Za darmo

Нежные розы пера

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Концерты, вернисажи, пассажи. На месте бывших продуктовых магазинов и аптек появились пункты обмена валюты и залы с игровыми автоматами. Старинный казачий город тут и там обвешивался рекламными щитами и вывесками, и каждый раз, проходя мимо них, Коля с ещё большей грустью вспоминал своё детство и времена старых томных переулков с деревянными домами, ветхими калитками и раскидистыми липами, стоящими возле проезжей части. Что-то несоизмеримо важное, недоговорённое, казалось, навсегда и вовек покинуло эти края, будто бы весь окружающий мир заступил на полшага за неведомую хтоническую черту, точку невозврата, и не было отныне ни спасения, ни помощи, а лишь одна беспробудная зияющая тоска. Бывшие друзья казались давно потерянными, ушедшими в зазеркальную эпоху, а новые были и вовсе лишь оболочками, яркими фантиками. Заводы перестраивались в кооперативы, в авиастроительных цехах конвейерную ленту и вовсе переделали в фасовочный цех. Великое, доброе, вечное за считаные часы сдуло степными ветрами как карточный домик.

Так прошёл год. Выплатив бандитам непомерные отступные, Коля открыл свою небольшую мастерскую в цокольном этаже бывшей семинарии, где починял различного рода старинную антикварную мебель, а в свободное время делал багеты для студентов художественно-графического факультета местной школы искусств. Полученных копеек хватало разве что на скупую похлёбку, пиломатериал да на кассеты с новыми песнями рок-групп. Однажды в один из весенних майских вечеров, дверь мастерской слегка приотворилась, а на пороге показалась тоненькая как ветка осоки девушка лет двадцати, в потрёпанной косухе и с проколотой левой бровью, которая стояла в проходе, виновато оглядываясь вокруг и не решаясь зайти внутрь.

– Вам что-то здесь нужно? – отряхиваясь от хлопьев стружки, задал глупый вопрос Коля.

– Нужно, – с робкой смелостью в голосе ответила девушка. – Мне сказали, что вы делаете отличные багеты.

– Вам не соврали, – парировал Коля. – Я и вправду их делаю.

Девушку звали Кристина, но для друзей она с лёгкостью откликалась на лёгкое «Крис». Поступившая на педагогический факультет, юная леди нисколько не хотела связывать свою жизнь с бесконечной проверкой тетрадок, а пары предпочитала прогуливать слушательницей уроков живописи. Помимо этого, всё свободное время она отдавала театру юного зрителя, в котором выступала на подмостках где-то во вторых и третьих составах. Коле же она заказала мольберт из ивы, поскольку очень любила данное дерево за его меланхоличность и романтику одиночества.

Прогулки по вечерним аллеям парков, проводы до дома, встречи с театральных смен с букетами лилий, неумело спрятанных за спину. Коля влюбился в Крис, Крис была без ума от Коли. Мама девушки, Галина Петровна, женщина суровых нравов, очень не любила суженого своей дочери. Отец Кристины, напротив, был весьма радушным хозяином, и всегда накрывал на стол к приходу гостей.

В августе того же года дверь мастерской чуть не вылетела из петель. Кристина забежала в помещение, пряча заплаканное лицо в ладонях, и когда Коля выключил станок и подбежал к своей любимой, Крис только и смогла, что отрывисто возопить:

– Он умирает… Папа! Четвёртая стадия!… Заключение!… Метастазы по всему… Я не могу, Коля, я не могу!

Несчастному плотнику только и оставалось, что сидеть на тахте с выражением ужаса на лице, обнимать плачущую навзрыд Кристину и нашёптывать ей пошлые, неуместные, лишние слова. Уже в сентябре отца Крис зарезало скальпелем прямо на операционном столе – не выдержало сердце. Скупые похороны, венки, поминки. Коля лично давал на лапу начальнику кладбища, чтобы на месте временного креста мог стоять хороший памятник из бетона, с овальной фотографией в рамке. Где-то за месяц посеребрилась вдовья голова матери Кристины, но она, не проронив ни звука, с каменным сердцем собрала все вещи своего мужа в чемоданы, а затем выбросила их на помойку, под крики и проклятия бывшей партийной активистки, а ныне новоиспечённой бомжихи Екатерины.

