Za darmo

Таблички принца

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

*

Зачем у нас все двери и ворота так скрипят нещадно? – Любой правитель стерпит этот звук извечный (напоминающий всем нам, как дядя твой мне рассказал, о скрипе внешних врат эдемских, что за Адамом простодушным затворились), но лишь бы быть уверенным, что те врата врага ославят, и в минуту нужную разбудят скрипом мерзостно-натужными и стражников и сторожимого. – А что же матушкины двери пла́вны и бесшумны? – Не терпит мать твоя три вещи: крыс заковёрных, пьяного меня и звук железа по железу трущего.

*

Сдувая пену с пива Каспара, всегда я думал почему-то: А волны наши побелей и круче. Слоняюсь по темнице новобрачной, и в бойнице каждой – хлопья белые и ледяные, а в башке: А пиво Каспара вздымается, как сдоба тёплая грудей его любимой внучки, а не как рвота винная и судорожная в пустом желудке. И вспомнил отчего-то, как лет пять назад вот так же я не мог глаза отвесть от мириадов пузырьков, всплывающих из бездны чёрной моря лишь для того, чтоб лопнуть на скалу наткнувшись, и ногу уж чрез стену перекинул, чтоб поскорее стать одним из них. Но матушка к обеду позвала. Потом с прецептором до ночи разговор Тезея с батюшкой покойным сочиняли. Я был Эгеем быстроверным, он – Тезеем легкомысленным. В том диалоге, помнится, мне и́нципит уда́лся, прецептору же – эксплици́т. Пойти порыться в ящике. Быть может крысам нашим искушённым он пришёлся не по вкусу?

*

«Могу?» однажды прорычало в дверь слуге неведомое чучело заместо «здрасьте», на что Панург мой остроумный отвечал, мол, можешь коли в порты не наложишь. Я сразу понял всё, и в кабаке ближайшем разыскал потягивающего шнапс, в молчаньи глядя пред собой, герольда нашего, что, заодно и холоститель поросят. У нас по дедову заводу (что скуповат был, как все набожные люди) все слуги исполняют функции на кухне, в зале и в покоях (и потому прославлены неспешностью своей). Лишь караульные, к их вечному неудовольству, отмазки славной лишены: всегда быть в двух местах вообще и ни в одном – конкретно. Всё тот же дед (noblesse oblige) ввёл в штат герольда, что должен был при каждом появленьи возглашать в ответ на царское «могу?» из-за дверей, предусмотрительно снаружи запертых, торжественно и громко: «можешь!». Герольда как хранителя персоны царской, дед подсмотрел на континенте, но по застенчивости и по скупости спросить списать весь церемониал он не решился и сохранив разбойничью мораль («умри сегодня ты, а я быть может завтра»), слова и частности додумал сам. Таких чудес семирамидских полно в родных до рези весях, но здесь я не о том. Герольд-кастратор: «Вот вам письмо от матери, рабу не о́тдал. Пока вы не прочли, скажу, что дядя вам велел добавить на словах: в округе неспокойно, и вам он предлагает обождать. Помедлить с возвращеньем». Привык я с дядей соглашаться и, прочтя письмо о смерти преждевременной отца, его послушался. Остался на чужбине, хоть на лекции ходить и перестал. Сижу и привожу в порядок эти записи. Но больше ждать не в силах. Не могу.

*

Мужской гносеологьи пролегомены

От выкреста-попа Евсея Бен-Мени:

«Признать зело несложно, пусть лишь вонмлены:

Глас врана, вонь клопа, броженье семени».

*

Я где-то в книгах дядиных прочёл, что обращение с животными – эмблема обращения с людьми. Отец зверей разит без жалости, но замковая живность (кроме крыс) бежит за ним, его увидев. А дядя исторгает панегирик на латыни каждой жертве, но стрелу пускает не поморщась. И не дрогнув. Прищурив глаз. Один из них жесток. Иль оба? Иль трое, ведь и я бегу в восторге тушку рвать из пасти пса? Один De rerum Natura помянет под струю, на глоданные кости пущенную, а другой зароет их кинжалом, чтоб не спугнуть удачу следующей охоты. А в роли хора (правда, на котурнах) сам-третей оценку даст обоим. И трое все добычу преломя́т по варварским обрядам – поровну – и ковш последний, к ковшу Медведицы подняв, на тлеющие угли выльют прежде, чем на костровище пасть, закрывшись шкурами от лебеди полунощной и хищного орла. И вечно первой появляющейся никому не нужной лиры.

