Czytaj książkę: «Застава Красного Шайтана»
Глава первая. Соль на висках
Апрель тринадцатого года выдался в предгорьях ранним и уже злым.
Дорога из Асхабада заняла двое суток, и Поспелов знал, что эти двое суток он запомнит отчётливее, чем три недели вагонной тряски от Оренбурга. В вагоне была скука. Здесь была работа: смотреть.
Скрип немазаных колёс оставался единственным звуком на всём подъёме. Звук был сухой, тонкий, с перебоями, и принадлежал он, казалось, не арбе, а самой земле, у которой от солнца что-то ссохлось внутри. Воздух над щебнем дрожал и плыл, ломая очертания хребта впереди. Штабс-ротмистр Михаил Дмитриевич Поспелов сидел, откинувшись на свёрнутую кошму, и, не открывая глаз до конца, смотрел на дорогу сквозь ресницы. Козырёк фуражки давал тень, но не давал защиты. Пот шёл по вискам и высыхал на полдороге, оставляя белые солёные разводы, которые он уже перестал стирать. Пыль здесь была мелкая, как мука, и за двое суток стала частью его: скрипела на зубах, першила в горле, забилась в швы кителя так, что вытряхнуть её можно было только вместе с тканью.
Возницу звали Ходжамурад. Он был стар, сидел боком, свесив ноги, и правил одной рукой, а другой поглаживал бороду. По-русски он говорил медленно и с большими паузами, но говорил охотно, и Поспелов за эти двое суток узнал от него больше, чем за месяц в асхабадской канцелярии. Где стоят пастушьи станы. Чей род держит верхние выпасы, а чей нижние. Что род Юсуфа и род Искандера десятый год не здороваются из-за арычной воды и что прошлым летом по этому поводу один человек умер, а урядник приезжал, посмотрел и уехал. Что кабаны в тугаях стали наглые. Что прежний начальник хороший был человек, добрый, только болел. Поспелов слушал и не записывал ничего: записанное отнимают на первом же обыске, а запомненное остаётся.
На соседней арбе, под тентом из выцветшей кошмы, ехали Софья и девочки. Лене шёл третий год, и она всю дорогу просидела прямо, вцепившись в материн рукав, и делала вид, что ей не жарко, потому что мать не жаловалась. Младшая, Вера, которой не было и года, спала у матери на руках и просыпалась только от толчков. Софья не спала и не жаловалась. Дочь генерал-майора Покровского, она выросла в гарнизонах и знала о переездах то, чего не знают штатские: что жаловаться надо до отъезда, а не в дороге.
Лена вдруг задрала голову и потянула мать за рукав.
— Мама. Птица.
Высоко, в выбеленном небе, почти не шевеля крыльями, стоял орёл. Он не летел никуда, он просто держался на восходящем потоке над склоном, и стоял так уже, наверное, долго.
— Это гриф, Леночка, — сказал Поспелов, не оборачиваясь. — Он падаль высматривает. Тоже служба.
Софья посмотрела на мужа. Он пожал плечом.
Гермаб открылся из-за поворота сразу, без подготовки, как открываются все здешние селения. Десятка четыре плоских глинобитных кровель, слепые дувалы в человеческий рост, сады в лощине, тополя у воды. Всё это было того же цвета, что и склон, и в первую секунду глаз отказывался отделять жильё от камня. Над аулом, выше по склону, стоял дом начальника отряда: толстые стены, узкие окна, плоская крыша с парапетом. Кто его строил, тот строил не дачу.
— Приехали, ваше благородие, — сказал Ходжамурад и потянул вожжи.
Лошади встали. Тишина после двух суток скрипа обрушилась и оказалась не пустой, а плотной, с гудением насекомых где-то в тени.
Шлагбаум был поднят. Поспелов посмотрел на ось и на противовес и понял, что поднят он давно: ржавчина на механизме лежала ровным слоем, без потёртостей. На вышке, в тени самодельного навеса из камыша, спал часовой. Он спал сидя, привалившись к столбу, с открытым ртом. Винтовка стояла в углу, прикладом в пыли, и это была берданка, снятая с вооружения ещё до того, как этот солдат родился. Ворота отряда стояли распахнутыми, и створки успели врасти в землю.
