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Галину Георгиевну даже передернуло после представления в образах этой картины. Она говорила с сестрой не обо всем, что на самом деле думала, но догадывалась, что Марина понимает много больше того, чем узнаёт от нее. И про Вику с Андреем она прекрасно знала, и про то, что Галя позвала сестру жить с внучкой на ее даче потому, что уже боялась жить с Ренатой одна. Это раньше она вела себя бесстрашно, а потом это куда-то ушло. Всех надо было беречь – и Виктора, и Милого, и семью, и дочку с ее семьей, ну, и себя в конце-то концов! Так вот оно и обернулось – была девушкой и молодой женщиной хоть куда – и смелой, и красивой, и решительной, и удачливой, и рисковой, а стала осторожной, осмотрительной, больше полагающейся на систему, в которой удачно работала, чем на свои способности – опять-таки для того, чтобы и себе, и своим близким обеспечить хорошую жизнь, которая мало кому доставалась в нашей несказанной родной стране. И была она со своими качествами нужной, да потом в ней перестали нуждаться.

Что ж, оглядываясь назад, Галина Георгиевна понимала, что жаловаться на то, как прошла ее жизнь, было бы просто грешно. И все-таки она ощущала обиду – как флер, покрывающую все хорошее, что было, да ушло – она приглушала яркие краски успешных свершений, которые ей отнюдь не давались даром. А как было бы славно перед уходом с этого света в конце достаточно долгой жизни сознавать, что она одарила ее светлым счастьем, яркими событиями и впечатлениями, которым вовек не дано потускнеть. Галине Георгиевне было понятно, что ни у дочери, ни у внучки таких красочных ощущений полноты бытия, по всей вероятности, не будет. Деньги – да, комфорт – да, заграничные поездки – разумеется, тоже будут. А принесет ли такая жизнь счастье, даст ли ощущение полноты и насыщенности бытия чем-то имеющим непреходящую ценность – в это она не верила, глядя на избалованных в новых условиях потомков. Не верила совсем. И, наверное, именно помня об этом, в знак протеста голосовала за совсем неуважаемого и неприятного ей Зюганова. Вихри в ее пограничном слое тянули сознание главным образом назад. И хотя Галина Георгиевна изучала догмы марксизма-ленинизма куда как менее тщательно и последовательно, чем это волей-неволей должен был делать ее зять Василий как дипломированный «научный коммунист», с него этот «культурный слой» научного коммунизма был смыт новыми реалиями общественного бытия почти без всякого остатка. Уцелела, пожалуй, лишь одна из основополагающих догм диалектического материализма насчет того, что «Бытие определяет сознание». В этом у Василия действительно не должно было возникнуть сомнений. Он и по своему опыту достаточно определенно знал, что бытие при «развитом социализме» порождало в мозгах одни схемы своего преуспеяния в обществе, а при возрождающемся и пока еще диком капитализме – совсем другие. А его любезная и заботливая теща осталась на прежних позициях своего карьерного и житейского успеха, и теперь ей не было дела до философских умствований нового времени, которыми должны наполняться мозги у новых буржуа, родившихся в советское время. Раньше-то они тоже знали, как поступать, чтобы не расставаться ни с жизнью, ни с относительной свободой из-за отказа принимать в себя идеологическую жвачку в социуме, где не допускалось мыслить самостоятельно, отправляясь от того, что видишь и чувствуешь в себе самом и лично наблюдаешь вокруг в ходе жизни. Вот в этом власть и усматривала главную опасность для себя. И ради того, чтобы пресекать эту опасность в самом зародыше, реальные (а не «научные») коммунисты высшего уровня издавали собрания догм, в истинность которых обязывали всех подданных верить абсолютно, чтобы, отравившись ими до состояния «привычного естества», смотреть на мир и примерять наблюдаемые явления только к догмам, а не к собственным представлениям, и если примерка не получалась, а результаты соотнесения порождали сомнения, с ними надлежало обращаться к марсксиствующим авгурам, которые с помощью подходящих трюизмов обязательно разъясняли, почему верна догма, а не то, что следует из действительности.