Кристина очень долго молчала, не притрагивалась к холсту, перестала ходить в театр. Коля как мог утешал её, всячески подбадривая по поводу и без. Однажды Кристине стало плохо, её начало тошнить. Так и исчезла грусть. Коля понял, что вскоре он станет отцом.

Наспех сделанная церемония в ЗАГСе. Ни платьев, ни лимузинов, ни медового месяца. Лишь фотокарточка, сделанная на «Полароид» одной из подруг Кристины. Ради такого дела невеста вынула из брови серьгу и положила в шкатулку, на верхнюю полку серванта. Насовсем. Косуха кормила моль на вешалке в тёмном углу шифоньера, Кристина всё больше времени проводила в библиотеке, подтягивая хвосты по учёбе. Мольберт, сделанный Колей для своей невесты, так и остался лежать без внимания в грузных антресолях квартиры.

Наступили смутные времена. Кристина была уже на сносях, когда в двери мастерской постучались представители районной администрации. Здание бывшей семинарии, всё без исключения следовало передать региональной епархии, и, как следствие, все помещения, в особенности цокольные этажи, арендаторам следовало освободить не раньше, как в месячный срок. Коля отказался. На следующий день налоговая полиция с судебными приставами уложила плотника в пол.

Мальчика назвали Дима, в честь покойного деда. Коля лез по водосточной трубе роддома, пытаясь взять штурмом неприступную крепость палаты, однако подоспевший охранник разом пресёк данное вероломство. Коля держал на руках маленький свёрточек, в котором смешно подёргивал пальчиками и хлопал глазками его, Колин сын. Кристина глядела на горе-отца и думала, думала, о том, что вот, наконец-таки, он всё понял, остепенился, перестал быть вечным глумливым дитём, больше не будет мальчишеских гранд-проектов, больше не будет рок-музыки из паршивого кассетного магнитофона, теперь всё будет иначе, и мать Крис, уже бабушка, наконец-таки скажет: «Зять, наконец-таки занялся делом.» А Коля думал. Думал долго, основательно, бегал по знакомым, старым приятелям, сидел в шумных компаниях, обмывая водкой шансы и новые идеи. Но дела, к сожалению, так и не было. Работа с неба не падала. И очень часто Кристина слышала, мол, разве ты не знаешь, как в этом городе решаются все дела. Галина Петровна только и успевала, что науськивать дочку, что муж её всего лишь навсего алкаш и бездельник.

В году, когда закончилась первая Южная война, судьба наконец-таки обернулась к Коле счастливой стороной монеты. Через старого знакомого удалось выйти на крупного строителя недвижимости в Сперанске, промышленника Левицкого. Тот, похлопав плотника по плечу, предложил ему огромный подряд на деревянные оконные рамы в создаваемом микрорайоне. Взяв кредит на крупную сумму и продав дом своей бабушки, Коля арендовал столярный цех в одном из помещений разваливающегося завода, закупил станки поновее, материала целый лес, да нанял рабочих, что с радостью принялись воровать инструменты и шабашить по тихой свои халтурки. Коля уже представлял себе, как купит пиджак, иномарку, будет ходить по городу с пейджером и вскорости выкупит родной дом, чтобы тотчас же сделать в нём настоящий евроремонт. Так он думал, пока не наступил август 1998 года.

Рыночек порешал. Левицкий через своего адвоката глубоко извинился; сказал, что экономическая обстановка на данный момент времени вынуждает его отказаться от услуг Николая в пользу дешёвых турецких пластиковых стеклопакетов, что, таковы, к сожалению, суровые законы рынка, что Коля не должен таить обиды на обстоятельства, которые возникают со всем и каждым в этот предельно непростой для страны период. Пустой цех, выключенные станки, судебные приставы. Коля сидел на разбитой иллюзии, окружённый долгами, банками, отвернувшимися друзьями, разрушенной мечтой о светлом и счастливом завтрашнем дне. Рука сама потянулась к бутылке.

