Za darmo

Плотничья артель

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Плотничья артель
Плотничья артель
Audiobook
Czyta RUslankaRU
6,13 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Проговорив это, Петр вздохнул и потом вдруг поднял голову.

– Будет! Баста! – сказал он. – Пора ужинать. Барину, я вижу, любо наше каляканье слушать, а нам все петухов будить придется. Матюшка, дурак! Подай шапку, вон лежит на бревнах!

Матюшка подал ему.

– Спасибо, – продолжал Петр, – я тебя за это в первый раз, как хлестать станут, за ноги подержу, и уж крепко, не бойся, не вывернешься.

– Да за што меня хлестать станут? – спросил Матюшка.

– И по-моему, братец, не за што: душа ты кроткая, голова крепкая, – проговорил Петр и постучал Матюшку в голову. – Вона, словно в пустом овине! Ничего, Матюха, не печалься! Проживешь ты век, словно кашу съешь. Марш, ребята! – заключил он, вставая.

– За угощенье твое благодарим, государь милостивый, – сказал Сергеич, кланяясь.

– Да ты ниже кланяйся, старый хрен! Всю жизнь спину гнул, а не изловчился на этом! – подхватил Петр, нагибая старику голову.

Сергеич засмеялся, Матюшка тоже захохотал.

– Прощай, барин, – продолжал Петр, надевая шапку. – Правда ли, дворовые твои хвастают, что ты книги печатные про мужиков сочиняешь? – прибавил он приостановясь.

– Сочиняю, – отвечал я.

– Ой ли? – воскликнул Петр. – В грамоте я не умею, а почитал бы. Коли так, братец, так сочини и про меня книгу, а о дедушке Сергеиче напиши так: «Шестьдесят, мол, восьмой год, слышь! Ни одного зуба во рту, а за девками бегает».

– Полно, балагур, полно! Пойдем лучше ужинать, коли собрался! – сказал Сергеич, слегка толкнув Петра в спину.

– Пойдемте! – отвечал тот и обнял одною рукой Матюшку.

Веселость Петра, впрочем, вспыхнула на минуту: он опять потупил голову. Все они пошли неторопливо, и я еще долго смотрел им вслед, глядя на нетвердую и заплетающуюся походку Сергеича, на беспечную, но здоровую поступь кривоногого Матюшки, наконец, на задумчивую и сутуловатую фигуру Петра.

V

Успеньев день – у нас в приходе праздник. Это можно уж догадаться по тому, что кучер мой, Давыд, между нами сказать, сильный бахвал и большой охотник до парадных выездов, еще в семь часов утра, едва успел я встать, пришел в горницу.

– Что тебе? – спрашиваю я.

– Изволите ехать молиться к обедне или нет-с? Коли поедете, так лошадей надо припасти.

Собственно говоря, лошадей совершенно нечего припасать, а стоит только вывести из конюшни и заложить, и Давыд, я знаю, пришел спрашивать, чтоб скорее успокоить свое ожидание насчет того, удастся ли ему проехать и пофорсить.

– Поеду, – говорю я.

У Давыда от удовольствия кровь бросается в лицо.

– Жеребцов ведь припасти? – спрашивает он.

– Нет, братец, разгонных бы, – говорю я.

– На разгонных нельзя, вся ваша воля: разгонные лошади совсем смучены; а что эти одры, стоят только да овес едят! Хошь мало-мальски промнутся, – возражает Давыд с вытянувшимся лицом, и я убежден, что одна мысль: ехать на разгонных к празднику, была для него мученьем.

– Ну хорошо, на жеребцах поедем, – говорю я, – только уговор лучше денег: в сарае не изволь их муштровать и хлестать, а то они у тебя выскакивают, как бешеные, и, подъезжая к приходу, не скакать благим матом, а то, пожалуй, или себе голову сломишь или задавишь кого-нибудь.

– Не извольте беспокоиться. Господи, боже мой! Не первый год езжу, – говорит Давыд и потом, постояв немного, присовокупляет: – Кафтан синий надо надеть-с?

– Конечно, – говорю я.

– Кушак тоже шелковый? – прибавляет он.

– Конечно, конечно, – подтверждаю я, не понимая еще, к чему он ведет этот разговор: синий кафтан и шелковый кушак находятся совершенно в его распоряжении.

– Вы этта изволили говорить, перчатки зеленые купить мне в Чухломе.

– Ну, да! Что ж?

– Не для чего покупать-с… у Семена Яковлича еще после папеньки вашего лежат кучерские перчатки; не дает только без вашего приказанья, а перчатки важные еще! – разрешает, наконец, Давыд, к чему он клонил разговор.