И откуда у человека, привыкшего ко всем стереотипным догмам из скудного арсенала диалектического материализма, почти начисто отсекающего, как заразные метастазы, действительно основополагающие понятия из мира идей, могло бы возникнуть сомнение в истинности основополагающей сентенции, будто «Бытие определяет сознание»? Ведь для этого пришлось бы прежде всего докопаться до причин собственного поведения и свойств собственных глубинных побуждений. Человек ленив и ничего не делает без причин и без цели. Больше того, всякий раз, когда он не испытывает на себе какого-то принуждения извне, он поступает так, как хочет, делает то, к чему склонен. Если бы он постоянно помнил о таких вещах, то без труда пришел бы к истинности противоположного суждения, что именно «Сознание определяет Бытие». А как же иначе? Ты, «бытуя» в «развитом социалистическом обществе» разве не хотел процветать, богатеть, иметь комфорт, по возможности не перегружаться работой, но получать как можно больше удовольствий, а попав вдруг волей обстоятельств в ситуацию реставрируемого капитализма, разве пожелал бы достичь чего-то другого? Отнюдь нет – внутренние устремления остались абсолютно теми же самыми, прежними – достичь процветания, богатства, комфорта, удовольствий и при этом поменьше расходовать физических и всяких иных сил. Изменилось не сознание человеческой особи, какой бы она ни была по своему воспитанию (советской, постсоветской, переходно-капиталистической или рафинированно-капиталистической) – изменялась лишь социальная обстановка, правила игры, и при них тех же постоянных целях стало возможно достигать постоянно желаемое в более полном виде, результативней, эффективней, чем в прежней обстановке и по прежним правилам игры. Эгоистическая сущность устремлений при этом не претерпела никаких изменений, не привела ни к каким преображениям внутри личности данной человеческой особи, бездумно повторяющей за большевистскими учителями (да и любыми другими, рекрутируемыми любой властью) «бытие определяет сознание», что бы при этом ни говорили идеологические наставники, как бы они ни силились опровергать догмы идеологических противников, имеющих в виду достижение тех же целей – господства паразитирующей элиты, но другой элиты и другим путем – глубинные представления о собственной выгоде у подавляющего большинства людей не задевались и не вымывались – тем более не заменялись такими, которые вели бы к принципиальному улучшению человеческой породы, без чего невозможно провозглашаемое любой властью – что светской, что духовной – пришествие Царства Божия на эту грешную Землю. Извращение Истины, когда меняют местами причину и следствие, способно ровным счетом никого не тревожить, если только каким-то неведомым образом вдруг не даст знать о себе такая вроде бы совершенно эфемерная вещь, как Совесть. Кого же и чем она должна смутить или возмутить или как-то лишить покоя, а также сознания своей неизменной правоты во всех делах? Для начала, скорей всего, она смущает человека, хоть сколько-то интересующегося познанием своего предназначения в жизни и мыслью о том, почему он вслед за всеми постоянно врал себе – конечно, в разумных целях – насчет содержания Главных Истин, которые должны определять в итоге правильный безгрешный вектор его развития? В итоге это должно вызвать стыд за себя, за свою веру, пусть действительно внушенную сторонними силами, за ложь – короче – стыд за общество, которое довольствуется тем, что его кормят ложью и требуют от каждого убежденно повторять ее. Потом совесть может настоятельно потребовать изменить свое личное поведение в соответствии с познанной Истиной. У одних людей она вызывает сугубо внутренние изменения, не очень заметные со стороны. Других она заставляет изменяться не только в глубине души и своего умственного сознания, но и зримом поведении в обществе, а вот на это способны уже очень немногие. В глазах окружающих они предстают людьми, одержимыми глупым стремлением причинить своими действиями вред всем, но в первую очередь – себе, хотя на самом деле это следствие не сумасшествия, а желания сохранить себя и свою обязанность (она же способность) изменить себя и судьбу своей вечной души и своего вечного духа в лучшую сторону.