Кристина искала его. По «хазам», закоулкам, моргам и больницам, разрываясь между работой в школе, подработками репетиторством и трёхлетним ребёнком, плачущим от одиночества в пустой квартире. Выплаканные глаза, выстраданные ночи ожидания, пьяные извинения Коли – однажды сердце Кристины превратилось в камень. Выбрасывая с балкона вещи Коли, она выкинула ему и свои картины, на добрую память. Галина Петровна жарила макароны на электрической плите, кожанка, изъеденная временем, тлела в шифоньере, серьга лежала в шкатулке вместе с обручальным кольцом.

Коля всю ночь сидел на улице возле старого двухэтажного барака, выкрикивая осипшим голосом извинения и имя своей бывшей жены. Идти было некуда, жить было незачем. В песочнице он увидел краешек детской игрушки. Откопав его, Коля обнаружил детский пистолетик, стреляющий присосками. Обычная. Закономерная. Дорога.

Сберкасса. Руки вверх. Милиция. Удары ногами. Опер – мудак. Показания. Автозак. СИЗО. Суд. Этап. Овчарки. Конвой. Прописка в хате. Кинуть машку на пальму. Извещение о разводе. Извещение об алиментах. Письма с просьбой привести сына. Книги. Зависть к тем, кто идёт на длительные свидания. Письма с просьбой рассказать о сыне. Ни одного ответа. Решётка. Постоять на дороге. Кони. Новые знакомые. Не одеваться в масть. Скинуть на общее. Вертухай по кличке «ПидрШапка». Никогда не жать руки. Гражданин начальник. Кум. Вскрытые письма. Возможное УДО. Отказ. Вытянуть на разговор. Красные активисты. Вспоротое рапирой брюхо. Калечка. Год. Другой. Срок. Бригадир – сука. Боль в груди. Подушка в крови. Потеря сознания на рабочке. Калечка. Врач в мятом халате. Диагноз. УДО по болезни. С вещами. На выход.

Вот и жизнь моего отца. Я кинул ком земли на деревянную крышку опустившегося гроба, грозди чернозёма отбарабанили капелью и разбежались друг от друга прочь. Забавно: мой папа приехал только лишь для того, чтобы внезапно уйти. Эгоизм ли это? Знать, как сильно можно сделать больно другим людям одним лишь своим присутствием, и всё равно прийти. А может быть, эгоизм – это заболеть терминальной стадией рака и медленно угасать, создавая проблемы родне?

Плакала моя мама, поодаль, возле креста стояла моя бабушка, а я смотрел в двухметровую бездну и пытался понять, что значил для меня человек, миф о котором наша семья пестовала все эти долгие годы. Ни одного письма, ни одной весточки. А он просто хотел вернуться домой, в двухэтажный прогнивший барак, на старую душную маленькую кухоньку, к людям, что, смалодушничав, предали его. А было ли это предательством? Ведь у бабушки, мамы, у них всех тоже была своя правда, как и правда о моём великом дедушке. И они верили в свою правду, и верят в неё так искренне, так неистово, что волей-неволей это тоже вызывает уважение. А, может быть, истина в том, что правда у каждого своя? Живут люди, просыпаются каждый день, идут на работу со своей правдой, со своей картиной мира, и в их разумениях их чувства, эмоции и переживания подвержены истине выстраданной, вымученной, выхолощенной жизнью, обстоятельствами и ситуациями? А значит ли это, что правы все, что не существует и не может существовать людей плохих, злых и чёрствых, а есть лишь несчастные, бедные, крохотные, маленькие человечки, которые просто не смогли понять друг друга. А значит ли это, что Лида не предавала меня? А значит ли это, что Аркаша просто влюблён в Лиду, и помог ей только лишь потому, что какой-то дохлый очкарик обидел любовь всей его жизни? А верно ли, что я виноват, виноват, виноват в том, что мама и папа не смогли насладиться молодостью?