Поспелов слез с арбы. Ноги затекли и держали плохо. Он прошёл несколько шагов, разминая колени, и медленно обвёл глазами двор, конюшню, флигель, флагшток без флага и кучу слежавшегося навоза у стены цейхгауза.
Из флигеля вышел офицер. Он вышел не сразу, а сперва постоял в дверях, привыкая к свету. Высокий, очень тонкий в кости, с лицом, которое когда-то, должно быть, было красивым и породистым, а теперь стало похоже на хорошую гравюру, много раз переснятую. Китель на нём был не грязный, а какой-то обмякший, будто вместе с хозяином потерявший всякое намерение.
— Штабс-ротмистр Поспелов, я полагаю.
Голос был тихий, с хрипотцой, и слова он выговаривал бережно, как человек, у которого болит голова.
— Ястржембский. Викентий Адамович. Временно исполняющий, а с сегодняшнего числа, благодарение небесам, уже не исполняющий.
Он подошёл, козырнул небрежно и протянул руку. Рука была прохладная и вялая. От него пахло не вином. Пахло горьковатым, аптечным, и Поспелов этот запах знал.
— Рад знакомству.
Поспелов пожал холодные пальцы и коротко посмотрел на вышку. Ястржембский проследил его взгляд и усмехнулся одними губами.
— Это Пахомов. Он спит с одиннадцати до четырёх. В остальное время он пьёт чай и болеет животом. Не судите строго, Михаил Дмитриевич: в полдень здесь спит всё живое. Люди, змеи, отчасти совесть. Местные полагают, что это время принадлежит шайтану, а шайтан, по их сведениям, никуда не торопится.
Софья с девочками уже сошли на землю и осматривались, держась вместе. Ястржембский повернулся к ним и поклонился с той безупречной и совершенно механической любезностью, какая остаётся у человека последней, когда всё прочее уже израсходовано.
— Сударыня, моё почтение. Комнаты прибраны, насколько это слово применимо к здешним обстоятельствам. Простыни есть. За скорпионами следите утром, они любят обувь.
— Благодарю вас, — сказала Софья. — За скорпионов особенно.
Ястржембский посмотрел на неё внимательнее, чем до сих пор.
Дом внутри оказался лучше, чем снаружи. Стены в полтора аршина держали прохладу, и из знойного двора входить в него было как в погреб. Узкие окна пропускали свет плоскими косыми столбами, и в них медленно, без всякого движения воздуха, стояла пыль. Мебель была казённая, скудная и тяжёлая. На полу лежали персидские ковры, потёртые до основы, но настоящие. Софья прошла по комнатам, потрогала ставень, подёргала засов и сказала:
— Тут окна как в крепости.
— Это и есть крепость, — сказал отец. — Просто пока об этом никто не помнит.
Он обошёл дом сам, без Ястржембского. Поднялся на второй этаж, посмотрел углы обстрела из каждого окна, спустился, проверил, куда выходит задняя калитка и сколько шагов от неё до дувала. Потом вышел во двор, встал посреди и постоял, глядя, как солнце садится за гребень. Делал он это не потому, что ждал войны. Он делал это потому, что не умел иначе входить в новое помещение.
Вечером жар ушёл вниз, в долину, и с гор потянуло холодом. Поспелов поднялся на плоскую крышу. Гермаб лежал под ним тёмный и глухой. В дальнем конце аула горел один огонёк, и лениво, с большими паузами, брехала собака. Небо здесь оказалось непомерным. В Петербурге небо было крышкой, а здесь оно было глубиной, и звёзды в нём стояли крупные и колючие, и их было неприлично много.
Софья поднялась следом, неся две пиалы. Она поставила их на парапет, села рядом на свёрнутый палас и подобрала юбку.
— Ну?
— Работы года на два, — сказал он. — Отряд надо собирать заново. Люди не служат, а доживают. Часового наказывать бессмысленно, он не виноват.
— А начальник?
— Начальника нет. Есть Викентий Адамович, который очень устал и лечится тем, чем не лечатся. — Он подул на чай. — Умный человек. Образованный. Ему бы в Варшаву, в департамент, а его сюда.
— Ты уверен насчёт лечения?
— Уверен. Этот запах ни с чем не спутаешь.
Софья помолчала. Потом сказала:
— У девочек сегодня не было ни одной слезы. Я считала.
