Za darmo

Поэма о русской душе

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Только заняла таким манером Марфа позу в нужнике и отстраниться от неё не может.

А на дворе темень мягкая такая, оттепель ударила, в ноябре-то месяце, синицы весело так попискивают, воробьи шебуршатся, голуби вроде как тоже повеселели. И всем наплевать на её муку!

А она сидит, сидит, точно окаменела, ажно коленки затекли, сил нет уж сидеть, круги перед глазами. Ну, кажется, всё вышло, аж внутренности вытягивает. А только встанешь, сделаешь три шага, как что-то заурчит-завоет внутри, как вдруг схватит да потянет неимоверно, так насилу и присесть успеваешь.

А сноха-то ходит да ещё и подзадоривает, дерзкая! А Марфа в отместку и сказать ничего не может, ровно и голос утянуло вместе с этим, только всё чернеет жутко лицом-то. Днём уж докумекали молодые, пошли купили в магазине горшочек да и посадили на него Марфу.

Так и сидела она на нём два дня и две ночи без устали, ровно пытку отбывала. Кряхтела, судьбу свою кляла да стонала:

– Ох, помираю я, грешная, детки вы мои любимые! Ох, гибну я на горшке на этом, окаянном!..

До истощения, значит, сидела, до полного изнеможения.

…А потом, через год, и оказалось: сноха-то, чёртова девка, загодя принесла порошка от сестры, которая в аптеке работает, да и сыпанула безмерно…

Нашла, стало быть, коса на камень.

Рассказ одиннадцатый

Там ступа с Бабою Ягой

Идет, бредет сама собой…

А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»

…А через дом от меня две бабы живут.

Раньше дом-то цельный был, и жил в нём купец Прохор Тимохин. Потом он в бега подался, и решила одна баба заселиться тут. Такая сорока из себя, да такая вертлявая – как червяк на крючке. За тараторство и прозвали ее Дрындучихой, да еще за стати – высохшая, побуревшая, что дрын столетний, скрюченная, ровно Баба Яга.

Да только, значит, решила она одна одиноко поселиться, а тут и Павла откуда ни возьмись.

– Я, – говорит, – тожеть хочу в купеческом доме жить. У меня, – говорит, – мужика в гражданскую убило. Нешто не имею прав здеся поселиться?!

И поселилась.

Да только с этого у них и пошла свара…

Павла такая видная из себя, дородная, неторопливая баба, оплывшая и вся белая, как соком налита.

Вот и стали они вместе жить, а Павлу и окрестили через Дрындучиху Павлучихой. И от этого у них ещё сильней склока.

Павлучиха ежели начнет что делать, медленно так делает, вроде засыпает, а Дрындучихе надоть так-сяк – вихрем. Ну и нет-нет да и заругаются. И до того изругательства дошли, что решили бабы отделиться. Дом досками перегородили, огороды огородили, и хозяйство каждый себе особое завёл. Да…

Только как сойдутся, так и начинается:

– А не нравится, так чевой-то ты ко мне в дом припёрлась? – кричит Дрындучиха.

– Это к кому? – встревает Павла.

– Ко мне!

– Да он что, дом-то, твой?

– Мой!

– Дрындучиха ты проклятая!

– А ты Павлучиха!

– Из-за тебя же, старой карги, назвали!

– Сама ты карга!

И так могут целый день препираться. Кулаки в бока и пошёл. Только шум на всю улицу!

И удумала Дрындучиха изжить Павлучиху. Чего только она не испробовала! И испражнялась на её огороде и всякими гадостями поливала его, пока не надоело юбку рвать о гвозди в заборе, вторгаясь на вражескую половину. И косу-то ей на сенокосе притупит камнем, и колышки ей на прокосе понавтыкает. А то охапку дров упрёт со двора. То под дверь в хлев зимой воды плеснёт, чтобы примерзла. Утром Павлучиха уцепится за скобу и знай рвёт из последних сил. То топор припрячет. Павлучиха бегает по двору, да и кричит истошно, ажно самой страшно: «Дурья голова, куды ж я его задевала, не помирать же теперя с морозу-то!» Дрова-то нечем нащепать. А единожды даже замкнула электричество, чтобы Павлучиха письмо от сына не прочла. Хотя себе во вред, а всё одно – делает.

Только ничего не выводит из спокойствия Павлучиху. А раз выходит Дрындучиха на свой огород, глядь – ужас кромешный! Огород стоптан!

Кинулась Дрындучиха к соседке да и кричит:

– Ах ты мерзавка! Ах ты, божье ты изнасилование! Ты зачем мне это огород стоптала?

А Павлучиха тоже краснеет.