 

Время, боги, суета, всё неважно и ничтожно, кроме того факта, что я, ничтожный и глупый, живу на планете, гружусь страстями, которые столь низменны и трепетны, что не имеют значения по сравнению с огромной величественной Вселенной. Что Земля наша состоит вкупе из миллиардов песчинок, каждая из которых в целом – пустое ничто, а в частности… Каждый человек – это огромный мир, который требует и ждёт лишь того, чтобы его любили, со всеми изъянами, мелочами, глупостями, дурацкими шутками, смешливыми привычками и повадками, просто таким какой он есть, беспричинно, просто так, как дети любят Деда Мороза или своих родителей, не требуя и не спрашивая ничего взамен, полной, пожирающей себя изнутри любовью. Стихи, письма на коленке, увёртки от ответа, скупые слёзы на скулах, разломанный нос – всё стало ерундой, всё стало фиглярством, позёрством, клоунским камуфлетом перед ненасытной толпой. Неужели, рецепт счастья так прост и наивен, что люди пренебрегают им по недоразумению или попущению сродни массового психоза. Счастлив лишь тот, кого любят.

А значит, всё сделанное и прожитое мной ранее было в корне неверно. Если меня не любят, так я заставлю всех меня полюбить. Стану плутом, выжигой, продувной бестией, ковёрным взовьюсь возле ног, сделаю партию, игру, чтобы все окружающие меня люди, все вокруг, каждый был искренне счастлив, а я буду счастливее всех прочих. Чтобы никто, никогда в этом мире не смог застать меня врасплох, чтобы никто не смог увидеть меня слабым, жалким, трусливым, глупым очкариком, следящим за жизнь у окна. Я стану самой жизнью, импульсом, демоном добра, разожгу великий пожар, устрою перманентную тотальную революцию и никогда, ни за что в жизни не повторю ошибок моего покойного отца.

6

Раз, два, три, четыре. Раз. Два. Три. Четыре. Упражнения легче считать квадратами, мозг ленится, когда заставляешь его делать двадцать подтягиваний на перекладине, но вот сделать «пять раз по четыре» для него не составляет никаких усилий. Не сметь останавливаться. Сбивчивое дыхание. Уколы в лёгкое словно в плевре застрял кончик острия. Нельзя быть слабым. Нельзя жить в расхлябанном теле. Никто никогда больше не сможет застать меня врасплох. Нет жалости, особенно жалости к себе. Каждый день я вижу в зеркале новые отражения. Старые футболки больше не налезают. Мышцы тела выкручивает лишь поначалу, так закисают мясные волокна под воздействием молочной кислоты. Впоследствии каждая тренировка будет дарить лишь ощущение приятной боли, и я подсяду на эту боль как дёшевая винтовая школьница на член университетского шейха.

Практически каждую ночь мне снилась Ия. Сначала я думал, что это память играет со мной в ассоциации и воспоминания. Я стряхивал с себя мысли как засалившуюся на джинсах грязь, старался не думать, не глядеть в давнее, мол, прошло и прошло. Турники пахли ржавой кровью, липкий дым от сожжённых осенних листьев оседал на моих лёгких, а я рвал, рвал, рвал сухожилия и связки, выгоняя прошлое из грядущего. Ия не уходила, она преследовала меня всюду, куда бы я ни шёл, скрывалась за углами домов, на перекрёстках под мигающими бликами светофорах, за капюшонами похожих курток. Вероломно и преступно, она заполоняла собой всё окружающее меня пространство, и каждый шаг по аллее, где я провожал её домой после школы искусств, отдавал резью выступивших на мостовой осколков. Ноющая волна грусти девятым валом сметала меня, стоило хоть раз мне вспомнить Ию, её смех, её слова и улыбку. Я угадывал её всюду, словно мечтая о внезапной встрече под падающими кленовыми листьями или на углу городской площади, в актовом зале театралки, на задних перилах случайного автобуса; и каждый раз, когда будто бы удивлённая Ия должна была сказать мне «Привет», пустота лишь громко смеялась мне в лицо.