Из ущелья, что уходило на юг, к персидскому рубежу, донеслись выстрелы. Пять или шесть, вразнобой, винтовочные. Звук пришёл с опозданием, сухой и мелкий, как будто ломали сучья. Потом стало тихо.
Поспелов поставил пиалу на парапет и повернулся всем телом. Он ждал.
Он ждал сигнала тревоги, топота по двору, хлопанья дверей казармы, ругани дежурного унтера. Он знал, сколько на это нужно секунд, и отсчитывал их привычно, как отсчитывают пульс. Прошло шестьдесят. Прошло сто двадцать. Внизу никто не пошевелился. Из казармы доносился ровный утробный храп, и кто-то во сне длинно, с чувством выругался.
Внизу скрипнула дверь флигеля. Ястржембский вышел с папиросой, поднял голову к ущелью, послушал и сунул руки в карманы.
— Караванщики делят груз, — сказал он вверх, не повышая голоса. — Или наши берут свою долю и не сошлись в цене. Обыкновенное дело, Михаил Дмитриевич. Не берите в голову. Здесь надо спать крепко, иначе очень скоро начинаешь читать вслух Блока, а это, уверяю вас, симптом.
Он докурил, бросил окурок и растёр его носком сапога. Дверь закрылась.
Поспелов ещё долго стоял на крыше. Он смотрел в сторону ущелья, где только что кто-то стрелял, а кто-то, может быть, умирал, и где никому из тех, кто носил здесь казённую кокарду, не было до этого дела. Злости он не чувствовал. Злость мешает. Он чувствовал то же, что чувствовал когда-то в госпитале, разглядывая чужую запущенную рану: холодное соображение о том, сколько теперь придётся резать.
Софья забрала обе пиалы, свою и его.
— Пойдём. Утром рано вставать.
— Рано, — согласился он.
Глава вторая. Пиала
Утро на посту началось без горна.
Поспелов отменил подъём по тревоге, и это первым делом сбило всех с толку. Люди привыкли, что новый начальник начинает с крика. Крика не было, и оттого в казарме до самого построения держалось нехорошее, выжидательное оживление, какое бывает у школьников перед поркой, которую почему-то откладывают.
К восьми весь состав стоял на плацу. Без оружия, как было приказано. Шеренга вышла неровная, с провисом посередине, и больше походила на очередь у казённой винной лавки, чем на строй. Стражники переминались, кто-то зевал в кулак, кто-то придерживал живот. Двое казаков из приданной полусотни стояли особняком и смотрели с ленивым любопытством, как смотрят на приезжего фокусника.
Ждали разноса. За спящего Пахомова, за ночную стрельбу в ущелье, за ворота, которые не закрывались с осени. Разнос был привычной вещью, после него полагалось облегчение, и можно было снова засыпать до следующего начальника.
Поспелов вышел на крыльцо канцелярии. Гул стих сам.
Он был выбрит, застёгнут на все крючки и начищен так, что на фоне этого двора смотрелся почти неприлично. Он не стал спускаться. Постоял, обвёл строй глазами, не скользя, а останавливаясь на каждом лице ровно настолько, чтобы человек успел это почувствовать. Кто-то подтянул живот. Вахмистр Лыков, кряжистый, с серым от жары лицом, незаметно одёрнул мундир на соседе.
— Вольно, — сказал Поспелов.
Голос был негромкий, без металла, но его услышали и в последнем ряду.
— Господа стражники, объездчики и казаки. Я принял Гермабский отряд. Границы на моём участке нет. Есть дорога, по которой ходят чужие люди, и есть мы, которые за это получаем жалованье. Так дальше не будет.
Он подождал. В строю переглянулись.
— Первое. В недельный срок пост, казарма, конюшня и оружие будут приведены в порядок. Не в идеальный, а в такой, чтобы мне не было стыдно. Второе. Кто пьян на службе, того я предам военному суду, и это будет не угроза, а бумага с номером. Третье. С сегодняшней ночи посты выставляются по расписанию, и я буду их проверять сам, в любое время. Четвёртое.
Он сделал паузу.
— Кому эта служба в тягость, пусть сегодня же подаёт прошение о переводе. Подпишу не глядя и слова поперёк не скажу. Держать силой не стану никого.