Людям со спокойной совестью, а тем более – вовсе бессовестным – даже и понять нельзя, чего эти ненормальные пробуют добиться для себя и других. И действительно – некоторым усилием воли можно заставить себя отвернуться от Истины, а путем еще большего напряжения можно приучить себя не видеть ее в упор. Может ли это причинить вред? Может, и даже не просто может, а просто-напросто ДОЛЖНО – неизвестно только, когда – немедленно или потом, в этой жизни или в следующей. Ведь Истина, как и Совесть, сколько бы их ни изгоняли из себя, имеют свойство обязательно возвращаться к тем, кому они, якобы, были совсем не нужны. Надо думать, именно таким способом наш Всевышний Создатель и Вседержитель Судеб прямо напоминает неверующим и мало- (или лишь формально) верующим, что ОН ЕСТЬ, что ОН ВСЁ ЗНАЕТ и что шутки с НИМ плохи. Остальное, то есть производное от этого факта, каждый должен додумать для себя сам. Тем, кто считает предупреждения подобного рода блефом, полезно помнить, что уклониться от прямого воздействия Господа Бога, как и от любого проявления Его Верховной Воли, невозможно, и никакие ухищрения, непризнания и неверия никому не помогут.

Не надо быть пророком и гадать о чьей-то судьбе, представляя себе, чем и когда будет Воздано тому или иному известному лицу. Сие дело Божие. А вот о себе любимом надо судить построже – в этом не ошибешься, опасно лишь с этим опоздать.

Глава 4

Всякий раз, когда заходит речь о совершенствовании духа и души человека, в голову приходит мысль – а как же тело? Разве оно может исключаться из работы над тем, что считается высшим достоянием личности – ее «духовностью»? Ведь хочешь не хочешь, а заниматься совершенствованием этой самой духовности приходится человеку во плоти, от которой, пока он живет, ему некуда деться. Преодолевая себя во имя какой-либо ценности духа, он поневоле преодолевает привычное, а потому уже переносимое состояние тела и вводит его в другое состояние, в другие обстоятельства, где ему приходится туго или совсем почти непереносимо, а он – этот человек – все-таки обрекает себя на муки преодоления сам. Конечно, цели самопреодоления, обрекающие тело на всяческие испытания, бывают очень разными. Одни из них относятся к совершенствованию тела, развитию его способностей – конечно же – за счет привлечения силы воли, то есть духовной составляющей личности. Другие же касаются совершенствования духа, развития умственных, эмоциональных и всех остальных психических способностей путем использования напряжения физического тела или отдельных его частей. Но в обоих случаях одно без участия другого не достигается. Занявшийся своим совершенствованием человек обречен использовать одновременно все составляющие своей индивидуальности: тело, чувства, волю и ум. Это не так уж маловажно себе представлять, поскольку слишком часто человек мечтает сильно продвинуться в чем-то одном, не думая о том, что не сможет добиться успехов, нажимая только на одну педаль. Уж коль скоро Творец наделил нас способностью к гармоничному сочетанию физического и разного рода психических начал, об этом приходится помнить. А иначе жизнь напомнит о себе сама, чем бы человек в ней ни занимался, и даже в том случае, когда он до поры до времени не делал ничего, вовсе не подозревая, что тем самым он ставит себя в наиболее трудное положение.

 

Итак, развитие тела человека с минимумом привлекаемого к этому духовного участия вряд ли даст ему ощущение счастья и сознание ненапрасно прожитых лет. А духовный мир человека не станет обширней и значимей, если он сознательно не напрягал свое тело в поддержку старания укрепить свой дух.

Я пришел к этим выводам не из книг и не вывел из примеров известных замечательных жизней, хотя со временем убедился, что в этом убеждении отнюдь не одинок, находя подтверждения и в книгах мудрецов, и в жизнеописаниях духовно продвинутых личностей.