– Сама ты, – кричит, – изнасилование! Чего ты, старая, бельма-то выпялила и ничего не видишь? Да я это, что ли, стоптала?! Это ж свинья, дурная ты баба, стоптала! Хто калитку вчерась забыл закрыть? А? Ты и забыла! Вот моя свинья и прошла к тебе невзначай.

Знаешь, как бабы заведутся, ну не дай бог, начнут мозоли на языке натирать. И на этот раз покричали-поругались, изругались, обессилили да и разошлись с богом.

А назавтра вышла Дрындучиха поутру во двор. Погода стоит ясная, чистая, огород весь в росе, холодком тянет, спелостью с грядок, и дышится легко-легко, лучше и не надоть. Вёдро.

Видит: никого нет. Спит, видать, Павлучиха. Дрындучиха-то помнит ещё с давних времён, что Павла и поспать любит и, ежели встанет, лучину час щепать будет, а может, и заснёт ещё за работой. И удумала она вот что опробовать.

Подломила в ограде снизу штакетину, выпустила свою свинью да и давай её, неразумную тварь, в дырку эту наводить. И так это руки-то расщеперила, ноги – тоже, и загоняет, следит, чтоб ни вправо, ни влево не сбежала. Думает, скажу Павлучихе: «Хто это дырку исделал? Свинья-то и пролезла ненароком».

Ну а свинья – что с неё взять? – дура скотина, не понимает хозяев, не лезет в дырку. А только не уследила Дрындучиха, как кинется божья тварь в сторону! Дрындучиха ещё хотела её своей тощей ногой остановить, вроде как шлагбаум ей под нос поставить. Куды там! И старуху с ног сбила, да чуть и не сдавила впалую грудь. И давай наяривать по её же огороду!

Освирепела Дрындучиха, схватила кол и понеслась за ней, как вихорь, как Баба Яга с помелом – только юбка развевается-пузырится, как она сигает меж кустов да грядок! Резво так скачет. И про ревматизму забыла, и про престарелость, и что дух спираить – тожеть забыла.

Так уж её озлило это свинское действие, что уж в сердцах она этой Павлучихе и глаза готова выцарапать. Извелась баба. Но всё ж изгнала свинью с грядок и снова к дырке её заводит. Осторожно так подгоняет. В дырку смотрит, чтобы теперя без промаху.

А только у самой дырки подняла глаза, да и ахнула. Павлучиха стоит на другой стороне забора, да и посмеивается. Розовая со сна… довольная…

– Куды это ты её гонишь? – спрашивает.

Дрындучиха вконец осерчала.

– В огород твой, – кричит, – оплывина чёртова!

А Павлучиха спокойненько вытащила кувалду из-за спины и говорит:

– Гони, гони… Она сейчас только пролезет, я её как хвачу по голове-то. И мясо хрен отдам!

Взвыла от ненависти Дрындучиха. Но забоялась свиньёй рисковать. Только пришла к себе домой и места себе не находит. Света белого невзвидела. «Умру, но отмщу!» – думает.

И знаешь, чего удумала? Вот дошлая баба!

Узяла, нашла в комоде старую трубку, мужичок ее покойный раньше покуривал, да пачку махорки. Когда Павлучихи дома не было, тонкую перегородку снизу проковыряла гвоздем так, чтобы дырка у Павлучихи под стол выходила. И начала. Засыпет махры в трубку, раскурит, вставит мундштуком в дырку, хихикнет подло, сядет ловчее к стенке лицом, ноги-то у грешной уж совсем почти не гнутся, но – сквозь стоны – давай дуть в трубку, чтоб дым в соседнюю хату шёл. Посинела от натуги баба, тошнота от дыма нутро выворачивает, губы себе все спалила, а всё одно – не прекращает. Дуить и дуить!

Пришла Павлучиха домой. «Хосподи! Пожар!» И давай по комнатам бегать, смотреть кто-что горит. Огня-то никак найти не может, а хата в дыму.

А Дрындучиха трясётся мелко от смеха да от злорадства. Она даже и не додумала, что такой вертихлёб получится.

Бегала, бегала Павлучиха по избе, пока отдышка её не взяла, пока не упала. А Дрындучиха знай дуить. Подскочила снова баба да айда на улицу. Выскочила – лица на ней нет. Волосы растрепались, ноздри раздуваются, как у молодой кобылицы.

– По-мо-ги-те! – взвопила. – Люди, – кричит, – милые, родные мои, не дайте погибнуть! Заживо сгореть, – кричит, – не дайте! Пожар, – кричит, – крещёные!