И всё же, я не был безучастным роботом; напротив, я чувствовал, и впитывая боль как мочалка, насквозь пропитался тухлым ядом будто оголённый нерв, выросший в человеческий рост. Обида, злоба, печаль, тоска и тревога пульсировали по артериям рук, проникали в лимфу и подкожные железы, и я жил, я ощущал чёрную краску, словно какой-то волшебник в сером балдахине снял с меня дрёму и приказал просыпаться. Я сбросил оковы наблюдательства, перестал быть очевидцем жизни, начал действовать, верить, смел предпринимать шаги. Строки сами писали себя на бумагу. Двигатель больше не имел права работать на холостом ходу, приятная тёплая градуированная боль, выпариваясь из пор жгучим высокооктановым топливом, превратилась в чистый бензин.

Гиви сказал, что Ия забрала документы из музыкальной школы. Я стоял возле её дома, ходил кругами, вглядываясь в окна, надеясь увидеть в окне её силуэт. Одинокий дверной звонок, приклеенный к забору, копил пыль, и я корил себя за трусость, за нерешительность, за всякую неспособность совершить какое-либо очерченное действие. Я написал ей письмо на крафт-бумаге, чёрные чернила вмещали в себя стихотворение, которое по задумке своей должно было оправдать мой внезапный уход. Я рассказал ей о драке, об отце, о моих чувствах к ней, старался как мог не упустить ни одной детали, обговорить все условия и фабулы. Через неделю после того, как я опустил конверт в её почтовый ящик, Гиви передал ответ. Ия написала только одну фразу.

Я не хочу видеть тебя.

Прокуренное интернет-кафе. Компьютерный клуб в подвале бывшего детского сада. Гопники вымаливают у админа лишние минуты, брызгая из стеклянных горлышек бутылок захимиченным пивом, пятиклашки играют друг с другом по локальной сети в очередную глупую стрелялку, из колонок играет какой-то гаражный говно-рок. Я поглядываю на пиксельный циферблат своего сотового, шарась по социальной сети. Фотография Ии глядит на меня гримасой, полной осуждающего умиротворения. Милая, добрая, любимая. Я не могу тебе написать, я не могу тебе позвонить, я совершил ошибку, то ли из эгоизма, то ли по собственной дурости; покинул тебя, не сказав ни слова. Осколки битого стекла скрежещут под сердцем, мне больно и приятно чувствовать себя сопричастным с этой глупой, дурацкой шуткой, иронией, насмешкой над разумом, забетонированной в фундамент грядущего костью. Я не хочу забывать тебя, я не хочу вспоминать о тебе, я не хочу быть с тобой и причинять тебе боль, я не хочу, чтобы ты уходила из моей жизни. Я храню твои строчки во внутреннем кармане своей толстовки, но Боже, какая мука – любить тебя на расстоянии. Маленькую, хрупкую, ранимую и чуткую, непрощающую гордую девушку. Милая, добрая девочка Ия, моя виртуальная тайна. Прости меня, отпусти меня, дай мне уйти. Ты – единственная, кому я позволил разбить своё сердце. Дворник Лаваш когда-то в детстве рассказывал мне, как в армии прыгал с парашютом из люка старого кукурузника. Его страх смерти, испуг, одиночество и великое небо. Он говорил, что в секунды до раскрытия купола, моменты свободного падения, ничего не имеет значения кроме жизни и смерти. Он думал одну идею: только бы приземлиться, что если не умирать, не окончить жизнь свою на этом миге. Он молился на наручные часы словно пигмей на каменный тотем; и думалось ему, что после приземления наверняка бы каждую минуту в целую вечность превратил, не истратился бы на ерунду. Я смотрю на фото Ии через мерцание экран и посекундно вспоминаю наши с ней моменты. Где-то глубоко внутри меня рыдает и стонет одинокий затравленный зверёк, но снаружи, за глиняной венецианской маской, сидит и пялит в монитор парень с непроницаемым взглядом. И шепчет, шепчет и повторяет себе под нос: никакой жалости. Нельзя выглядеть слабым. Никакой пощады.

Особенно к самому себе.