– Хорошо; скажи, чтоб дал, – говорю я.

И Давыд, очень довольный, отправляется. Надобно сказать, что он очень хороший кучер и вообще малый трезвого поведения и доброго нрава, но имеет одну слабость: прихвастнуть, и прихвастнуть не о себе, а все как бы в мою пользу. Вдруг, например, расскажет где-нибудь на станции, на которой нас обоих с ним очень хорошо знают, что я граф, генерал и что у меня тысяча душ, или ошибет какого-нибудь соседа-мужика, что у нас двадцать жеребцов на стойле стоят. Когда я бываю с ним иногда в городе и даю ему полтинник на чай, он этот полтинник никогда не издержит, но, воротившись домой, выбросит его на стол перед своей семьей и скажет: «Нате-ста: только и осталось от пяти серебром баринова подареньица». Кроме этих внешних достоинств, он любил меня украшать и внутренними, нравственными качествами; так, например, припишет мне храбрость неимоверную в рассказе такого рода, что раз будто бы мы ехали с ним ночью и встретили медведя, и он, испугавшись, сказал: «Барин, я пущу лошадей», а я ему на это сказал: «Подержи немного, жалко медвежьей шкуры», и убил медведя из пистолета, тогда как я в жизнь свою воробья не застреливал.

После Давыда начинает являться прочая дворня проситься на праздник – обычай, который заведен был еще прадедами и который я поддерживаю, имея случай при этом делать неистощимое число наблюдений. Первая является Александра скотница, очень плутоватая и бойкая женщина.

– Батюшка Алексей Феофилактыч, позвольте на праздник-то сходить, – говорит она.

– Хорошо, ступай; только как коровы без тебя останутся? Смотри!

– О коровах, батюшка, я баушку Алену просила: баушка походит. Как можно о скотинке не думать! Я о ней кажинный час жалею. И сегодня не пошла бы, да у тетки моей праздник, а у меня и родни-то на свете только тетка родная и есть, – говорит она скороговоркой.

– Ступай, – говорю я, хоть и предчувствую, что она меня обманывает.

Только что Александра ушла, мимо окон по двору идет Андрюшка ткач, с женой, очень смазливый малый, год назад женившийся на молоденькой и очень хорошенькой из крестьян бабенке, значит, еще молодые и оба, в отношении меня, несмелые; они стоят некоторое время на дворе и перекоряются, кому идти проситься: наконец, подходит к окну молодая и кланяется.

– Здравствуй, милушка, – говорю я.

Она вся вспыхивает.

– На праздник, что ли, хочешь идти? – спрашиваю я.

– Нешто, сударь, – говорит она.

– Ну, ступай.

– И хозяина уж пусти! – прибавляет она.

– Ступайте.

Она хочет идти.

– Да, постой, – говорю я, – у тебя грудной ребенок: как ты его оставишь?

– Пошто оставлять: с собой возьму.

– Помилуй, ты измучишь и сама себя и ребенка.

– Ой, ничего, – отвечает она, – мало ли с ребятами ходят, не одна я – ничего!

– Ступайте.

Она кланяется и опять краснеет и, подходя к мужу, говорит: «Пустил!» Тот тоже издали мне кланяется, и уходят оба. Комнатный человек мой Константин, сопутник с десятилетнего возраста моей жизни, имеющий обыкновение обращаться со мной строго, приготовляет мне бриться и одеваться с мрачным выражением в лице. Ему тоже хочется на праздник, и он думает, что не попадет, по я намерен доставить ему это удовольствие.

– Константин, ты велишь оседлать себе лошадь и поедешь со мной.

– Слушаю-с, – отвечает он голосом, необычно суровым. – Старуха Алена пришла: просится тоже помолиться, – прибавляет он, умилившись сердцем от собственного удовольствия.

– Как же мне делать? Уж я скотницу отпустил, – воскликнул я. – Позовите старуху.

Старуха входит.

– Я ведь, старуха, скотницу Александру отпустил: она мне наврала, что ты берешься посмотреть за коровами.

– Ну, батюшка, вся ваша воля, – отвечает старуха покорным, но укоризненным тоном, – круглый год из-за этой Александры Алексевны лба не перекрестишь. Она пошла пиво пить, а тебе и помолиться нельзя.

– Эй! Кто там? – кричу я. – Скажите Александре, чтоб она не уходила; а ты, старуха, ступай.

– Где уж, батюшка! Не воротишь ее: совсем нарядная приходила к тебе проситься; прямо из горницы и побежала; верст на пять теперь уж ушла.

Мне стало жаль старухи.