Сосед её, Василь Аверьяныч, побелел, схватил ведро с водой, топор, да на помочь, что было духу. Женщина одна, вдовая, думает, надо спасти!

Только ворвался в дом и унюхал: дым-то махрой пахнет. Стал искать, что к чему.

А Дрындучиха, заметь, дуить…

Поискал, поискал Василь да и видит: конец мундштука под столом из-за перегородки торчит, а из него дымок, ровно из трубы печной. Василь возьми, да и, недолго думая, приложись к нему, да и дунь в него со всей мочи. Так Дрындучихе в рот не только дым, а и махра полетела, к тому ж горящая.

У бабы и свет белый погас в глазах, ажно позеленела вся, отвалилась от стенки и упала, как на распятии. «Ну, – думает, – пожила – и будя! Прими меня, Господи, душу безгрешную!»

…Вода в ведре пригодилась Василю, чтобы ее откачать. Насилу и справились. С большим трудом оживили Дрындучиху. Она потом целую неделю ходила, отплевывалась, отойти не могла. Аж как вспомнит про махру, али кто закурит в её присутствии – нутро всё выворачивает, от тошноты ноги подкашиваются.

Да вот так и отучилась пакости делать. Только каждому твердит, что здеся свет клином не сошёлся, кто пусть что хочет думает, а уж она обязательно уйдёт от этой поганки.

Да вот пока не уходит…

Рассказ двенадцатый

Там царь Кащей над златом чахнет…

А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»

…Прислала девка Лукьянова, Наталья, отцу-матери письмо, где прописала, что находится без зимней обуви, и уж валенки ей никак нельзя носить, потому что она в институте учится в городе, и что ей нужны сапоги зимние. Вот хоть разбейтесь, а достаньте да и выложьте ей эти самые сапоги.

Делать нечего, скопили Лукьян да Антонина деньжат, да и отправилась Антонина в воскресный день на барахолку.

…На ней, как всегда, толчея. Шум да гам. Ходит Антонина, ходит – нет сапог. А товару кругом разного, аж глаза разбегаются, не знает, куда и глядеть, в какую сторону и оглядываться. Озирается – кругом искушение! Руки так и чешутся – купить бы чего! Деньги-то при себе большие имеет.

 

Ходит, значит, да толчётся! Да и натыкается на парня, модного вроде с обличья-то. С бородой стриженой да усами. Ну, он к ней так бочком да и басит с придыхом прямо в лицо:

– Возьмёшь? – И хвостик из-за пазухи кажет. Да в упор сумрачно смотрит, давит взглядом.

– Чегой?! – испужалась Антонина.

– Норка.

– Эх! – думает Антонина, а в голове-то всё кружится. – Хотелось бы взять! – А у самой уж мысль: возьму, мол, не возьму, а хоть поторговаться для приличия.

– Скоко? – говорит шепотом да с дрожью, заражаясь его тоном.

– Задаром почти.

А у Антонины и в голове мутнеет. У неё с собой денег достаточно.

– Не, – говорит, а сама еле дышит, грудь ровно кто сдавливает, мешает говорить, – дорого! – И вроде как не знает что делать. А в голове так и вертится мысль: девка-то её в воротнике да в шапке, и весь город на неё смотрит-любуется.

– Дешевле денег отдам, – уступает парень, – тороплюсь, – говорит, – на поезд. А то бы ни за что не отдал. Бери, не прогадаешь. Клеточная, норка-то. Ты посмотри цвет: стиль блю, а ежели по бокам смотреть да по хребтине, то чистая это рояль пастэль! – А сам смотрит в упор, не моргнёт, словно загипнотизировать хочет. Волосы длинные, мордочка худая, на глазах очки в позолоте…

Ну, баба как услыхала слова-то такие, так и обмерла. Ну, думает, и впрямь диковина! Да ещё так красиво прозывается. Да и человек толковый, видать. В очках. Разбирается, чепуху продавать не будет. Ну да с волнением плюнула на сапоги, сама себя не помня, дрожмя достала деньги да и отсчитала ему в руки. Да домой бегом, ног не чует. Только, думает, Лукьян бы не взъерепенился. Ведь ему на зиму полушубок надоть, а я так разорилась.

Да только подумает, как девка-то её в шапке ходить будет да от парней отбиваться строго, так все невзгоды и меркнут, точно звёзды поутру.

Добежала до дому, запыхалася. Лукьян за столом сидит. Хмурый. Лицо квадратное, подбородок башмаком выпирает, а от мохнатых бровей тени на глазницах, и от этого глаза как пропасти.

– Ну что? – говорит. – Купила?

– Ага! – затаив дыхание, отвечает Антонина.

– А ну, покажь.

– Вот! – И суёт ему две шкурки.