Мой демон шипит: «Я принимаю свою боль как плату. Моя кара, мой крест за события и поступки. Нельзя отказаться от ответственности, нельзя сослаться на смягчающие обстоятельства. За любой неосторожный невысказанный упрёк, за каждое слово за спиной, за малодушие, за оставленных, покинутых, преданных рано или поздно придётся ответить, без всякого срока давности, без полумер. Таков закон кармы. Такова расплата за упущенное счастье.»

И я вторю ему: «Такова цена справедливости.» И делаю ещё один подход.

***

Тёплый таёжный баргузин гонит волны Байкала на одиноко стоящий возле берега старый дощатый причал. Где-то поодаль чуть скрипит и постанывает полузатопленная старая лодка, прибитая на цепь к полусгнившему колышку будто нашкодившая дворовая собака. Хвоя шепчется своими ветвями с пролетающими мимо кедровками, а на макушке сосны следит и гордо смотрит на всех свысока полуслепой седопёрый глухарь. Нежное летнее солнце восходом бликует на взволнованной глади огромного озера, и жаркие лучи небесного светила, столь редкие в здешних краях, ласково отражаются на капоте УАЗика даже через броню из нанесённой за утро грязи. Чуть поодаль от причала стоит небольшая сторожка, и каждое кольцо сруба будто говорит, что судьба и предопределение заставят стоять это строение до самого скончания времени.

Ходики мерно чеканят время, и громкий звук секундной стрелки способен перекричать разве что треск догорающих поленьев, доносящийся из камина. Пахнет свежеструганными опилками, цедрой и тонкими наветами корицы. Ты лежишь на диванчике, напялив на себя мои очки, и с маской академика на лице вдумчиво и серьёзно читаешь какую-то книжку про историю искусств, изредка закусывая язык. Папиллярные узоры твоих тоненьких пальцев перебирают шрифт Брайля, и мне грустно и весело смотреть на то, как ты обезьянничаешь. Где-то в углу медленно коптится ароматическая лампа, из которой тоненьким духом раздаётся еле слышимый аромат сандала. Ты повесила картины, которые никогда не сможешь увидеть, обставила комнату по своему вкусу, и я готов признать, что уют нашего мирка в большей степени твоя заслуга, нежели моя. Игла царапает винил, из динамика приглушённо играет «Стена», а я гляжу на тебя, уставший и заспанный, и больше всего на свете мне хочется подойти к тебе, сесть рядом с тобой, обнять тебя и играться, играться, играться с непослушными локонами твоих чудесных волос, от которых всегда приторно пахнет шампунем на козьем молоке. Ты кладёшь мне голову на грудь, улыбаешься ехидной лисьей улыбкой, говоришь, что любишь меня, что мне нужно принять душ после работы, а я не могу оторваться от дивана, не хочу покидать тебя ни на минуту. Так мы и сидим, практически до самого вечера, пока голод не загонит нас за обеденный стол. Ты расскажешь мне про картины, про художников Возрождения, о которых узнала из переплетённых страниц, а я буду слушать, не понимая и половины сказанного. Только не останавливайся, прошу, только не прекращай говорить. Однажды я всё пойму, честное слово, точно так же, как ты слушаешь мои нудные рассказы о ярких звёздах, покачиваясь в гамаке на ночной веранде. Когда нападёт холод, я побегу в чащу, к эвенкам. Они принесут мехов.

Это наша с тобой галактика. Такой я её нарисовал в листах своей потрёпанной тетрадки. Каждый чернильный символ своими чертами глядит в ненаступившее будущее и выстраданное прошлое. Я пишу на влажных от пота страницах о тех мирах, в которых нас с тобой уже никогда не будет. Пишу и верю, что слова имеют значения, и однажды я всё-таки потрогаю ладонью песок байкальского берега. А пока что я сидел и слушал очередные, скучные, пошлые, невыразительные и похабные стишки той сектантской группы, что имела смелость называть себя «Семья».

Каждый, кто пришёл в Семью, обязан прочитать своё стихотворение. Каждый может привести в Семью человека, но только одного. Стихотворения не обсуждаются. После прочтения стихотворения сжигаются. В Семье нет имён. Стихотворение может быть любого размера. Стихотворение может быть только одно.