– На тебе двугривенный, что ты остаешься; а в следующее воскресенье я тебя на лошади отправлю богу помолиться, – говорю я.

– Ой, батюшка! Что это? Пошто? И так довольны вашей милостью, – говорит она; впрочем, берет двугривенный и этим отчасти успокаивается.

Я продолжаю смотреть в окно: старик повар прошел, в белой манишке моего подаренья; молодая горничная, еще накануне завившая свои виски в мелкие косички, а теперь расчесавшая их, прибежала, как сумасшедшая, к матке в избу. Ключница прошла в погреб, в мериносовом платье и в шелковом, повязанном маленькой головкой, платочке. Это штат барыни, и они у нее, вероятно, отпросились. Я вижу даже, что у конского двора отчаянный Васька запрягает им в телегу лошадь и сам, никого не допуская, натягивает супонь. Таким образом, сбирается почти вся дворня, за исключением разве дедушки Фадея: и тот остается потому, что с печки слезть не может. Впрочем, он только еще нынешний год не пошел, а прошлый ходил, но, не дойдя еще до прихода, свалился в канаву и пролежал тут почти целый день. Даже Семен, несмотря на свою флегматичность и бесстрастность характера, остался очень доволен, когда я ему предложил, чтоб и он тоже ехал. Никогда еще не замечал я в нем такой расторопности: не прошло пяти минут, как он уже сидел верхом на чалке, в синем кафтане и какой-то высокой бобровой шапке, бог знает от кого и каким образом доставшейся ему. Однако пора и мне собираться; я оделся и вышел. Давыд, несмотря на мои просьбы и наставления, распорядился по-своему: лошади, весьма добронравные и хорошо приезженные, вылетели из сарая, как бешеные, так что он, повалившись совершенно назад, едва остановил их у крыльца. Я убежден, что они жесточайшим образом нахлестаны; кроме того, коренную он по обыкновению взнуздал бечевкой, чтоб круче шею держала, а бедным пристяжным притянул головы совершенно к земле, так что у них глаза и ноздри налились кровью. Напрасно я восставал против этой его системы закладыванья: на все мои замечания он отвечал: «Господа так ездят, красивее этак!..» В настоящем случае я ничего уж и не говорил и только просил его, ради бога, не гнать лошадей, а ехать легкой рысью; он сначала как будто бы и послушался; но в нашем же поле, увидев, что идут из Утробина две молоденькие крестьянки, не мог удержаться и, вскрикнув: «Эх, вы, миленькие!» – понесся что есть духу.

 

– Неужели ты, Давыд, думаешь, что нас молодцами за это сочтут? Напротив, дураками! – принимался я было ему втолковывать, но все напрасно. Подъезжая к приходу, он весь как-то уж изломался: шапку свернул набекрень, сам тоже перегнулся, вожжи натянул, как струны, а между тем пошевеливает ими, чтоб горячить лошадей. День был светлый; от прихода несся говор народа, и раздавался благовест вовся; по дороге шло пропасть народу, и все мне кланялись.

– Матка, чей барин-то? – говорит одна старуха другой.

– Филата Гаврилыча, матка, сын, али не узнала? – отвечает ей та.

– Ну, вот, какой хороший да пригожий! – говорит первая старуха.

На худой лошаденке, которые обыкновенно называются вертохвостками, гарцует некто Фомка Козырев, лакей и управляющий одной немолодой вдовы-помещицы. Уж три года, как Фомка стал являться на всех праздниках в плисовых штанах, в плисовой поддевке, с серебряными часами; путем поклониться ни с кем не хочет, простого вина не пьет, а все давай ему наливок. Жареных пышек на иной ярмарке на рубль серебра съест в день, а орехи без перемежки в кармане насыпаны. За это и по другим, еще более уважительным причинам, его и прозвали полубарином. Завидев меня и замечая, что я начинаю его обгонять, он также, в свою очередь, начинает горячить лошадь, а сам представляет, что совладеть с ней не сможет. Лошаденка завертела хвостом и пошла боком забирать все дальше и дальше в сторону.

Чем ближе к селу, тем больше обгоняешь народу. Какие у всех довольные лица, а между тем как мало надобно, чтоб доставить этим людям это удовольствие. Придет иной верст за десять пешком к приходу, помолится, а тут и отправится в деревню, где празднуют. Хорошо еще, у кого есть родные: тот прямо идет гоститься, то есть выпить, пообедать и поболтать; а у кого нет, так взойдет в избу несмело и проговорит каким-то странным голосом: «С праздником, хозяева честные, поздравляем». Хозяин, который уж действительно ничего не жалеет, но которого в то же время одолевают гости, проговорив: «Сейчас, голубчик, сейчас», поспешит ему дать рюмку водки, пирога и пива; гость это все выпьет, съест и отправится в другую избу, и таким образом к вечеру наберется порядочно.