К этим выводам я пришел в ходе своих спортивных путешествий – горных, пеших, лыжных и, главным образом, комбинированных водных, когда вместе со своим судном надо было сперва добраться до воды через горы или ровные пространства или сделать волок из одной водной системы в другую через водораздел.

С детства и до начала студенчества я был достаточно хилым в смысле физического развития. Но мечта о путешествиях никогда не оставляла меня в покое. И вот после окончания первого курса института во мне произошел сдвиг. Все, что в виде мечтаний накапливалось внутри в течение десятка лет, вдруг прорвалось наружу, в реальный мир, как только я на практике окунулся в атмосферу настоящего трудового похода. С первого же раза я осознал, что это нельзя описать только как путь из пункта А в пункт В или из пункта А в пункт А по кольцу. Поход постоянно взыскивал с меня, изнемогающего от непривычных нагрузок, то, что проще всего назвать волей к самопреодолению ради высокой цели. Из этого первого похода я вернулся уже другим, прежде самому себе неизвестным. Упрямство, которого у меня всегда хватало, начало перерастать в упорство, и хотя в дальнейших походах мне все так же приходилось преодолевать себя, доходя до своих предельных на тот момент возможностей, я уже мог переносить, был способен переносить бо́льшие, чем прежде, перегрузки, постоянно убеждаясь в том, что тело мое, уже гораздо более выносливое и тренированное, чем прежде, получает основную поддержку от моей воли и привычки долго терпеть – этих основных факторов и начал, которым я был обязан своему спортивному продвижению. А оно мне требовалось не само по себе, а в первую очередь как средство для познания красоты и постижения божественной мудрости Мироустройства. Мое наполнение этими высшими ценностями раз от раза возрастало. Я чувствовал и сознавал, насколько богаче становлюсь на своем жизненном – особенно на походном – пути, и какие возможности благодаря этому богатству открываются во мне для собственного главного в жизни творчества, для любви и для преодоления разных препятствий в быту и на работе, которой я занимался исключительно с целью заработка и содержания себя и семьи в «цивилизованном обществе».

Первую свою значительную творческую отдачу (небольшие бывали и раньше) я добился от себя через двенадцать лет после начала своей походной одиссеи (правда, прерывистой, «дискретной» в отличие от странствий Гомеровского героя, хотя и не менее продолжительной), а основные свершения, которые мне удалось реализовать, напрягая свой мозг, волю и выносливость (ничуть не меньше, чем в самых взыскующих походах), пришлись уже на ту пору, когда мне было аж за пятьдесят, а за плечами – свыше тридцати лет походной практики. Много раз у меня на глазах сдавались и уходили из туризма или альпинизма люди, физически куда более сильные, чем я, и я убедился, что это не случайно. И хоть груз в рюкзаке у меня с годами не убывал, я все-таки с бо́льшим успехом справлялся с задачами и трудностями пути. Слов нет – я сам очень часто доходил до предела, но он почему-то оказывался выше, чем у достаточно тренированных и далеко не всегда слабовольных здоровяков. Поддержка моему по-прежнему довольно субтильному телу приходила от духа – больше это нечем было бы объяснить. Походы дали мне не только множество наблюдений за природой, за собой и людьми в напрягающей, порою на грани выживания, обстановке, они привели меня действительно к важнейшему результату – к выяснению моего, если так можно выразиться (а я думаю – можно) двойного или двойственного творческого призвания: первое – я ощутил его сразу же после первого похода – к литературной работе; второе – мне оно сперва показалось даже несколько неожиданным и удивительным – в районе пятидесяти лет – к занятиям философией. По зрелому размышлению мне стало понятно, что и тем и другим открывшимся призваниям мне Было Воздано Небесными Силами за истовые старания стать кем-то большим, чем я был, и как путешественнику, и как работнику умственного труда.