Эта мантра проговаривалась хором в начале и конце всех наших встреч. На месте паникадила зияло большое отверстие, из которого едва струился осенний солнечный свет. Возле того места, где стояли когда-то царские врата, сидела на деревянном ящике и следила за происходящим, скрестив руки, сама Каменная княжна, Её Величество Лида. Вокруг неё полукругом стояли верные пажи в чёрных толстовках, правило с униформой не обговаривалось никогда и никем, но все присутствующие отчего-то сразу смекнули вектор развития стихотворного движения. Тем смешнее и нелепее выглядел я, в джинсах и потрёпанном свитере, стоящий в притворе развалин со своей рваной школьной тетрадкой и ручкой в руках. По правое плечо от Лиды стоял Немец, в голосе которого уже явно плавал характерный наркоманский прононс. Гиви, приведший меня сюда, переминался с ноги на ногу ближе к центру корабля храма, ожидая своего слова. Было удивительно, как знакомые лица могли так измениться за время моего отсутствия, как сильно возмужали за лето присутствующие здесь, и тем поражал тот факт, что нити управления шли к рукам маленькой кучерявой девочки. Однако, несмотря на внешнее сходство с прошлыми образами, было явно видно, как мало осталось от той озорной стервы, с которой я провел всё своё детство. Её взгляд, резкий и прямой как острие клинка, разрезал пространство, стоило ей хоть раз сосредоточить взор на чём-то конкретном. Сама же Лида будто и вовсе была завязана в узел, являла всем собравшимся сосредоточие, крайность воли и силы. Гвозди бы делать из этих людей, и я волей-неволей мог бы проникнуться уважением к этой барыне, если только не то обстоятельство, что я не имел права забывать о подлости. Я пришёл, чтобы расставить все точки над «i», выявить все причины, а после разговора забыть Лиду как ночной кошмар и жить дальше. Тем больше меня вымывало, что эта самоназванная царица всего лишь один раз окинула меня тем взглядом, которым она обычно отмеряла всех новичков в «Семье». В глазах Лиды явно читалось: я был для неё что-то вроде подтирки для жопы.

 

Пока шло собрание, я всё думал о том, как быстро подкрался последний год моей школы. На носу висели экзамены, театральный кружок уступил место бесконечным репетиторам, а учителя на каждом уроке пугали нас непоступлением в ВУЗ, и, как следствие, армией. Меня же беспокоила та развилка дорог, которая откроется передо мной после того, как на меня сбруей нацепят красную ленту выпускника. Как в детской книжке: кем быть? Мама говорила, что мой дед, её отец, чуть ли не каждую неделю разговаривал с ней на тему «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» С колокольни своей морали он рассказывал ей о профессиях врача, учителя, дипломата в посольстве (у мамы была явная склонность к языкам, а это не жук лапкой потрогал), однако ни в МГИМО, ни в Пирогова маму после школы не взяли. В педагогическом же, напротив, мест хватало, поэтому ценность кухонных разговоров деда как-то сама собой сошла на нет. Я же чувствовал себя неприкаянным, из профессиональных профильных интересов была разве что вошь на аркане, поэтому каждый день мытарства отдавал всё большей тревогой за своё незавидное будущее. Ради чего мои предки удобряли кладбищенскую землю своим костями? Я не хотел пополнить их ряды, ибо я верил, что мне на кону написано вырваться из тёплого болотного мирка Сперанска и сделать что-нибудь выдающееся, особенное и уникальное; то, на что у моего отца просто не хватило веры. Но на деле, как бы я ни пытался что-нибудь предпринять, везде выходила срамота.

Тем временем собрание подходило к концу. Гиви прокашлял свой любовный памфлет, фанатики проревели все заповеди Семьи и начали расходиться, пока в развалинах не остались я, сама виновница торжества и Немец. Лида жестом велела своему лакею удалиться, после чего медленно подошла ко мне, не отводя взгляда от моего лица:

– Если ты ждёшь извинений, их не будет. Не трать времени, скажи, зачем ты пришёл, а после уходи.

– Честно говоря, – вопрос Лиды поставил меня в тупик. – Я и сам не знаю. Всё и так понятно. Может быть, я хотел посмотреть в твои глаза.