*

Прадедушка мстил заговорщикам с предателями лютой казнью, но их потомство приближал к себе великодушно. Сыны, кафизмы певшие с отцом на кол насаженным, пред королём, как Моисеевым столпом огня, благоговели и на войне без колебаний погибали за него. Но внуки заговорщиков, в ком, как и полагается придворным, жадность пересиливала страх, опять смыкать свою медово-липкую удавку вкруг деда стали. Отцов отец лить крови однокашников былых не то чтоб не решался, но по совету нунция (что к нам заехал из-за слуха, будто есть у нас нарвала рог, потребный Папе по делам афродизьячным) при внесеньи – по их всеподданнейшей просьбе – изменений в Устав придворной службы, непрошенной прерогативой вдруг осчастливил их: невесту – лишь благородного, знатнейшего рода – под венец сам государь им будет подводить, и жаловать семья должна её приданным щедрым, чтоб не зазорно было венценосцу посажённым быть отцом. Забыв на радостях, что мужа в муках исторгает женщин лоно, сестёр своих вмиг Брутусы прыщавые юдоли мнишек обрекли или супружества с седеющей косою, а себя – на бесконечный пир, перемежаемый охотой и набегами на мызы рыбачек шведских. А их неразделённые владенья после смерти старых удальцов отписывались (по тому же всё Уставу) в казну для разделенья меж Советом королевским и монархом. – А как же батя с той удавкой разобрался? – спросил у дяди я, всё это рассказавшего мне как-то. – Он подбирать и расставлять людей доверил мне, и с помощью небес и батюшки твоих подружки и дружка (замечу в скобках – хоть и бестолкового, но преданного нам) я вот уж скоро двадцать лет отцеживаю и выслеживаю козлищ. – А будущих баранов попастись пускаешь в дворик замка? – Травы у нас немало, и траву едящий всегда поблизости быть должен от того, кто ест того, кто ест траву.

*

Мне раз поведал гистрион в подпитии – в ответ на просьбу дать уроков пару для игры на самом лёгком инструменте – на цевнице: О нет, высочество, вы пустоту за простоту приемлете. По сил затратам будет проще пивную бочку Ка́шпара тростинкой сей наполнить, чем выдуть сарабанду простенькую из неё, а уж тем паче огнежгущу жигу. Темнеет у флейтиста от усилия в глазах, и сердце рвёт канаты на висках, и судорога сводит пальцы – а слышится лишь нежная, непритязательная темка в три-четыре ноты. Уж если вы позволите совет – давайте лучше вдаримте в кимвал гремящий, вот это королевский инструмент!

*

Но больше даже диалогов мёртвых нравилось, когда уставши (от занятий – говорил он мне, от тупости моей – как мне казалось, от ловли слов, как ясно мне теперь) прецептор вёл меня гулять. В дубовую всегда ходил один он рощу (что очень обижало), а со мной любил чрез заднюю тугую замка дверь (им именуемую sphincter), сквозь огороды, ямы нечистот выныривать на площадь нашего посада, говоря, что с диогеновых времён людское торжище – важнейшая схола и катэдра для философа. Там подобрал однажды он верёвочку и завязавши три узла, сказал, мне протянув: потребность вот, а вот желанье и возможность. Все три развяжешь – и обрящешь счастье. – Их развязавший – обретает смерть, сказал идущий мимо дядя. – Сначала счастье, – кончил суфий мой бесстрастный.

*

Капризны вы, мой друг. – О да, ты привередлив, братец, стал в еде, да и вообще… – И не вращай глазами, батя. Дядя прав, а мама, так вообще всегда… – И никогда, о да. Стой, Магда! – Что тебе? – А ну-ка расскажи, какой обед на завтра замышляешь. – Да ну тебя, всё как всегда. – И всё же. – Жёнушка твоя ест только на пару сварганенное, значит с вечера мы квасим, парим и томим, и Боже упаси сольцы английской по забывчивости бросить или маслица шкваркливого плеснуть. Мы ей пурпурное преображаем в серое, сочащееся в вялое, пахучее в безвкусное, почти ещё природное в почти уже людское. – Ну хватит, мы ж не норвежский рыбий жир хлебаем. Тут рвотное не надобно. Ну что ж готовишь ты на завтра брату? – Завтра? Ты сегодня сбрендил что ли? Брат твой лишь только свежее приемлет в лоно нежное. Мой муж ещё не вышел на охоту за капусткой заячьей ему назавтра. Да и капустка та ещё не окончательно решила: лезть ли ей наверх иль при корнях немного прикорнуть. Ладья за гадами морскими, в которых он у лягушатников влюбился, ещё не вышла в море, и рыбаки (их в экипаже семеро) надеются на перемену к ночи в небе, что им позволит завтра утром жену, а не волну трепать. – Ну и для шваба нашего чего-нибудь уловят? – Ты типа шутишь? Всем известно, не способен он не то что запаха и вкуса – упоминанья рыбьего перенести. И значит, коль он здесь (спасибо небесам! И рады все, что мальчик наш вернулся подкормиться!), мой сын вторые сутки по горам гоняет пару самоедских, варварами не доеденных, пугливых олене́й. Уж я попотчую молочного внучка! – Ну хватит, всем известно, что кормилица за вас котлом своим любого оглоушит. – Тем паче, что сынок её, твой братец в молоке и обер-псарь, в большой твоей чести. – Послушай, Магда, ну а что ты бате варишь? – А бате твоему солью остатки от сменившейся рассветной стражи, ну и добавив потрошков бараньих или дичи, а коли разорётся, что несыт, подам ему вот эти ваши недоедки заместо лёгкого гарнира, разбив поверх гусиное яйцо. Ведь завтра ж воскресенье? А в этот день господь велел себя побаловать яичком, жареным на маслице. Но твой отец давно уж не ходил к обедне и такой обед он царский не заслуживает. – Строга ты, Магда. – Да уж урчать, как кошка, когти подобрав, я не обучена. – Так разбуди меня, пойду с тобой за утреню, за упокой родителей поставлю свечку. – И я! – И я хочу. – И я не прочь. – Вон как вам магдиных яичек захотелось! Да их у гусака всего лишь два!