Судьбы многих других – достаточно известных и даже знаменитых – людей, подтверждали, что подобный путь к достижению высших целей не так уж редок и не случаен. Кого бы ни взять из близких мне по духу, а тем более – по-настоящему образцовых людей: Христа, Старца Федора Кузьмича (бывшего императора России Александра Первого), Александра фон Гумбольдта, семью Рерихов, Елену Петровну Блаватскую, Александру Давид-Неель, Георгия Ивановича Гурджиева, академика Владимира Афанасьевича Обручева, Фритьофа Нансена, Рокуэлла Кента, Андрея Скалона, Олега Куваева, Александра Городницкого, Юрия Сбитнева, не говоря еще о многих других, – все они пришли к вершинам духа и мастерства, к основным творческим свершениям именно благодаря тому, что они учились и познавали Божественную Мудрость устройства и красоту естества в странствиях и путешествиях.

Из этой плеяды поименованных СОСТОЯВШИХСЯ в качестве крупных личностей людей я позже всех познакомился с жизнью и некоторыми идеями Георгия Ивановича Гурджиева. А созданию его системы развития человека по «Четвертому пути» предшествовали двадцать шесть лет экспедиций, в том числе и сложнейших, в поисках смысла жизни и определения истинного вектора совершенствования людской породы. Я далек от того, чтобы считать себя человеком, знающим учение Гурджиева, но очень часто убеждался в том, что по многим поводам самостоятельно приходил к таким же выводам, как и мой старший современник Георгий Иванович – и это добавляло мне радости за результат проделанной работы.

А вот другой человек, чрезвычайно интересный для меня и уважаемый мной, оказался не только моим современником, но, скорее всего, просто сверстником. Я имею в виду Александра Моисеевича Городницкого. Случается, хотя и не часто, задать себе какой-нибудь трудный вопрос – и тут же, вопреки ожиданиям, без долгих размышлений находить на него вполне подходящий ответ. Вот так я однажды спросил себя, кого бы мог считать образцом для подражания (в условном, конечно, смысле) всем тем молодым людям, которые хотели бы знать, встречались ли в том же неопределенном положении, в каком находятся они, другие люди, которые доказали, что им под силу сделаться успешными, продвинутыми, известными и не разменявшими своего достоинства людьми – и сразу нашел своего рода высокий эталон – да вот он – Александр Моисеевич Городницкий! Это было даже немного удивительно – не потому, что я сомневался в достоинствах данного человека, а потому что я не был с ним лично знаком, да и вспоминал о нем далеко не каждый Божий день, но вот ведь сложился у меня в голове его образ, как будто бы сам собой собрался яркий мозаичный портрет из разрозненных кусочков смальты. Так каким представился мне этот человек? Веселым, умным, самоироничным, хорошо владеющим свом стройным подтянутым телом? Да, конечно! Он действительно открытый всем добрым людям благожелательный человек (а не тот, кто старается только выглядеть таким), безусловно наблюдательный, искренний (это ясно из стихотворного и песенного творчества), хорошо и глубоко мыслящий человек и видный ученый. Жития его и обыкновенны, и экзотичны. Полуслучайно поступил в Ленинградский Горный институт и стал геологом. Работал в Вилюйской тайге, где во время алмазного бума искали кимберлитовые трубки сотни, а то и тысячи специалистов и где во время страшного таежного пожара, в дыму, без видимых ориентиров, выбрался в безопасное место, хотя имел все шансы погибнуть. Когда стал морским геологом (им он остался навсегда), острые ситуации нередко возникали тогда, когда он давал волю своей пионерской любознательности. Например, в одном из глубоководных аппаратов, бравших пробы грунта с помощью бурильной машины с морского дна (а Городницкий не был штатным членом экипажа, находясь на борту) бур заклинило, и он не пожелал выниматься из скважины и по сути дела превратился в мертвый якорь в буквальном смысле слова. Жить «подводникам» оставалось несколько часов. Никакие предусмотренные регламентом способы вырваться хотя бы ценой потери инструмента не помогали. Городницкий предложил нечто, показавшееся командиру экипажа вовсе несуразным – забуриться еще глубже, но в конце концов, с отчаяния – все равно терять уже было нечего – тот использовал совет Городницкого. Они всплыли.