К величайшему неудовольствию Давыда, я не допустил его произвести эффект, проезжая по улице села, а велел ехать задами и пошел сам пешком. У церковных ворот пересек мне дорогу маленький семинаристик, в длиннополом нанковом зеленом сюртучке.

– Здравствуйте, папенька крестный, – проговорил он.

Когда я его крестил, – совершенно не помню.

– Здравствуй, милый! Ты чей?

– Отца дьякона, папенька крестный, – отвечал он.

– А! Отца дьякона! Это хорошо… Что, обедня идет или нет?

– Начинается, папенька крестный, – отвечает он и, как человек привычный, пошел впереди, расталкивая для меня народ.

В церкви, у левого клироса, стоят две барышни, небогатые прихожанки. Я убежден, что до моего появления они молились усердно, но как увидали меня, так и начали модничать. Мне всегда несколько грустно видеть их у прихода. Зачем они не ходят в просто причесанных волосах, а как-нибудь всегда их взобьют? Зачем они носят эти собственного рукоделья шляпы из полинялой шелковой материи с полинялыми лентами? Зачем так безбожно крахмалят свои кисейные платья и, наконец, зачем, по преимуществу старшая, произносят все в нос? Я подозреваю, что, говоря таким образом, она воображает, что говорит по-французски.

После обедни я хотел было пройтись по ярмарке, но меня остановила проживающая в селе немолодая тоже девица из духовного звания, по имени Арина Семеновна, девица большая краснобайка и очень неглупая.

– Позвольте, батюшка Алексей Феофилактыч, – начала она, – просить вас осчастливить меня вашим посещением. Я еще пользовалась милостями вашего папеньки, маменьки; по доброте своей и великодушию, они никогда не брезговали посещать мою сиротскую хижину. Слух тоже, батюшка, и про вас идет, что вы в папеньку – негордые.

– С большим удовольствием, сударыня; но меня звал отец Николай; чтоб мне туда не опоздать, – сказал я.

– Отец Николай, батюшка, долго еще изволят пробыть в церкви, так как теперича простой народ молебны будет служить, а вы по крайности тем временем чайку или кофейку у меня откушаете. Богато-небогато, сударь, живу, а все на прием таких дорогих гостей имею.

– Очень хорошо, сударыня, извольте.

– Не знаю, как и благодарить за ваши милости, – сказала мне с поклоном Арина Семеновна и отнеслась к идущим за мной двум барышням: – Нимфодора Михайловна, Минодора Михайловна, позвольте и вас просить к себе на чашку чаю: я у вас частая гостья, гощу-гощу и стыда не знаю, а вас в своем доме давно не имела счастия видеть.

– О нет, вы этого не можете сказать: мы у вас тоже частые гости! – произнесла совершенно в нос старшая сестра, Нимфодора.

– Кабы еще чаще, еще бы я была больше осчастливлена, – сказала Арина Семеновна.

Все мы таким образом пошли к ней. Я видел, что барышням очень хочется заговорить со мной, но я, признаюсь, побаивался этого.

– Как здоровье вашей супруги? – сказала наконец младшая, Минодора, говорившая меньше в нос, но зато, судя по выражению лица, должно быть, более желчная, чем старшая.

Впрочем, обе они, как уже немолодые девицы, были немного злы и на меня, как я слышал, питали большую претензию за то, что я не знакомился с ними. Предчувствуя, что вопрос этот был сделан с ядовитой целью, я поспешил отвечать:

– Слава богу, здорова, и мы с ней все сбираемся к вам.

Что-то вроде улыбки пробежало по губам обеих барышень.

– И скоро исполните ваше обещание? – сказала старшая, Нимфодора, еще более в нос.

– На той неделе непременно, непременно, – опять поспешил я отвечать.

– Очень приятно, конечно, будет нам видеть вас у себя, хоть, может быть, вам будет у нас и скучно, – ядовито заметила младшая, Минодора; но потом, как бы желая смягчить это замечание, прибавила: – Мы хоть не имели еще удовольствия видеть вашу супругу, но уж очень много слышали о них лестного.

– А я, матушка, счастливее вас: имела честь видеть супругу Алексея Феофилактыча и вот при них скажу, не показалась она мне: старая, беззубая, нехорошая…

– О нет, вы шутите! – произнесла старшая, Нимфодора, в нос.

Арина Семеновна лукаво засмеялась.