*

Ты изгаляешься про тутошнюю жизнь. И все твои слова остры и неожиданны. Скажи же что-нибудь про родину прокисшую, протухшую, пропахшую ворванью и горшком немытым. – Я был в Италии твоей лазурной. И видел тех, кто Данта и Лукреция своими числит предками. Руины возвышаются, а нравы, падая, стремятся уронить всё то последнее, что может к божеству возвысить. – Я не просил характеристики своим сородичам, я лишь хотел узнать причину космополитизма твоего. – И ты её так и не смог узнать?

 

*

Ты почему в июне не охотишься? – Мальки растут. И что? – Нельзя бить слабых. – Пускай погибнет глупый и неловкий. – Ведь ты всегда же говоришь, что надо брать своё всегда, везде и сразу. – Но в поединке правила нам должно соблюдать. – Есть правило (и право) лишь одно: того, кто победил. – А слабые имеют право на последний козырь: время. – Но главный козырь слабых – хитрость. – Не слабых – подлых. А слабых – время: сбеги, свернись клубком, забейся, как индус, в своё гузьмо – Ну вот, уже напился. – Индусы, батя, не своим, коровьим тело покрывают. – И выжди. Волосы и у вождя Самсона, и у Самсона узника растут небыстро. И время – сила слабых. – И палач бесшумный сильных. – Ну это у людей, а на охоте не в чести палач. – Как надоела мне вся эта ваша жизнь. Как пьёте – только про капканы и силки, а похмеляетесь – всё про соседские и родичей интриги перешёптываете, оглядываясь, как бы кто ваш кислый бред не услыхал. – Коли не хочешь дичью оказаться, так надо встать, сударыня, и оглядеться. – Ну, наливай, сынок. Не хмурься. Ты же знаешь, мать твоя не любит пьяных дураков. – Эх, братец, дураков никто не любит. – Наливай.

*

Я ничего не понимаю в женском сердце. И в женской сердцевине тоже. Да есть ли сердце в них, отдельное от тела, которое, как ум безжалостный, терзает нас и в нас, как в дереве иудином, гниёт с момента нашего рожденья? Я подобрал слепую не из похоти (из прихоти?). Мой принцип, как и всех, себе не верящих, но жаждущих поверить всем другим: сначала заплатить. Она сказала: маленький такой? – Да нет, не меньше прочих. – Шершавенький. Ты вместе с золотом из эльдорадо болезнь видать негладкую привёз? – Какое эльдорадо. – Где сестры наши во гресе затак дают и так всё получают. Я рассмеялся: нет, голубка нежноглазая, нет стран таких, где всё отдав, возможно всё в обмен и получить. – Мудрён ясновельможный филосóф, но для розумáка ты слишком редко моешься. – Не реже, чем вокабулы из левого виска до правого за вербами устроят гонки. Да ведь и ты не мылась, видимо и осязаемо, со дня святой Екатерины! – Так в этот день благой мы молимся, а моемся – в другие дни in statibus тобой не знаемых. Я никогда той сладости не ведовал (да и не видывал, уж если всё сказать), что пальцы (что не жмут, а жгут) способны клавикорду под названьем тело одолжить. А уходя, она шепнула: ты умрёшь, не сморщившись. Не скорчившись? Не сгорившись? Язык их крив, нечёток в дефинициях. Слова скрипят веслом в уключине и брызжут салом горклым. Одни лишь корни притворяются понятными, а аффиксы, что всё у них решают, непонятны. Они же из задворок посполитых, богатых речками извивистыми, к ленивым немцам понаехали. А здесь слова тем наипаче не в почёте. А коль услышишь слово, будь уверен – это цифра: фиртенс. Или фюнфтенс.