Не сомневаюсь, что ему всегда был свойствен здоровый скепсис – как ко всему окружающему, так и к себе. Он не принимал ничего, в чем не мог или не успел разобраться сам, просто на веру, тем более, что занимался достаточно новым делом – морской геологией, главное будущее которой еще впереди. Он был одним из первых людей, наблюдавших образование месторождений полезных ископаемых, выносимых «черными курильщиками» из магматического слоя под океанским дном через трещины в срединно-океанических разломах Атлантики. Нет сомнений, что он хлебнул свою долю штормов и ураганов, которые любого храбреца на любом корабле заставят ощутить хрупкость бытия. Но это не приводило ни к притуплению любознательности, ни к отказу от оптимизма. Тем более, что он всегда параллельно с работой делал свое любимое дело – писал стихи и песни и ими стал знаменит в бо́льшей степени, чем научными трудами, хотя слава высокого профессионала его все равно не обошла. Но как он относился к собственной славе, которая испортила так много репутаций и людей? А очень просто – зная о ней, он сознательно вел себя так, словно ее и нет, то есть самым достойным образом. Слава не позволила ему ни заноситься над другими людьми, даже если они по своим свойствам были значительно ниже, ни допускать, чтобы кто-то заносился над ним, особенно при отсутствии оснований для этого. Остроумцу его калибра последнее не составляло труда. Ну, а его умение создавать или воспроизводить виртуальными средствами видимую реальность образов вообще никто не сумел превзойти – вспомнить хотя бы «Всё перекаты, всё перекаты…», «Снег, снег, снег, снег, снег над палаткой кружится…» или «Жену французского посла». На меня эти песни, даже если их просто читать как стихи, действуют, как лучи Рентгена, пронизывая до глубины души, и вызывают в ней резонансные колебания, напоминая о тех чувствах и мыслях, которые имели место во мне в аналогичных ситуациях. Подлинность изложенного Городницким подтверждаю. Если у этого человека есть отрицательные свойства, то мне представляется, что они существенно меньше, чем у подавляющего числа наших сограждан, да и вообще у подавляющего числа жителей Земли. Это личность воистину высокого достоинства и честного ума, к тому же еще и творческая личность, справляющаяся с любой работой, которую ей доводится делать, по принципу: «все, что имеет смысл делать, имеет смысл делать хорошо».

Определенные аналоги с впечатлениями от личности Городницкого у меня вызвал гораздо менее известный человек, тоже скромный и очень достойный, любознательный, умный, деятельный и авторитетный в сфере своей известности. Познакомились мы с ним как попутчики, едущие в одном вагоне поезда из Москвы в город Весьегонск на самом северо-востоке Тверской области. Этот человек, явно моих лет, уже разговаривал с более молодым своим знакомым. В какой-то момент к их беседе впопад присоединился я, и она продолжалась уже в направлении взаимного выяснения позиций по ряду вопросов, считавшихся особенно важными в то время для страны. Позиции всех троих собеседников оказались практически одинаковыми. Наутро после сна тройственный разговор продолжался. Сначала я и эти двое старых знакомцев высказывались, используя при обращении друг к другу только местоимения «вы», «ваше», «вами», но потом оставили церемонии и представились друг другу. Мой пожилой подтянутый с суховатым лицом и внимательными живыми умными глазами собеседник назвался Маратом Михайловичем. Он полвека проработал преподавателем географии и астрономии в средней школе Весьегонска. Второй его спутник выглядел человеком не старше сорока лет, он был подтянут и рационально разумен (не боюсь этого словосочетания) и после знакомства стало ясно, почему. Михаил Аркадьевич оказался инженером, окончившим МВТУ имени Баумана, как и я, только лет через двадцать пять – тридцать после моего выпуска. Он был уроженцем Весьегонска и ехал проведать отца, но жил теперь в подмосковном Королеве. Стало примерно понятно, в какой области он работал, живя в этом городе.