Строй молчал. Это было не то молчание, которого он добивался, но и не то, которого опасался. Люди слушали. Он говорил с ними так, будто иначе и быть не может, и от этого спокойного тона было неуютнее, чем от брани.
— Вопросы есть?
Вопросов не было.
— Разойдись. Оружие в порядок. Вахмистр, к полудню опись наличного и негодного. Всё, что негодно, я хочу видеть своими глазами.
— Слушаюсь, ваше благородие, — сказал Лыков и впервые за утро посмотрел начальнику в лицо.
Потом Поспелов сделал то, чего от него не ждал никто. Он не пошёл в канцелярию разбирать бумаги, оставленные Ястржембским, хотя бумаг было на три дня. Он позвал переводчика.
Керим служил на посту двадцать второй год и пересидел здесь семерых начальников. Ему было под шестьдесят, он был сух, невысок и держался так, что его никогда не замечали первым. Лицо у него было изрезано мелкими морщинами, набитыми пылью, и от этого казалось, что оно расчерчено карандашом.
— Керим, идём в аул.
Переводчик замер на полушаге. Потом медленно повернулся и посмотрел на дорогу, будто именно там мог найти ответ.
— Сколько людей брать, начальник?
— Никого. Вдвоём.
Керим помолчал, ковыряя носком сапога сухую глину.
— В прошлом месяце люди Аннакули угнали у Искандеровых восемь верблюдов. Народ после этого нервный. — Он подумал ещё. — Десять человек не помешает. Пусть у ворот постоят. Внутрь не надо.
— Конвой останется здесь.
— Как скажешь, начальник.
Он сказал это без выражения и пошёл за своей палкой. По его спине нельзя было прочесть ничего, и Поспелову это понравилось.
На крыльце флигеля стоял Ястржембский с папиросой и наблюдал за сборами.
— Михаил Дмитриевич, простите за вопрос дилетанта. Вы туда с револьвером?
— С револьвером.
— Оставьте его дома. — Ястржембский стряхнул пепел. — Если вас захотят зарезать, револьвер не поможет, а если не захотят, то он только помешает. Здесь очень хорошо считывают, чего вы боитесь.
Поспелов посмотрел на него внимательно. Это был первый дельный совет, полученный им в Гермабе.
— Благодарю.
— Не за что. — Ястржембский пожал плечом. — Я эту мысль вынашивал четыре года и ни разу не применил. Пусть хоть кому-нибудь пригодится.
***
Аул начинался в полуверсте от поста, сразу за мостом через арык.
Улицы там были не улицы, а промежутки между дувалами, кривые, узкие, местами в два шага шириной. Глухие стены поднимались выше человеческого роста, и жизнь вся была за ними, во дворах, откуда доносились голоса, стук ступки, блеяние. Наружу выходили только низкие двери и вечная пыль.
При появлении двух русских жизнь свернулась, как улитка. Женщина с кувшином шагнула в проём и пропала. Дети, только что возившиеся в пыли, оказались за углом, и оттуда на пришедших смотрели восемь пар глаз. Собака, тощая до рёбер, отбежала и залаяла с безопасного расстояния. Мужчины, сидевшие на корточках в тени, не встали и не отвернулись. Они смотрели долго и прямо, и в этих взглядах не было ни страха, ни вызова, а было очень старое, терпеливое ожидание, с каким смотрят на погоду.
Поспелов шёл ровно, не ускоряя и не замедляя шага, и смотрел прямо перед собой. Кобура осталась на посту, и без неё правая рука висела странно и легко.
Чайхана стояла в середине аула, у большого тутовника. Низкое строение с широким навесом на резных столбах, под навесом помост, на помосте кошмы и старые ковры. На коврах сидели старики.
Тельпеки из чёрной овчины, несмотря на жару. Бороды, у самых старых совсем белые, у кого помоложе с желтизной от табака. Лица тёмные, ссохшиеся, с той особенной неподвижностью, какая бывает у людей, привыкших долго молчать в присутствии друг друга. Пиалы, чайники, чётки. Хозяин чайханы возился у очага, и от очага тянуло дымом и кислым духом чала.
Поспелов остановился шагах в десяти от помоста и дальше не пошёл.
Керим прошёл вперёд один, снял сапоги у края кошмы и заговорил негромко и длинно, кланяясь после каждой третьей фразы. Поспелов не понимал ни слова и стоял, чувствуя на себе взгляды всего помоста и всех окрестных дувалов.