– Смелый, значит? – уголок рта Лиды слегка дёрнулся в ядовитой усмешке.

– Да нет, – ответил я. – Просто устал всё время бежать. Знаешь, я наготовил целую речь перед тем, как прийти сюда. Как дурак, репетировал. А оказавшись перед тобой, забыл её и теперь совершенно не знаю, как сделать так, чтобы не показаться нелепым и смешным.

– Импровизируй, – подмигнула Лида. Ты всегда находил верные слова, когда тебе это было нужно.

– Пожалуй, – я кивнул ей в ответ. – Скажи, а ты помнишь, как мы первый раз с тобой нашли это место.

– Конечно, – вдруг по-детски невинно ответила Лида. – Такое не забудешь.

– Да-да. Каменные своды, надписи на стенах… А я вот думал, что насовсем позабыл. А сегодня, когда я видел тебя, стоящей на алтаре, среди этих… Вдруг вспомнил. Как всё было просто!

– Было? – удивилась Лида. – По-моему, ты сам всё усложняешь.

– Пожалуй, – ответил я. – Ты, как всегда, знаешь меня лучше меня самого. Значит, ты знаешь и то…

– …что когда просто, становится скучно жить, – докончила фразу Лида. – Ты всегда это говорил. Так что же теперь? Коварная сука с разбитым сердцем сказала влюблённому в неё кобельку отмстить обидчику, а предательству нет прощения, верно? Вся эта ерунда со словами, какое они имеют значения, так? Глупости! Бред! Ты побежал к своей слепой шлюхе, которая тут же отвернулась от тебя, а знаешь почему? Всезнающий, спокойный Димочка… Она была чужая, да! Я знаю тебя, я понимаю тебя, я верю в тебя, и всегда верила. Ты – мой самый худший враг, забыл? Думаешь, я бездушная тварь?! Так мы с тобой ничем не лучше друг друга! Мы ходили по старым развалинам в то время, пока она спала в золотой кроватке на бархате в окружении дорогих плюшевых сай-фай игрушек; ели сухую лапшу, а не фуа-гра на серебряной тарелке. Но ты, Димочка, повёлся как лох на эти блёстки! Так что иди, наслаждайся своими выдуманными мирами, а нам, таким недостойным, дай ту пыль, которую мы заслуживаем. Проваливай!

– Я не уйду.

– Тогда тебя снова вынесут!

– Пусть выносят. Если посмеют.

Впервые в глазах Лиды читался ярко выраженный испуг, смешанный с удивлением.

– Я не могу простить тебя, это правда, – слова будто сами начинали вырываться наружу из ганглиев. – И всё же. Я виноват. Я предал тебя. Я сделал тебе больно. Прости меня, Лида. Я не хотел так, но прошлого не воротишь, и что должно было произойти, то произошло. Я не люблю тебя. Раньше любил, наверное. Да, может и сейчас люблю, но иначе, что ли. Как сестру, которой у меня никогда не было. Я не могу сделать тебе больно, не хочу и не буду, и всегда буду тебе благодарен за те чаепития, за прогулки под луной, за разговоры… За то, что ты была всегда рядом со мной тогда, когда никто не был. Я буду помнить это всегда, всю свою жизнь. Думаешь, я держу злобу за сломанный нос? Напротив. Спасибо тебе за тот урок, что ты вынуждена была мне преподать. Нет старой Лиды, старый очкарик Дима умер, превратился в пепел, в тлен. Прошлое в прошлом. Есть новый я, есть новая ты, есть новый мир. И нам в нём жить. Так как мы будем это делать? Поруганные, цепляющиеся за призраки прошлого, и будем делать вид, что не знаем друг друга? Переходить на другую сторону улицы, если случайно встретимся? Или же откроем новую главу? Чего бы тебе хотелось?

– А как же твоя Ия? – прошептала Лида.

– Ия. Она не моя, – выдохнув, ответил я. – Испытываю ли я к ней чувства? Да. Но тут ты права. Она из другого мира. Она чужая. Она не видела грязи. А ночи… Ночи принадлежат нам.