 

На вопрос Марата Михайловича, чем занимался и занимаюсь я, я ответил, что по образованию стал инженером-механиком и сравнительно недолго работал по этой профессии, что большую часть жизни проработал над созданием информационно-поисковых языков, а по внутренней тяге основные силы посвятил литературной и философской деятельности, и если в чем преуспел, то сделал это практически только для себя и своих близких. Марат Михайлович оживился и сразу спросил, почему я ничего не публикую. – «А кто возьмет? – ответил я вопросом на вопрос. – Теперь все можно издавать за свой счет, но у меня на это денег нет и покуда не предвидится.» И тогда он попросил совета, сказав, что обладает интереснейшими материалами о событиях и людях, некоторые из которых очень известны, но не знает, кому их предложить для литературной обработки – не могу ли я порекомендовать ему подходящих к подобному случаю людей. – «Вы сами подробно знаете эти материалы?» – уточнил я, прежде чем ответить по существу. – «Да, конечно, » – подтвердил Марат Михайлович. – «Тогда никому не отдавайте. Обо всем напишите сами. Ведь вы ближе к истине, чем кто-либо другой». – «Да, но у меня не получается сделать так, чтобы это было интересно. Я пробовал. Ничего не выходит», – возразил он. В ответ я только пожал плечами. Марат Михайлович во время наших бесед уже убедительно продемонстрировал, что свободно владеет культурной речью и способен, как то и подобает настоящему учителю, аргументировано и доходчиво излагать любой предмет, о котором знает достаточно много, а в том, что он хороший преподаватель, у меня уже не было сомнений. – «Вы, наверно, недостаточно настойчиво преодолевали свой ступор. Не стесняйтесь, забраковав один свой вариант изложения, одну композицию, попробовать выработать другую. Уверен, что у вас обязательно получится», – сказал я. Однако Марат Михайлович отрицательно замотал головой. – «То, что мне известно, нуждается в увлекательном представлении». – «Что вы понимаете под этим? – возразил уже я. – Гладко излагаются только выглаженные истории, к тому же обильно сдобренные выдумкой или злонамеренной ложью. Жизнь в реальности не такова, чтобы поддаваться «красивости» однотонного стиля. Представьте себе известного вам литератора, претендующего на честное изложение и анализ истории, а также то, что он сделает с вашими материалами, если им окажется, например, Эдвард Радзинский. Вы останетесь довольны его работой «в увлекательной манере», рассчитанной на неискушенный и слишком доверчивый интеллект?» – «Нет!» – быстро согласился Марат Михайлович. – «Что я и имел в виду, особенно, если признать, что Радзинский – это еще не худший случай из борзописцев исторического плана. Ведь он действительно одаренный рассказчик, хотя с чужими истинами церемониться не привык.» – «Да, это так. Но мне-то что делать?» – «Делайте то, что велят ваши знания, анализ и совесть – и все получится. Уверяю вас. Только не отступайтесь после начальных проб, если сочтете их неудачными. И старайтесь быть ближе к той манере, в какой вы говорите. Вас интересно слушать. Учтите, что зря бы я этого вам не сказал.»