Он стоял так, по его счёту, минуты четыре.
Потом самый старый из сидевших, с бородой цвета соли, положил чётки на ковёр и медленно кивнул.
Поспелов снял фуражку. Расстегнул портупею, снял шашку вместе с ремнём и передал Кериму. Тот принял её двумя руками и поставил у столба, на виду. Потом Поспелов разулся, поднялся на помост, пригнувшись под низкой балкой, и сел на подложенную подушку, скрестив ноги.
Ему подали пиалу. Он принял её двумя руками, отпил и поставил перед собой.
И началось молчание.
Хозяин долил кому-то чаю. Старик слева перебрал чётки, дошёл до конца круга и начал сначала. Под навесом ходил сквозняк, шевелил бахрому ковра. Где-то за дувалом закричал ишак, долго, с надрывом, и смолк. Муха села Поспелову на висок, и он её не согнал. Он смотрел на выцветший узор ковра, на котором красный стал розовым, и считал в нём повторы.
Прошло минут десять. Никто не проронил ни слова, и никому это не показалось странным.
Наконец старик с белой бородой отставил пиалу.
— Зачем русский начальник пришёл в наш дом? — перевёл Керим. — Денег у нас нет. Что было, забрали люди Аннакули.
— Я пришёл не брать, — сказал Поспелов. — Я новый начальник поста. Меня зовут Михаил Дмитриевич. Я буду здесь служить, и я хочу, чтобы вы знали моё лицо.
Керим перевёл. Старики выслушали и не шевельнулись.
Заговорил другой, помоложе, с рябым лицом. Он говорил быстро и резко, и Керим, переводя, смягчил, но смягчил недостаточно.
— Он спрашивает: какой порядок ты нам дашь, если твои солдаты ночью пьют, а днём спят. Позавчера караван прошёл ниже по руслу, в двух верстах. Ваши не вышли. Он говорит, вы его слышали.
— Слышал, — сказал Поспелов. — Я стоял на крыше и слышал.
Керим перевёл. Под навесом стало тихо по-другому.
— Больше такой ночи не будет, — сказал Поспелов. — Я не прошу вас в это верить. Я говорю, чтобы потом вы вспомнили, что я это сказал.
Старики переглянулись. Кто-то хмыкнул в бороду.
Поспелов взял пиалу, допил и поставил её донышком к себе, как делал хозяин чайханы.
— У вас в ауле десятый год спор из-за арычной воды, — сказал он. — Род Юсуфа и род Искандера. В позапрошлом году из-за этого умер человек. Приезжал урядник, посмотрел и уехал. Расскажите мне, с чего началось.
Керим перевёл и сам оглянулся на него.
Под навесом произошло движение. Старики выпрямились. Рябой что-то сказал, и сразу заговорили трое, потом пятеро, перебивая друг друга, показывая руками вверх по склону и вниз, к садам. Керим едва успевал, бросал целые куски и подхватывал следующие.
Спор был из тех, что кажутся европейцу вздором. Где стоял старый камень при дедах. Куда падала тень от тутовника в полдень в самый длинный день года. Кто в позапрошлое засушливое лето перекопал ночную воду на два часа раньше срока и признаёт ли он это. Кто чистил арык весной, а кто не вышел на чистку и почему.
Поспелов слушал час. Он не перебивал и дважды просил Керима переспросить. Один раз попросил повторить про камень.
Потом он спросил:
— А как делили при дедах? До камня.
Наступила заминка. Оказалось, что на это есть ответ и что все его знают. Вода шла верхним от восхода до полудня, нижним от полудня до заката, а ночная считалась общей и шла на сады. Мираба ставили из третьего рода, чтобы не тянул ни к тем, ни к другим. Чистку арыка делали до полива, и кто не вышел, тот в тот год воду брал последним.
— Так и вернём, — сказал Поспелов. — Не по закону, а как при дедах. Мираба поставите сами, из тех, кто ни там, ни там. Я в это не вмешиваюсь. Моё в этом деле одно: если кто ночью перекопает раньше срока, я приеду и разберу, и разберу не в пользу того, кто перекопал. Это всё, что я могу вам дать.
Керим переводил медленно, осторожно подбирая слова.