– Эт что такое?!

– Почти рояль пастэль!

Лукьян повертел их на свету да как посереет, затрясся весь да как взорёт:

– Я тебе, – кричит, – счас такую рояль покажу! Я счас по тебе такую пастэль сыграю! Ы-ы… Я… я… – да больше слов-то и не находит. Тольки дышит да дёргается всем телом, будто судорога его сводит, да бородой стриженой трясёт, ровно козел. Помотал он головой да вновь как вскричит: – Ты что же это? Одурела совсем, чо ли, баба? Да ты погляди, чего ты закупила, стерва ты нехорошая! Ты погляди, погляди глазьми-то своими чёртовыми, чтоб им у тебя повылазить! Ты погляди, растудыт твою мать!

Антонина глядит, глазами хлопает да ничего не видит, руки опустила, волосы белые на круглое лицо съехали – даже не поправляет.

– Да какая к чертям собачьим рояль это, да ещё норка?! Ты погляди, дурья голова: лезет она вся и руки марает! Да на нашей улице столько этих роялей беспризорных мяукает! Даром никто не берет! А ты, поди, и по червонцу отдала за каждую…

– По семьдесят…

Тут мужику и вовсе конец пришёл, аж дурно ему стало да плохо. Пошатнулся он, схватился за левый бок, глаза зашлись. Так и упал еле дыханный на лавку. Ляг и трясётся, ровно паралитик.

Только это и спасло бабу. А то б худо пришлось. С гнева чего нельзя натворить? А Лукьян такой скупердяйный мужик да такой бережливый – копейки от себя не упустит.

…Вызвали доктора. Дал он ему чтой-то в нюх, ожил вроде Лукьян. Только глаза бешеные вращает, вот-вот из глазниц-то повыскочат. А сердце будто кто схватил да и жмет его, сок выжимает, аж тянет всё нутро в разные стороны от боли.

Антонина ревёт, думает: всё! Отходит старик! Настоев трав взяла у бабок – поит. И мёдом потчует, прополис ему даёт, лекарствами отхаживает. Насилу к вечеру очухался.

– Ты бы хоть съел, – говорит она, – чего-нибудь. А то ненароком оставишь одну.

Да так и брызжет слезьми, так и брызжет.

Ага…

Поднялся он, Лукьян, стал быть, как сама смерть, и идёт прямой, высокий, волосы всклокочены, и открытыми глазами вроде и не видит ничего. Сел за стол и сидит, ровно каменный.

А у Антонины и лицо от слёз сморщилось, вроде как покоробилось всё, дряблое стало да старое, а глаза краснущие и слезами блестят. Так уж ревёт баба, что и волосы на висках промокли. Откуда и вода берётся.

…И додумала она для облегчения мужниного – понеслась в магазин да на эти на остатки денежные, проклятые, и купила водки. Может, думает, хоть от неё отойдет.

Прибежала да и глаголет заплаканным голосом:

– Давай, Лукьянушко, по маленькой с горя!

Лукьян – ей:

– Дура!

– Дура я, дура! – соглашается Антонина.

– Стерва!

– Да, да…

– Дурёха старая!

– Дурёха…

– Безмозглая баба!

– Безмозглая, Лукьянушко, безмозглая. Уж такая безмозглая, что уж сама себя изругала всю. Ты уж прости, Христа ради! По-бабьи недопоняла что к чему…

…Силком влила ему сто грамм. Да и вправду полегчало. Сидел он, сидел да как взорёт опять-таки дико:

– Ты б мне этого подлеца! Я бы ему бороду повыдергал! Ух! Я бы ему устроил сукину сыну! – И так мечтает, душу отводит. Я бы, говорит, ему то сделал, да я бы ему другое сделал. Страшные такие муки придумывает. Может, этот проходимец послухал бы его да и побелел весь, а может, совсем бы скончался – так уж он страшно говорил!

А Антонина слушает да молчит. Не дай бог, думает, на меня переключится. Куда бы, думает, разговор бы его направить? Да под мыслями под этими и встряла в его слова:

– Наташка-то писала, все экзамены на четверки сдала.

А он и переключись на Наташку. Да так ругается, что скулы сводит, щёки трясутся, ровно из студня сделаны.

– Сорока, – кричит, – пустая! Умотнула куда-то! То ей подай, это… Черта ей лысого! Сапоги ей, видите ль, надо! Вертихвостка! У-у! Бабье! – ревёт. – Управы на вас нет! Ну да пусть токо припожалует, божий выродок! Уж я ей устрою сапоги! И рояль вместе с ними! Я ей устрою институт! Я ей покажу, где чему учиться надо!