Марат Михайлович с сомнением покачал головой. Мне было довольно досадно, что я не сумел переубедить его. Но в конце-то концов, какое мне было дело, послушает он меня или нет? Да и кем я был в его глазах? Случайный попутчик и самозванец – философ, видите ли, и литератор, который ни строчки сам не опубликовал. Так что какие к нему могли быть претензии, к учителю из Весьегонска, который хотел бы поведать миру то, о чем знает, да все не может сказать? Расстались мы по прибытии в Весьегонск все же достаточно сердечно. Оттуда я отправился в деревню, где у нас с Мариной был свой дом. А через день мне уже надо было возвращаться в Москву, и при посадке в вагон меня увидел Михаил Аркадьевич. Он тоже завершил свои дела в городе и ехал обратно. Во время долгих, а иногда и сверхдолгих стоянок поезда, который именно из-за них преодолевал расстояние в триста пятьдесят километров за двенадцать часов, мы беседовали с ним на самые разные темы. Выяснилось, что он работал в коллективе изготовителей космических объектов. Технология была необычно сложной по точности – Михаил Аркадьевич сообщил, что допуски и посадки соблюдались в соответствии со вторым квалитетом ИСО, что в переводе на нормальный язык означало, что точность размеров сопрягаемых поверхностей была на два порядка выше, чем у высшего первого класса точности, принятого в советском машиностроении. На станции Сонково мы долго, глядя на шведский Эриксоновский паровоз, поставленный на отдельном пути как памятник первому поезду, проведенному в Ленинград после локального прорыва блокады, когда коридор был всего двадцать километров шириной, и немцы простреливали железнодорожное полотно с обеих сторон, и обсуждали огромные достоинства машины этого типа, вытянувшей все транспортные нагрузки во время индустриализации всего мира, несмотря на крайне низкий коэффициент полезного действия. За исключением этого кпд у паровоза были такие достоинства, которые до сих пор и не снились современным машинам. Он был многотопливным, то есть его котел мог обогреваться и нефтью, и углем, и дровами; он был способен длительное время выдерживать четырехкратные механические перегрузки – лишь бы хватало паропроизводительности у котла, его можно было эксплуатировать многие десятки лет при соответствующем уходе, а о такой «паровозной» безотказности вообще можно было только мечтать. Не зря же великий наш писатель – соотечественник Андрей Платонов посвятил столько похвал паровозу в замечательной повести «Происхождение мастера» – было чем восхищаться, было, и виделось ему в образе паровоза не чудовище, а настоящее чудо. А еще мы с Михаилом Аркадьевичем говорили о Марате Михайловиче, с которым тот был хорошо знаком не только как с учителем, но и как с главой дружественной семьи. Оказалось, что Марата Михайловича связывало с Весьегонском не рождение, а горькая судьба. Его отец с редкой фамилией Зюка, в тридцатые годы командовавший Чапаевской дивизией, был арестован и расстрелян вместе с множеством других представителей военного командования, в которых одержимый паранойей Сталин видел заговорщиков, замышляющих против его особы. Его жену после ареста мужа немедленно выслали из Ленинграда с Маратом в Весьегонск как членов семьи «врага народа». Мать Марата, Нина Васильевна, художница, преподавала в школе рисование, а когда требовалось – и литературу. Марат Михайлович, став учителем, тоже стал заметной фигурой в культурном обществе города, куда, по-видимому, выслали из столичных мест далеко не одну семью врагов народа. Я сказал, что Марат Михайлович сразу показался мне интересной личностью, и Михаил Аркадьевич сразу назвал его адрес, который не составляло труда запомнить: улица Карла Маркса и номер дома. Но фамилия была у него не Зюка – по отцу, а по матери Верхоланцев. Это было понятно. Чем меньше «знаков» тебя связывало с репрессированными родственниками, тем легче было жить. Младшему брату Марата Михаилу повезло больше – ему не потребовалось менять фамилию, он сразу стал Верхоланцевым и в смысле анкетной чистоты получил явное преимущество перед старшим братом, поскольку в анкетах имелся стандартный вопрос: «Изменяли ли вы вашу фамилию и, если изменяли, то почему?» Михаил Михайлович пошел по стопам матери, став художником. Теперь он постоянно жил в Москве, а в Весьегонске бывал только наездами. Он приобрел известность как график, специализирующийся на экслибрисах, но живописью тоже не пренебрегал.