– Неужели, матушка, вправду говорю? – отвечала она. – Красавица, писаной красоты дама. Вот вы, барышни, больно у нас хорошие, а она, пожалуй, лучше вас.

В такого рода разговорах мы шли, и я заметил, что если младшая, Минодора, язвила смертных больше словом, то старшая уничтожала их презрительным и гордым видом, особенно кланявшихся нам мужиков и баб.

Когда мы пришли к Арине Семеновне, она, конечно, захлопотала о приготовлении угощения нам. У нее, впрочем, были уж в гостях две попадьи и дьяконица, которые нам церемонно поклонились. Барышни, чтоб не уронить своего достоинства, сели на диван, а я, признаться, чтоб избегнуть разговора с ними, нарочно поместился у окна: но вдруг, к ужасу моему, старшая, Нимфодора, встала и села около меня.

– Что вы теперь сочиняете? – сказала она с улыбкою и слегка наклоняя голову.

Вопрос этот обыкновенно и при других обстоятельствах и от других людей всегда меня конфузит.

– Нет, я теперь ничего не сочиняю, – отвечал я, потупившись.

– В деревенском уединении, я думаю, так приятно сочинять, – продолжала пытать меня Нимфодора, устремив прямо мне в лицо пристальный взгляд.

– Да; но я занимаюсь больше хозяйством, – отвечал я, чтоб что-нибудь сказать ей.

– О, так вы и хозяин хороший! Как приятно это слышать! – воскликнула Нимфодора.

Почему это ей приятно слышать – не понимаю.

– Я недавно читала, не помню чье, сочиненье, «Вечный Жид»[5] называется: как прелестно и бесподобно написано! – продолжала моя мучительница.

«Что ж это такое?» – думал я, не зная, что с собой делать и куда глядеть.

– Нынче, так это грустно, – снова продолжала Нимфодора, не спуская с меня пристального взгляда, – мы не имеем где книг доставать. Когда здесь жил, в деревне, Рафаил Михайлыч[6], с которым мы были очень хорошо знакомы и почти каждый день видались и всегда у них брали книги. Тут я у них читала и ваше сочинение, «Тюфяк» называется – как смешно написано.

Я начинал приходить в совершенное ожесточение. Чтоб спасти себя хоть как-нибудь от дальнейших разговоров с Нимфодорой, я высунул голову в окно и стал будто бы с большим вниманием глядеть на толпящийся тут и там народ. Из толпы, окружающей кабак, вышел Пузич с Козыревым; оба они успели, видно, порядочно выпить. Я еще прежде слышал, что Пузич подрядился у Фомкиной госпожи строить новый флигель, и у них, вероятно, были поэтому слитки[7]. Пузич, увидев меня, остановился и поклонился, а Козырев, нахмуренный и мрачный, немного пошатываясь и засунув руки в карманы плисовых шаровар, прошел было сначала мимо, но потом тоже остановился и, продолжая смотреть на все исподлобья, стал поджидать товарища.

– Ваше высокоблагородие, позвольте с вами компанию иметь, – проговорил Пузич пьяным голосом.

– Нет, братец, в другое уж время, – сказал я, показывая ему рукой, чтоб он отправлялся, куда шел.

– Барин!.. Писемский!.. Господин! Позвольте с вами компанию иметь! – прокричал Пузич на всю уж улицу, так что Арина Семеновна, как хозяйка, обеспокоилась этим и подошла к окну.

– Нехорошо, нехорошо, Пузич, – сказала она, – мужик вы хороший, богатый, а беспокоите господ. Ступайте, ступайте!

– Арина Семеновна, позвольте компанию иметь! – воскликнул опять Пузич. – Ежели теперича барину, господину Писемскому, деньги теперича нужны – сейчас! Позови только Пузича: «Пузич, дай мне, братец, денег, тысячу целковых» – значит, сейчас, ваше высокопривосходительство. Что мне деньги! Денег у меня много. Мне барин, господин Писемский, его привосходительство, значит, отдал теперича все деньги сполна, и я благодарю, должон благодарить. Теперича господин Писемский мне скажет: «Подай мне, Пузич, деньги назад!» – «Изволь, бери…» Позвольте, ваше привосходительство, компанию мне с вами иметь?..

5«Вечный жид» – роман французского писателя Эжена Сю, в переводе на русский язык вышедший в 1844—1845 годах.
6Рафаил Михайлыч – Зотов (1795—1871), писатель и драматург, театральный деятель, автор широко известных в свое время романов «Леонид или черты из жизни Наполеона I» и «Таинственный монах».
7Слитки (литки) – пирушка, завершающая какую-либо сделку.