Главы обоих родов сидели тут же, у края помоста, и смотрели в пол. Первым поднял голову Юсуф, старик с перебитым носом. Он долго молчал, потом сказал три слова.
— Он говорит: пусть будет как при дедах, — перевёл Керим и почему-то откашлялся.
Искандеров глава не сказал ничего. Он посмотрел на Юсуфа, потом на белобородого и коротко кивнул.
Десятилетний спор кончился за час, и никто из сидевших не показал, что произошло что-то особенное. Хозяин подлил чаю.
Всё это время у дувала, шагах в пятнадцати, стоял мальчишка лет четырнадцати. Худой, черноволосый, босой, в отцовском халате не по росту, подпоясанном верёвкой. Он держал в руках медный кувшин и с самого начала забыл, куда его нёс.
Его звали Али, он был сын пастуха, и он ни разу не видел, чтобы русский снимал оружие у входа.
***
Когда Поспелов начал прощаться, белобородый подозвал мальчишку пальцем.
Али подошёл, нагнулся. Старик шепнул ему несколько слов на ухо, взял его руку и вложил в ладонь что-то маленькое. Мальчик выпрямился, прижал кулак к животу и пропал за дувалом.
Поспелов с Керимом шли обратно молча. За мостом, у поворота, их догнал топот босых пяток.
Али остановился в трёх шагах, задыхаясь. Он не решался подойти ближе и протянул руку издали.
— Ата велел передать.
Он сказал это по-русски, коряво, и, не дожидаясь ничего, метнулся обратно, будто испугавшись собственного голоса.
На ладони у Поспелова остался комочек мягкой кожи, туго свёрнутый и тёплый от мальчишеской руки. Он развернул его. Внутри был обрывок бумаги, и на нём углем были проведены несколько линий: две сходящиеся под острым углом, между ними извилистая, и в месте, где угол сужался, стоял крестик. Ниже, отдельно, был нарисован полумесяц и три точки под ним.
Керим посмотрел на бумагу и сел на камень. Он сел не сразу, а сначала сделал шаг в сторону, будто поскользнулся.
— Это Дэли-Дере, — сказал он. — Бешеное ущелье. Наши солдаты его зовут Чёртова пасть. Тропа старая, по ней товар ходит. — Он ткнул пальцем в полумесяц и три точки. — Новолуние. Три ночи. Большой груз.
Он поднял глаза.
— Начальник. Кто это дал, тот покойник, если узнают.
— Знаю.
— Зачем он это дал? — спросил Керим. — Двадцать лет не давали. Семь начальников было.
Поспелов свернул бумагу и убрал во внутренний карман.
— Проверяют, — сказал он. — Я им пообещал. Теперь смотрят, врал или нет.
Керим поднялся с камня, отряхнул халат и пошёл рядом. Некоторое время он молчал.
— Плохо будет, начальник, — сказал он наконец. — Если возьмёшь караван, Аннакули не простит. Он не купец. Он за товар кровь берёт.
— А если не возьму?
Керим подумал.
— Тогда простит, — сказал он. — И они тоже. Всё простят и дальше жить будут.
Они дошли до ворот. Створки, вросшие в землю, уже были откопаны и подпёрты кольями, и во дворе двое стражников выгребали навоз от стены цейхгауза. Пахомов на вышке стоял, а не сидел.
На крыльце флигеля ждал Ястржембский.
— Ну как, Михаил Дмитриевич? — спросил он с неподражаемой любезностью. — Вас ещё не избрали местным ханом или это впереди?
— Пока нет. — Поспелов остановился у нижней ступени. — Викентий Адамович, сколько людей вы можете дать мне в поле на сутки, чтобы не оголить пост?
Ястржембский помедлил с ответом дольше, чем требовалось.
— Пятнадцать, — сказал он наконец. — Если считать тех, кто дойдёт обратно, то двенадцать. А что?
— Через три дня узнаете.
Ястржембский посмотрел на его лицо, потом на карман, куда тот убрал руку, и не стал спрашивать. Он бросил папиросу и растёр её носком сапога.
— Знаете, — сказал он в спину уходящему, — я вам почти завидую. У вас ещё есть иллюзия, что здесь что-то можно сдвинуть. Берегите её, это редкая вещь.
Поспелов не обернулся.
— Пятнадцать, — сказал он. — Я запомнил.
Darmowy fragment się skończył.